*
Рана на голове Смилины зажила, обратившись в шрам, который она носила без стыда и обиды. С болью и покаянными слезами в очах Свобода покрывала его поцелуями, а оружейница успокаивала её: — Не тужи, ладушка, не казни себя. Ты не виновата ни в чём. Это я провинилась перед тобою. Я заслужила это. Поиск Тиши продолжился и шёл ещё десять лет; для ускорения работы к землемерному отряду Изяславы присоединились ещё несколько дружин. На главной карте, что висела на стене в мастерской, раскинулись подземные русла, оплетавшие Белые горы так же густо, как жилки охватывают древесный листок, питая его соками. Когда стало ясно, что ещё полнее и подробнее карту уже не сделать, настала пора воплощать в жизнь замысел княгини. — На этой ступени я попрошу о помощи тебя, мастерица Смилина, — сказала Краса, посетившая дом оружейницы и внимательно изучившая карту. — Ты лучшая в своём деле, и тебя я прошу оценить, сколько для изваяния потребуется золота и каменьев. Сколько ты скажешь, столько и будет отпущено без скупости. Сами горы, по задумке белогорской правительницы, должны были сиять золотой поверхностью, покрытой зелёными смарагдами лесов, а реки и озёра следовало выполнить из синих яхонтов. Снежные шапки надлежало сделать из посаженной на смолу толчёной смеси белого мрамора и горного хрусталя — для блеска. А Тишь Свобода предложила отобразить следующим способом: Белые горы поднимались на винтовых столбах, а под ними открывалась гладкая плита из прозрачной и бесцветной смолы тихорощенских сосен. Русла подземной реки отображались бы ветвистыми полостями внутри этой плиты, заполненными настоящей водой из Тиши. Конечно, для добычи драгоценной смолы никто не собирался наносить раны чудесным соснам — о таком кощунстве и речи не шло; в Тихой Роще стояло немало «плачущих» деревьев — только успевай собирать живицу в сосуды. Будучи подогретой, она становилась водянисто-текучей, и ей можно было придать любые, самые сложные очертания. Всё изваяние предполагало протянуться не на шесть аршин, как ранее задумывали, а на семь с половиной [6]. Изготовление должно было проходить прямо в белогорской столице, недалеко от княжеского дворца: переноска столь длинного и тяжёлого изделия через проход не представлялась возможной, таким способом перемещались лишь небольшие грузы. Не везти же такую глыбу на повозках из кузни через все Белые горы! Для этого в короткие сроки построили мастерскую прямо на месте; день и ночь, пока шла работа, её охраняли отряды дружинниц. Сей труд был кропотливым и долгим. Как сделать лес? Недостаточно было просто внедрить зелёные камни в золотые склоны; из смарагдов вытачивали крошечные условные деревца, которые сажали на золото вплотную, пока горы не ощетинились сверкающей драгоценной зеленью. Синие яхонты подгоняли друг к другу в углублениях-руслах без зазоров, а поверхность «воды» сглаживали до зеркального блеска — так получались реки и озёра. Горные вершины покрыли мраморно-хрустальной крошкой, которая мерцала при освещении, как настоящий снег. Свобода рвалась в мастерскую. Её волновало всё: правильно ли отобразятся в золоте очертания гор и долин, будут ли они точно соответствовать карте, верно ли нанесут работницы зелёный покров лесов, на своих ли местах окажутся водоёмы, не потеряются ли города. Это был и её труд, потому она имела право всё знать. Конечно, мастерицы работали с помощью волшбы, и допустить Свободу в помещение в течение дня Смилина не могла, зато вечером, когда все расходились, она открывала жене двери, подводила к изваянию, всё показывала и давала подробный отчёт. — Вот, ладушка, смотри. Ежели что не так, ты скажи, не стесняйся! Мы тотчас переделаем. Кое-что переделывать иногда приходилось — как же без этого. Княжна Победа, избравшая своим главным правилом совершенство, требовала такого же подхода к делу и от прочих. Иногда между супругами возникали рабочие споры: Свобода горячилась, а Смилина мягко, с любовью остужала её пыл. В том, что касалось её детища, княжна могла проявлять властность и упрямство; иногда оружейница подчинялась ей сразу, а порой, дав супруге остыть, снова исподволь гнула своё, и та, взглянув на вопрос более хладнокровно и рассудительно, зачастую признавала правоту Смилины. Плод их со Свободой совместных усилий получился поистине ошеломителен в своей роскоши и красоте. Подъёмное устройство открывало взгляду зрителя образ подземной реки; вода, заполнявшая разветвлённые полые жилы в смоляной плите, была взята из тихорощенского ключа и золотисто светилась в темноте, представляя собой завораживающее и благоговейное зрелище. Для драгоценного изваяния Белых гор во дворце княгини отвели отдельную палату, в которую потекли нескончаемым потоком гости, чтобы полюбоваться на сие диво дивное, чудо чудное. Прибывали люди и из других краёв и стран, восхищались и прославляли богатство и величие Белогорской земли, а также умелые руки мастериц, выполнивших эту ни с чем не сравнимую работу. При этом мало кто знал имя настоящей родительницы этого творения — неугомонной княжны Победы, без упорного и самоотверженного труда которой мастерицы и не смогли бы ничего сделать. Впрочем, та и не стремилась купаться в лучах славы. Она получила от княгини Красы золотую пластину с высеченной на ней благодарственной грамотой. Вручая награду, повелительница женщин-кошек с почтением облобызала руки Свободы, что было знаком небывалого, исключительного признания заслуг. Смилина стояла рядом и видела, как губы жены задрожали, а глаза наполнились слезами. Княжна Изяслава подошла и последовала примеру своей родительницы: низко склонившись, покрыла руки Свободы поцелуями — пожалуй, более пылкими, чем долженствовало по случаю. — Государыня, твою дочь Изяславу тоже следовало бы наградить, — со смущением проговорила Свобода. — Она внесла огромный вклад в появление этого изваяния. Ежели б не её помощь, неизвестно, сколько бы ещё лет я искала Тишь и составляла её чертёж... — Она свою награду получит, поверь мне, — улыбнулась княгиня. Все мастерицы, трудившиеся над драгоценным изображением Белых гор, получили щедрую плату, а Смилину внесли в Золотой свиток — список выдающихся личностей, знаменитых белогорских деятельниц. Туда же, разумеется, попало и имя Свободы. Свиток представлял собою золотые скрижали, на которых высекались имена и краткое описание заслуг, за кои эти деятельницы удостоились сей великой чести. Совместная работа ещё крепче сблизила Свободу и Смилину. Объединились два их жизненных дела, и на их перекрестье родилось нечто новое, сияющее и прекрасное, уже не подвластное никаким сомнениям и размолвкам. Над их головами воздвигся огромный, непоколебимый дворец любви, который не под силу было пошатнуть ни бурям, ни даже землетрясениям. И это было не только слияние сердец и душ: Свобода ощутила в себе зарождение новой жизни. — Лада, у нас будет дитятко, — взирая на Смилину серьёзно и испытующе, сообщила она. Она боялась за «пуповину любви», поняла оружейница. Боль от той потери хоть и притихла под толщей лет, но осталась эхом пронзительного вопля, который огласил сад в тот приснопамятный день. До сих пор душа Смилины вздрагивала, и её посещала мысль: а ведь это был не только крик Свободы. Это кричала и дочка — её душа. Она кричала, поняв, что её не любят и не ждут... И снова вина просыпалась и ворочалась, зверем вгрызаясь в сердце, и солёный призрак слёз жёг глаза, но ничего исправить было уже нельзя — только жить с этой виной. Свобода смотрела на неё и ждала ответа, а Смилине мерещилось, что из глаз жены на неё вопросительно смотрит душа их дитятка. Может быть, даже та самая душа, которой не удалось воплотиться в прошлый раз... И сейчас она снова пришла и спрашивала: «Матушка! Ты меня любишь?» Прижав Свободу к себе и прильнув к её устам тёплым, крепким поцелуем, Смилина обнимала и дочурку в ней, почти телесно ощущая в себе биение этой светлой «пуповины», которая тянулась от её сердца к утробе супруги. «Люблю, люблю, люблю», — горячо, всей душой отвечала оружейница на немой вопрос, и чудилось ей, будто в ответ на это в грудь котёнком толкался всплеск чьей-то радости. Оставалось только отряхнуть прах вины со своих стоп и делать всё, чтобы такого больше не повторялось никогда. С нежностью наблюдая, как растёт живот жены, Смилина всё время тянулась, чтобы ласкать его ладонями, целовать и радоваться толчкам изнутри. Когда Смородинка родилась, оружейница и её зацеловывала, не спускала с рук, а когда Свобода сильно уставала, сама подкармливала кроху. Нежности от родительницы-кошки Смородинка в детстве получала столько, сколько не доставалось её старшим сёстрам за всю жизнь. И это было поистине сладкое искупление вины: отдавая любовь и заботу, Смилина получала столь же горячую привязанность в ответ. Дочка тянулась к ней даже больше, чем к выносившей и родившей её Свободе, всегда радостно встречала с работы и висла на шее оружейницы. Глядя в её сияющие радостью глазки, Смилина оттаивала сердцем, и боль зарастала травой, заносилась песком в её душе. Чем предстояло заняться Свободе теперь, когда дело её жизни осуществилось? Ощущение пустоты на некоторое время заглушила работа над большой цветной картой Белых гор, которую княгиня Краса заказала ей. Владычица хотела повесить карту в престольной палате, а потому надлежало выполнить её как можно более точно, красочно и качественно. Краса имела возможность наблюдать за созданием своего заказа: размеры полотна не позволяли повесить его в мастерской в доме Смилины, и Свобода вдохновенно работала прямо во дворце, где потолки были не в пример выше, а стены — просторнее. Труд занял у неё четыре месяца. Для придания карте долговечности она разработала состав прозрачного покрытия, в который входила смола тихорощенских сосен — по сути своей, вечных деревьев. Покрытие она нанесла на обе стороны полотна карты, дабы полностью предохранить его от тления. Сидеть без дела Свобода не привыкла. Сперва она вернулась к живописи, но Смилина чувствовала, что одних картин жене уже мало. Её непоседливый нрав требовал выхода на следующий уровень, и вскоре супруга нашла очередную область для приложения своей неуёмной душевной силы и трудолюбия — зодчество. Как и в случае с составлением карт, всё началось с учёбы. Свобода обладала поистине редким даром — в совершенстве усваивать знания с небывалой быстротой, и дар этот с годами только развивался. Её ум представлял собою могучее, пышущее жаром устройство, работавшее на высоких оборотах, которому для процветания требовалась постоянная «пища» — познание новых областей и решение новых задач. Свобода поглощала всё, что могла найти в книгах, а также проходила обучение у работающих зодчих. На сём поприще судьба опять свела её с Изяславой. Так совпало, что та тоже занялась строительством и зодчеством: это было частью её подготовки к будущему правлению. Наследница престола вникала во все дела и отрасли, дабы потом ведать и хозяйствовать всем, что творилось в её земле. Годы летели журавлями, от возведения зданий Свобода перешла к разработке и постройке новых городов. Она могла всё: выбрать место с учётом внутреннего строения земли и протекания вод, просчитать и начертить расположение будущей застройки, а также руководить самими строительными работами. Для своего удобства она сменила юбку на порты, а на ногах носила сапоги собственноручно разработанного покроя — высокие, прикрывающие раструбами колени и часть бёдер. Сделанные из плотной кожи, с толстой подошвой, а также с просмоленными швами и ремешками, затягивавшимися под коленом, они отлично защищали ноги от промокания и холода. Облик Свободы приближался к дочерям Лалады; вместо шапочки-повойника с платком вне дома она часто надевала чёрную барашковую шапку, а косы убирала в сеточку. Шаг её был широк и размашист, и за нею едва поспевала помощница, носившая свитки проклеенного полотна и чертёжно-измерительные принадлежности, многие из которых Свобода сама изобрела или усовершенствовала. Черты её лица приобрели твёрдость, даже некоторую жёсткость и упрямство, а в очах светился неутомимый, проницательный ум, стремившийся охватить всё на свете, во всё проникнуть, всё изведать и постичь. Вместе с Изяславой, обутой в такие же сапоги, они лазали по Белым горам, исследуя их на предмет мест для будущего строительства. Население росло, требовалось новое жильё, а между тем ещё далеко не все уголки Белогорского края были освоены. Много земель лежали девственными, нетронутыми, лишь дикие звери рыскали там, да леса шумели, да высились седые хребты... Занятиям своим Свобода отдавала много времени, но вечером всегда возвращалась домой, чтобы обнять Смилину и Смородинку. Не могла она научить дочку шить-вышивать, поскольку сама не любила рукоделия, а потому наняла Орешенку — девицу-вышивальщицу, чтоб та обучила её дочь сему искусству. Зато с большим удовольствием Свобода катала Смородинку в седле — и вместе с собою, и одну, держа коня под уздцы. К стрельбе из лука девочка, правда, рвения не проявила, ибо ей чужда была всякая воинственность. Совсем не в Свободу уродилась она нравом своим: тихоней, домоседкой да скромницей выросла. Верная Яблонька прожила на Белогорской земле до ста десяти лет. До последних своих дней она оставалась в ясном уме, ходила бодро и даже делала что-то по дому. К девушкам-работницам, правда, с годами стала мягче, терпимее, звала их «внученьками». Однажды заболела она и слегла, и Смилина приложила все усилия, дабы вернуть ей здравие. Возложив старушке руки на голову и сердце, оружейница влила в неё свет Лалады, и Яблонька уснула крепким сном, а на следующий день встала с постели бодрее прежнего. — Да я ещё горы сворочу! — заявила она и принялась хлопотать на кухне. Хоть горы сворачивать ей было всё-таки не под силу, но жизнь ей это лечение продлило. Ещё несколько раз приходилось Смилине подпитывать её таким образом, но, увы, бесконечно так продолжаться не могло. Ушла Яблонька тихо — просто заснула однажды вечером и больше не встала с постели: остановилось сердце. Обняв её белую, как горные вершины, голову, Свобода роняла слёзы на похолодевший лоб своей верной помощницы. — Словно опустел дом без тебя, родная моя, — вздохнула она. Дом и вправду будто стал тише, грустнее. То ли холоднее стало на кухне, хотя печка там топилась каждый день, то ли засели в углах печальные тени. Свобода вдруг задумалась о себе, о своей жизни: ведь были они с Яблонькой ровесницами. А между тем супружеская нежность вливала в княжну молодость и силы, и по-прежнему время на её лице стояло на отметке в тридцать с небольшим лет. Душою она оставалась неутомима, возводя её здание по кирпичику день за днём. Теперь уж там возвышался могучий дворец, в котором сыскалось бы немало всякого добра — каждый нашёл бы что-то себе по вкусу. Хоть и жили они со Смилиной уже много лет, но оружейница нет-нет да и удивлялась, обнаруживая в жене что-то новое, доселе неизведанное. А Смородинка выросла, и цветущие яблони над её головой зашептали о невестиной красе, о венце свадебном. Стеснялась девушка на гуляния ходить, только ненадолго — одним глазком глянуть, да и домой. Годы летели: вот уж двадцать ей, вот и двадцать пять, а она всё никак свою судьбу не находила. — Ну, дитя моё, этак ведь ты никого не встретишь! — говорила Свобода. — Под камень лежач вода не течёт, только мох на нём растёт. — Меня моя судьба, матушка, и за печкой найдёт, — отвечала Смородинка, кротко пряча взор, полный какого-то знания. Пошла однажды Смородинка по воду, у колодца вёдра поставила — задумалась. Смотрела на склон зелёный, поросший тёмным ельником, да на быстрые облака. Не успела воды зачерпнуть, как вдруг увидела, что по тропинке каменистой к ней идёт женщина-кошка, по виду — знатная, родовитая. Кафтан на ней чёрный, златом-бисером расшит, ворот высокий, каменьями украшен, пояс — алого шёлка, сапоги жемчугами отделаны, с носами загнутыми и кистями золотыми. Плащ — с алою же подкладкою, золотые узоры на нём переливаются, цветы багряные горят. Не молода была уже незнакомка, в годах зрелых: в русой косе, что ниспадала ей на грудь, блестели ниточки серебра, а шапка — высокая, чёрного каракуля. За поясом сверкали в богатых ножнах два белогорских кинжала — крест-накрест. Смутилась Смородинка: ни души вокруг, наедине они с незнакомкой среди гор да елового леса оказались. А та ей сказала: — Девица, ты не бойся, не смущайся. Скажи мне только: верною ли я дорогой к кузне мастерицы Смилины иду? Надобно мне у неё колечко заказать для суженой моей. — Верно, госпожа, — поклонилась девушка, а сама чуяла, что ноги её расслабились, а сердце вот-вот вылетит из груди маленькой пташкой. — Прямо ступай по тропинке этой, а потом свернёшь налево — там и гора Кузнечная покажется, не заблудишься. — Благодарствую, милая, — поклонилась ей знатная кошка в ответ. Гостью ту звали Вышеславой. Уже много лет она носила вдовство, но истосковалась в одиночестве. Она хотела заказать у Смилины прекрасный волшебный перстень. — Нет у меня зазнобы, нет на примете суженой. А колечко... Может, как будет оно — так и подруга сердечная следом появится, — вздохнула знатная заказчица, принимая из рук оружейницы кубок с мёдом. Как всегда, Смилина такую непростую гостью потчевала дома. Заказ — не меч полувековой выдержки, конечно, да дело и не в том. Важнее было то, что на пороге показалась Смородинка, завидев которую, Вышеслава поднялась из-за стола, а её лицо озарила улыбка. А дочурка вдруг прильнула к дверному косяку, точно ноги её держать перестали. Гостья кинулась к ней, подхватила под руку. — Виделись мы уж с тобой, девица... Как звать тебя? — Звать её Смородинкой, дочка это моя, — ответила вместо девушки Смилина. — Вот как! — Гостья, очарованно любуясь Смородинкой, бережно и учтиво взяла её за руку и проводила к столу. — Сядь, голубушка, а то ты шатаешься... Что ж, видно, неспроста меня сюда судьба привела. Не лез девушке за обедом в горло кусок, и не пилось ей мёда сладкого — вся смущённая сидела, прямая, точно к спине доска была привязана. А гостья со Смилиной вела разговоры о разном, да сама всё глаз не сводила со Смородинки, и таким ласковым блеском сияли её очи, что всякому ясно бы стало: запала ей в душу девица. Между тем вернулась домой Свобода. Поклонившись гостье, она отправилась переменить одёжу — тёмный, неказистый рабоче-полевой наряд с высокими сапогами на более приличествовавшее случаю торжественное платье. Вышеслава посмотрела на неё с уважением и восхищением, поклонилась сдержанно, но всё внимание её сердца и души устремлялось к Смородинке. А Свобода, вернувшись, подала дочке гусельцы: — Сыграй, дитя моё, да спой, потешь гостью нашу. — Ох, дурно я пою, матушка, опозорюсь только, — вспыхнула та. — Да будет тебе скромничать, — ласково усмехнулась княжна. — Все мы знаем, что и петь, и играть ты мастерица. Уважь гостью. Легли тонкие девичьи пальцы на струны позолоченные, полетели, заплясали на них, точно белые пёрышки. К их звону прибавился струящийся атласной ленточкой голосок, который пел о сосне высокой, что стоит на утёсе крутом, а внизу ива плачет, и не могут они встретиться друг с другом. На лицо заслушавшейся Вышеславы нашла тень задумчивости, и обликом она стала точно тихий вечер, в глубине которого догорала заря. Когда песня смолкла, Свобода обратилась к гостье: — Любо ли тебе слушать было? — Сказала б, да боюсь речами своими смутить милую певицу, — ответила Вышеслава, не сводя серьёзно-ласкового взора с девушки. А у той чуть ли не слёзы на глазах стояли. — Будь уж честной госпожа, так и скажи, что дурно я спела, — проронила она. — Ну что ты, голубка! — встрепенулась женщина-кошка. Но девушка уже выскользнула из горницы и скрылась в своей светёлке. Свобода с улыбкой вздохнула: — Застенчивая она у нас, госпожа. — Что застенчива — это хорошо, — молвила Вышеслава. — Скромность её украшает лучше любых каменьев да золота. Заказ её был готов через две седмицы. Придя за ним, Вышеслава принесла с собою и созревшее предложение руки и сердца. — Ежели не смущает вас, дорогие родительницы, что вдова я, и что дочери у меня уж взрослые, и внучки есть, то осмелюсь я просить руки вашей Смородинки. Люба она мне, крепко запала в сердце: как увидала её — с тех пор день и ночь мысли мои о ней. В семью мою отдать вы её не бойтесь, никакой обиды ей там не будет, только уважение да любовь. — А как дочери твои относятся к тому, что ты молодую супругу взять хочешь? — спросила Свобода. — Им моё решение надобно чтить и уважать, — ответила Вышеслава. — Своими уж семьями живут, а мне кого холить, кого лелеять? Много ещё тепла в сердце, кому только вот отдать его? Впрочем, отказ ваш меня тоже не обидит. Коли вы иной судьбы для своей дочки ждёте, нежели счастьем для одинокой вдовы стать, я пойму. Смилина со Свободой переглянулись. Мысль у них была одна и та же, и им не требовалось даже открывать рот, чтоб друг друга понять. Оружейница кивнула жене, чтоб та взяла слово. — Сделаем так, госпожа, — предложила Свобода. — Подождём некоторое время. Дочка наша молода ещё — кто знает, что её ждёт впереди... Приходи следующей весной; поглядим, что будет. — Пусть будет по воле вашей, — поклонилась гостья. Когда она покинула дом, Смилина заметила жене: — Подкосились у дочки ноженьки-то резвые. Я видела. Может, Вышеслава — и правда судьба её. А тем временем дочурка их у того самого колодца, где Вышеславу встретила, с нею же прощалась. Стояли они и друг на друга смотрели: женщина-кошка — с нежностью, Смородинка — со слезами. Княжеская Старшая Сестра только пальцев девушки коснулась, сжав их легонько. — Прости, милая, к груди тебя прижать не смею, — молвила вдова с вечерней, тихой лаской во взоре. — Потому как не невеста ты мне ещё. — Хочу ею быть, — упрямо пролепетали уста Смородинки, а из глаз скатились чистые слезинки. — Юная ты ещё, подождать надобно, — вздохнула Вышеслава. — А ну как ещё встретишь свою судьбу настоящую? А ежели поторопимся, что делать станешь? Жить со мною, постылою, и жалеть о счастье, что мимо тебя прошло? — Ты и есть суженая моя! — вскричала девушка. — Не станешь ты мне постылою! Не состоялись объятия, растаяли в воздухе, так и не прозвучав песней сердец: Вышеслава отступила назад, с грустной улыбкой качая головой. — Не спеши, дитя моё. Эхом печального дождя упали слова Смородинки: — А ежели я тебя не увижу более?.. Коли не придёшь — никому сердца не отдам. — Я приду, красавица моя ясноокая. Непременно приду. — Женщина-кошка, подарив девушке на прощание мерцающую нежность во взоре, отступила ещё на шаг и исчезла в проходе. Потекли дни, поспевая и падая в лукошко душистыми ягодами. Трудилась Смилина в кузне, Свобода новый город строила, а Смородинка во сне шептала кому-то речи ласковые, звала своей ладой. Вслушиваясь в отрывки её слов, слетавших с уст робким вешним ветерком, Смилина не будила дочку, не пугала допросами, а днём та молчала, словно воды в рот набрав. Но догадывалась оружейница: в снах встречалась Смородинка с Вышеславой. А Свобода однажды вдруг сказала ей: — Ладушка, ежели из нас двоих меня не станет раньше, ты себя заживо вдовством не хорони. Великое у тебя сердце, и счастлив будет тот, на кого оно обратит любовь свою. Живи дальше, в одиночестве себя не запирай. Эхом далёкой грозы упали эти слова на сердце Смилины. Тихой горечью саднило воспоминание об уходе Яблоньки; не хотелось оружейнице думать о том, что и жизнь Свободы она не сможет однажды больше продлевать. Сжималась душа сиротливо, холодела, а на лоб ложилась хмурая тень. Отметала Смилина эти думы прочь, окуналась в работу и ласкала косы своей жены, покрывала поцелуями её грудь на супружеском ложе. Миновал год, снова раскинула весна белые крылья над землёй. Смородинка сплела венок из высокогорных цветов и пустила его по ручью. Поплыл он, качаясь, по холодной хрустальной воде, а над головой девушки перекликались птицы, светло и горько пахло сосновой смолой в солнечном бору. Стеснилась грудь от печали, и она отпустила вздох вместе с ветром. Глядь — а по берегу к ней шагала Вышеслава — без кафтана, в вышитой рубашке с кушаком и алых сапогах с золотыми узорами. В одной руке она несла свою шапку, а в другой — венок, с которого капала на траву вода. Женщина-кошка будто помолодела, не обременённая множеством роскошных одежд, а на её лице мягко сияла бескрайняя, как горный простор, нежность. — Настал урочный день и час, и я — перед тобой, свет моих очей, — молвила она. Закачались, зазвенели сосны, поплыли янтарным частоколом вокруг Смородинки, и упала бы она прямо в ручей, если бы Вышеслава не оказалась молниеносно рядом и не подхватила её в объятия. Она несла девушку до самого дома, не сокращая своего наслаждения шагом в проход, а та, обнимая её за плечи, обливалась сладкими слезами радости. Венок свой одна водрузила избраннице на голову. Всю дорогу их уста сливались в поцелуях; так и переступили они порог дома — а точнее, переступила его Вышеслава, неся Смородинку на руках. Дома оказались только девушки-служанки, которые побежали докладывать родительницам о приходе гостьи. И Смилина, и Свобода оставили все дела ради такого события и тотчас же вернулись домой. — Я исполнила вашу волю, родительницы, — сказала Вышеслава. — Мне было велено приходить через год, и вот — я здесь и снова спрашиваю вас: отдадите ли вы мне в жёны Смородинку? Решение моего сердца не изменилось, всё так же люба мне ваша дочь. — Ответ за нею самой, — улыбнулась Свобода. А Смородинку и не нужно было спрашивать: ласковой голубкой она льнула к своей избраннице, и малиновой зарёй цвел на её щеках ответ «да». — Ну, коль дочь согласна, то и мы возражать не станем, — подытожила оружейница. — Честным пирком — да за свадебку. — Я счастлива это слышать, государыни родительницы, — молвила Вышеслава, ярко и радостно заблестев глазами. — Обещаю и клянусь нежить, лелеять и холить Смородинку, не давая ни пылинке на неё сесть, ни ветру повеять. И она трепетно запечатлела на задрожавших устах девушки поцелуй: невинны были их со Смородинкой встречи в снах, не смела женщина-кошка ни коснуться её губ, ни стиснуть в жарких, сладострастных объятиях. Но теперь это терпение вознаградилось. Вскоре после этой свадьбы им пришлось проводить в Тихую Рощу матушку Вяченегу. Упокоились навсегда её трудовые руки, став ветвями чудо-сосны, а лицо застыло в отрешённом, всеохватывающем покое. Дальнейшие Дни поминовения семье предстояло встречать уже без неё во главе стола; теперь уж в её честь подносили они ко рту ложки с поминальной кашей. Главой семьи отныне стала Драгоила, старшая сестра Смилины.*
Уже догорели последние лучи вечерней зари, и пронзительная, зябкая синь разливалась в саду. Ложе Свободы озаряли лампадки, подвешенные к нижним ветвям яблони, но Смилине казалось, что это лицо жены само излучало мягкий, неземной свет. Все дочери и внучки простились с нею; Смилина велела им идти в дом и ожидать там: ночь обещала быть холодной. Лишь она сама да князь Ворон оставались рядом со Свободой. Долог был колдовской век великого князя Воронецкого. Совсем побелели его волосы, но морщин не прибавилось; лишь сутулиться он стал сильнее, да походка его отяжелела. Бессмертная и неизменная жадная нежность сияла в его взоре, неподвижно прикованном к лицу дочери, но он не лил слёз: ведомы ему были пути души, покидающей тело, и смерти он не страшился. Глаза Свободы приоткрылись, и сквозь ресницы проступил ласковый дочерний взгляд. — Батюшка... Я верю, в тебе есть силы продолжать свой путь без меня. Немигающий взор Ворона лился на неё шелестящей дождливой тьмой. — Уже нет, чадо моё, — слетело с его печально улыбнувшихся уст. — Уже нет. Не должны родители переживать своих детей. Из-под пухового одеяла медленно, устало выбралась рука Свободы, легла на ещё сильные, узловатые пальцы князя с длинными и желтоватыми, загнутыми ногтями. — Живи, батюшка... Ты должен. Есть у тебя ещё дела. Как же твоя земля будет без тебя? Ворон заботливо спрятал руку дочери под одеяло и укрыл её поплотнее: пронизывающая стынь разлилась в коварном весеннем воздухе, и седым паром вырвалось из ноздрей его дыхание. — Не думай обо мне, дитя. Пусть это тебя не заботит. Отрешись от земных тревог и засыпай, милая. Спи сладко. С этими словами князь надолго прильнул губами ко лбу Свободы. Его глаза закрылись, а руки оградительно обняли дочь. Неизменный плащ распластался чёрным оперением, и со стороны казалось, будто это и в самом деле огромная птица обняла Свободу крыльями. Смилина не смела вторгнуться в это единение, в это возвышенное до трепетной боли прощание, прекрасное, горькое и завораживающее. Вся земля застыла в тишине, замер сад, не роняя ни одного лепестка, а белые вершины торжественно возвышались почётным караулом. — Ладушка, — донеслось вдруг до слуха оружейницы. — Подойди ко мне... Свобода звала Смилину, а у той ноги словно приросли к земле. Задавив рык своего зверя — боли, она и на горле чувствовала удушающую железную хватку. Бесслёзная, звенящая, стальная тишина всаженным клинком застряла под сердцем. — Лада... Смилинушка... Ноги точно примёрзли, и отодрать их удалось с трудом. Склонившись над супругой, оружейница впитывала черты сияющего, просветлённо-прекрасного лица, высекая их на своём сердце. — Ближе, лада... Мой взор мутится, твоё лицо расплывается у меня перед глазами, — прошелестели губы Свободы. Смилина склонилась так же близко, как князь Ворон. Тихими лампадками догорали эти очи, свет жизни в них приглушался, но становился виден свет души — более высокий и далёкий, как мерцающая в ночном небе звезда. — Я вижу тебя... Любовь вечна, лада, она не умирает. Она остаётся в этой земле, в траве, в семенах. В этих соснах и вершинах. Веки Свободы сомкнулись, но Смилина ещё улавливала её дыхание. Тих и безмятежен был этот сон под цветущим шатром яблони, светлая заря покоя разливалась на лице жены, и она уже не откликалась ни на ласковый зов, ни на прикосновение. — Ты уже не пробудишь её, — молвил Ворон, поднимаясь на ноги. Но Свобода дышала, и в Смилине всплеснулась отчаянная и безумная надежда, что, быть может, пробуждение ещё настанет... А между тем из открывшихся проходов показались дружинницы с венками из белых цветов. Медленно, торжественно, одна за другой кошки возложили их, укрыв ими ложе Свободы полностью, от изголовья до изножья. Последней подошла княжна Изяслава в чёрном наряде и длинном плаще с поднятым наголовьем. Руками в чёрных перчатках с раструбами она положила свой венок Свободе на грудь и опустилась рядом на колено, не сводя с неё блещущего скорбью взора. — Она жива, — прошептала потрясённая княжна, склонившись к лицу Свободы. — Она дышит! — Она спит, но сон её уж беспробуден, — молвил Ворон. — Ей не холодно? — Голос Изяславы дрогнул нежным беспокойством, в уголках глаз заблестела влага, и она поправила и бережно подоткнула пуховое одеяло, укрывавшее Свободу почти до подбородка. — Ночь такая студёная! — Не думаю, что она чувствует что-либо, — отозвался князь однозвучно-печально и тихо, словно эхо. Глаза княжны закрылись, лицо вытянулось и разгладилось глубоким душевным сокрушением. Когда взор её проступил сквозь отомкнувшиеся веки, в нём уже не было слёз — он блестел твёрдо и величественно. Сняв перчатку, Изяслава коснулась волос Свободы. — Твои косы чернее ночи, — шепнула она. — Ночи, схваченной серебром заморозков. В память о них я не сниму чёрного цвета до конца своих дней. Сладких снов тебе, Свобода. Изяслава коснулась её лба губами, поднялась. Повернув к Смилине бледное, застывшее маской величавой скорби лицо, она молвила: — Ежели ты позволишь, я останусь на погребение. Смилина ответила кивком-поклоном. Не было места ревности и соперничеству в этой прощальной ночи; впрочем, они со Свободой давно изжили эту размолвку, и уж не роптало сердце оружейницы при мысли о том, что супруге приходилось едва ли не каждодневно видеться с наследницей белогорского престола. В том, что их связывают лишь рабочие отношения, Смилина не сомневалась. Их с женой любовь выдержала это испытание, светлым венцом и наградой за которое стало рождение Смородинки. Холод этой ночи пронизывал душу и сердце, студил кровь, замораживал мысли. Смилина боялась только одного: чтобы их со Свободой яблоня, одетая в тонкий, кружевной свадебный наряд, не погибла от этой стужи, как не дождавшаяся своего счастья невеста. Ничего не жаль — Смилина и своей-то жизни не жалела сейчас, не видя в ней смысла, — пусть хоть всё замёрзнет, но только не эта яблоня. Но, подходя к ложу жены, оружейница чувствовала исходящее от него проникновенное тепло — тепло земли, любящей матери. Оно окутывало дерево, и посреди мертвенной ночной стыни яблоня нежилась в нём, надёжно защищённая. Осев на колени рядом с ложем, Смилина рыдала беззвучно и бесслёзно, лишь скаля клыки и стискивая кулаки, и её немой крик нёсся к тёмному небу звоном сломанного клинка. Тепло охватывало и её, но стоило отодвинуться от ложа, как мертвящий холод ночи снова обнимал тело и выстуживал душу. Почти все лампадки погасли, осталась одна. Её последний, умирающий отсвет мерцал на драгоценном свадебном венце Свободы и озарял её мраморно-белый лоб. Уже почти незаметным стало её дыхание, щёки похолодели и побледнели, но она согревала яблоню, посаженную и выросшую в ознаменование их со Смилиной любви. Она не давала заморозкам убить цветущее дерево, и холод не коснулся нежных лепестков. Стужа была самой сильной перед рассветом. Изяслава и Смилина с Вороном не заходили в дом, где уже шли приготовления к тризне. Спать уложили только маленьких детей, все остальные бдели. Варилась кутья, готовились прочие угощения, а на скалистой круче над рекой, вдали от дома, складывали погребальный костёр. Свобода любила это место, там они со Смилиной порой сидели, провожая закаты. На горных вершинах зажглась заря. Ворон, глядя куда-то вдаль, молвил с улыбкой: — Лети, дитя моё. А я скоро последую за тобой. Солнце победило ночной холод, но грудь Свободы замерла. Спасённая яблоня простёрлась над нею светлым шатром, застыв среди рассветного безветрия в прощальном порыве. Семья понемногу выходила из дома в сад — взглянуть на Свободу в последний раз. Среди всех дочерей, внучек и правнучек Смилина застыла в одиночестве, словно на ледяной вершине, ничего не видя и не слыша, не сводя остановившегося взора с лица жены. Только когда Смородинка, тёплая и дрожащая, прильнула к её холодной, за ночь выстуженной насквозь груди, оружейница ощутила замершим сердцем родное дыхание. Помертвевшие и, казалось, уже ни на что не способные руки поднялись и обняли дочь. Ложе под яблоней опустело: Свобода уже лежала на своей последней, можжевеловой постели, озарённая рассветом. Венки, принесённые дружинницами Изяславы, перекочевали туда же, окутав Свободу облаком из белых цветов. Все роскошные подушки, перину, одеяло — всё, что хранило покой жены в её последнюю ночь на земле, обычай предписывал сжечь, но у Смилины не хватало духу отдать работницам такое распоряжение. Её саму тянуло припасть к этому смертному одру, и она рухнула бы на него, но Ворон преградил ей дорогу раскрытыми объятиями. — Нет, Смилина. Нельзя. Он не дал ей это сделать, обняв, а девушки уже уносили постель, чтобы спалить в печи. Огонь взвился к небу, пожирая тело той, с кем Смилину не могла разлучить даже смерть. Семена любви оставались на земле. Любовь шелестела в кронах сосен, озаряла янтарно-розовым отблеском снежные шапки, она робко заглядывала Смилине в глаза, прижимаясь к её груди в облике Смородинки. Когда от костра осталась лишь куча чёрных тлеющих головешек и пепла, князь Ворон встал на краю обрыва, лицом к рассвету. «Я скоро последую за тобой», — эти слова толкнулись в сердце оружейницы, царапнули его острым лезвием скорбной тревоги. Она хотела броситься к отцу Свободы, чтобы удержать его, но князь не прыгнул в объятия пробуждающейся речной долины, а обернулся чёрной птицей и взмыл в рассветное небо, чтобы уже больше никогда не возвращаться на землю в людском облике. Часть праха Смилина велела закопать под яблоней, а часть развеяли тут же, над обрывом, а на месте костра вбили голбец — деревянный точёный столб с двускатной кровлей. Усталая оружейница предоставила сделать всё сильным рукам своих дочерей-кошек. При взгляде на них её сердце согревалось гордостью и родительским удовлетворением: она не только дала им жизнь, но и научила неустанно трудиться. И те воспитывали своих дочерей в таком же духе, в каком выросли сами. На тризне Смилина съела лишь пару ложек кутьи: кусок в горло не лез. Она только пила — много, часто, отчаянно. Зачем — этого она и сама не знала. Хмель не брал её, мысли оставались ясными, как полуденное небо, только тяжёлое оцепенение наваливалось всё сильнее. Под конец тризны Смилина видела, что к ней подошла Изяслава, чтобы попрощаться, но сил подняться навстречу наследнице белогорского престола у неё не осталось: тело налилось каменной тяжестью. Пару мгновений Изяслава стояла перед нею, но потом, видя её состояние, опустила руки оружейнице на плечи. — Ничего. Сиди. Склонившись, княжна троекратно поцеловала Смилину в щёки, а в заключение — в губы. Крепко сжав её плечи, Изяслава заглянула ей в глаза глубоким, тёплым, значительным взором. Ни у той, ни у другой не было слов, да и надобность в них отпала. Эта-то холодная весенняя ночь и покрыла косу Смилины блеском никогда не тающего инея: вступила она на порог вечерних сумерек ещё с угольно-чёрными волосами, а за поминальным столом сидела уже разом поседевшая. Много садов пострадали из-за заморозков, и, хоть белогорские девы и постарались исцелить прихваченные морозом деревья, урожай яблок в этом году был скудным. А в саду у Смилины лишь их с женой яблоня и принесла плоды: Свобода спасла её последним дыханием своей любви.*
Лишь работа с раннего утра до позднего вечера спасала Смилину от полного погружения в скорбь. Опустевший дом опостылел ей, она и ночевала бы в кузне. Каждый день у неё бывал кто-то из близких, особенно часто навещала родительницу Смородинка, и её тепло грело овдовевшее сердце оружейницы. Приходила дочка всегда с гостинцами. Хотя девушки-работницы исправно стряпали для Смилины, но пища, приготовленная родными руками, была ей и вкуснее, и желаннее. Раз в одну-две седмицы они обязательно собирались всей многочисленной роднёй за общим столом, вели долгие душевные разговоры, умеренно сдобренные и подогретые хмельным мёдом, и в такие дни Смилина оттаивала душой, оживала. В ней не угасала потребность кого-то опекать. Но кого опекать, если дети выросли, и даже внучки уже растят собственное потомство? В их семьи оружейница предпочитала не лезть с поучениями: пусть сами, своим умом деток воспитывают, хотя если у неё спрашивали совета, никогда не отказывала в нём. Она отдавала себя ученицам, стремясь вложить в каждую из них божественную искру Огуни. Не было для Смилины радости светлее, чем видеть, как растёт и расцветает мастерство у молодёжи. А тем временем княгиня Краса ушла в Тихую Рощу, и бразды правления приняла Изяслава — всё ещё холостая, хотя возраст её был достаточно зрелым. Смилина получила от неё приглашение на пир в честь восшествия на престол; посланнице было поручено немедленно получить подтверждение, будет ли оружейница на празднике, и она, вручив Смилине пригласительную грамоту, ожидала ответа. Смилина сперва хотела отказаться, но потом передумала и сказала: — Передай государыне Изяславе, что я буду. Она не могла сказать, что была дружески расположена к новой княгине, но то сердечное прощание на тризне ей невольно запомнилось. Смилина старалась никогда не отягощать себе душу долгими обидами, но всё же в отношении к Изяславе присутствовал неловкий осадок неоднозначности. Не враждебности, нет. Но и дружбы с нею Смилина не жаждала. А вот Изяслава как будто искренне обрадовалась, увидев оружейницу среди гостей на званом пиру. Обещание, данное у смертного одра Свободы, она держала, выделяясь среди своих ярко и роскошно разодетых приближённых строгостью чёрного облачения. Её наряд оживляло лишь неброское бисерное шитьё на кафтане; высокие сапоги — те самые, покрой которых придумала Свобода — не имели украшений совсем, а на руках Изяслава носила шёлковые чёрные перчатки с вышивкой в виде солнца на тыльной стороне кисти. Едва завидев Смилину, княгиня просияла и устремилась к ней навстречу. Ясная, солнечная улыбка Изяславы пленяла сердца многих с первого взгляда, что вкупе с золотой косой и синими очами составляло её незабываемый, светлый и притягательный облик. Голосом новоиспечённая владычица Белых гор обладала звучным, прохладно-низким и сильным, как звон большого колокола, всегда заразительно и от души смеялась. Да, любила она пирушки, но и о деле никогда не забывала — в работе была так же страстна, как и в веселье. Крепко стиснув оружейницу за плечи, владычица Белых гор воскликнула: — Мастерица Смилина! Здравствуй! Я рада, что ты здесь. Ну, не смущайся, будь как дома. Мои двери всегда для тебя открыты! — И, дружески встряхнув оружейницу, государыня рассмеялась: — Ну же, могучая моя, склонись ко мне! Дай, поцелую. Смилина нагнулась к ней с высоты своего роста, и Изяслава расцеловала её в щёки и в губы — точно так же, как и тогда, на поминках. За обедом она посылала оружейнице лучшие куски всех блюд со своего стола, а кубок Смилины наполняла отдельно приставленная к ней прислужница. С тех пор и повелось: что ни приём, что ни пир у княгини — тотчас же к Смилине летело приглашение. Боясь обидеть государыню отказом, оружейница приходила, но увеселения и пышные застолья мало привлекали её и ложились бременем суеты на душу. Однажды она спросила Изяславу прямо: — Государыня моя! Отчего ты столь часто чтишь меня своим милостивым вниманием? На пиру я не весела, напротив — скучна донельзя. Да и не молода я уж для таких празднеств. Изяслава, блеснув озорной белозубой улыбкой, ответила: — Отчего? Вестимо, оттого что люблю тебя всем сердцем и хочу видеть! И речи твои мудрые любы мне, и душа твоя — простая, прямая и чистая. На таких, как ты, и держится земля Белогорская, как на столпах могучих. — И, положив руку на плечо Смилины, повторила с сердечной теплотой в голосе: — Люблю я тебя. Невозможно тебя не любить! Оттого и зову. Да ты посмотри на себя! — Княгиня шутливо похлопала по могучей лопатке оружейницы. — Тебя лучше иметь в друзьях, нежели во врагах! — Да ну, государыня! Я и враждовать-то не умею, — усмехнулась Смилина. — Ага, ты не враждуешь — ты сразу прихлопываешь обидчицу, да и дело с концом! — душевно расхохоталась Изяслава, широко сверкая крепкими, белыми клыками. И всё так же игриво ткнула Смилину кулаком в бок: — Да кто в здравом уме станет с тобой враждовать? Разве только самоубийца или тот, кто возомнил себя бессмертным! Смилина была смущена этими речами. Словно какая-то многолетняя тяжесть упала с её сердца, которое оттаяло и зажглось светлым огоньком. Таково было свойство её души — отбрасывать все сомнения при виде такой пылкой, непоколебимой, ослепительной искренности, с коей княгиня протягивала ей руку дружбы. — Но отчего ты спрашиваешь об этом? — в свою очередь осведомилась Изяслава. — Ежели ты сомневаешься в неподдельности моих чувств, то зря: я вся перед тобою, как на ладони. А коли мои приглашения тебя обременяют и отвлекают от дел, то не бойся отклонять их, я всё пойму и не обижусь. Но прошу тебя только об одном: не лишай меня радости видеть тебя совсем! — Государыня, да я... Не знаю, что и сказать... — Окончательно растерявшись, Смилина смолкла, обезоруженная такой чистосердечной лаской и приветливым теплом. — А ты скажи всё как на духу, — заглядывая ей в глаза с улыбкой, предложила княгиня. — Пусть меж нами не будет никаких недомолвок! Что тебя тяготит? Что у тебя на сердце? Не смогла Смилина покривить душой и открыла новой белогорской повелительнице всё, что томило её долгие годы — то, что они со Свободой пережили и похоронили, но что так и не изгладилось из души оружейницы насовсем, без следа. Изяслава посерьёзнела, нахмурилась, но не гневно, а грустно и задумчиво. — Мне жаль, что ты так долго носила в сердце этот груз, — молвила она, сжав руки Смилины. — Лукавить не стану: я любила твою супругу. Преклонялась и восхищалась. Да и до сих пор её образ не померк в моей душе, а её уход из жизни стал для меня большой утратой... Но, видя её любовь к тебе, я не посмела вторгнуться и посягнуть на чистоту ваших брачных уз. Я заперла своё сердце на замок, дабы не смущать Свободу. Ежели ты спросишь меня, каково это — любить без взаимности, я отвечу: это тяжело. Но любая любовь прекрасна, даже безответная. Твоя супруга, не ответив на мои чувства, тем не менее, многое мне дала, поделившись светом своей прекрасной души. И за это я буду хранить в своём сердце её дивный облик до конца моих дней. И ежели я причинила тебе боль или нанесла обиду, я прошу у тебя прощения. Пусть это не станет препятствием между нами. Ежели ты готова простить меня и принять мою дружбу — обними меня. Смилине оставалось только шагнуть в раскрытые объятия Изяславы и неуклюже обхватить её. — Ну что, выпьем по такому случаю? — сверкнула своей обезоруживающей улыбкой правительница. Им подали по полному кубку хмельного мёда, и они, осушив их до дна, крепко чмокнулись в губы. — Предлагаю в честь сего события надраться до поросячьего визга, — рассмеялась княгиня. — Уж не гневайся, государыня, только тебе меня не перепить, — усмехнулась Смилина. — Хвастаешься? — хохотнула Изяслава. — Нет, госпожа моя, предупреждаю. — И Смилина подставила свой кубок прислужнице, чтоб та вновь его наполнила. — А вот мы сейчас посмотрим! — задорно подмигнула княгиня. Смилина осторожно заметила, что Изяславе как хозяйке приёма напиваться вдрызг нежелательно, но та и слышать ничего не хотела. Она велела достать из погреба бочку самого лучшего, самого крепкого и выдержанного мёда — и понеслось. После каждого кубка Смилина с княгиней торжественно целовались; на шестом или седьмом Изяслава с величайшей серьёзностью вынула из ножен кинжал, надрезала себе руку и передала клинок Смилине: — Сделай то же самое! Оружейница последовала примеру государыни, и они соединили надрезанные ладони в крепком рукопожатии, смешав кровь. Несколько капель упали в кубок с мёдом, и княгиня протянула его Смилине: — Пей, названная сестра, половину! Оружейница единым духом ополовинила кубок, а остальное выпила Изяслава и с громким стуком припечатала сосуд ножкой об стол, утёрла рот. — Теперь в тебе — моя кровь, а во мне — твоя! — воскликнула она, раскрывая оружейнице объятия и подставляя губы для очередного поцелуя. — Сёстры навек! Приближённые старались не отставать от владычицы, налегая на хмельное; в итоге все перепились в дым и попадали под столы, а Смилина с княгиней ещё держались. — Ещё! — щёлкнула пальцами Изяслава, показывая в свой опустевший кубок и кубок оружейницы. Её лицо от хмеля залила бледность, глаза косили, помутившийся взор плавал, не в силах ни на чём сосредоточиться. Смилина тоже изрядно отяжелела, но до полного беспамятства ей нужно было выпить ещё столько же, сколько уже плескалось в ней. Прислужница расторопно наполнила кубки. — Смилина! Сестра моя! Ик! — с заплетающимся языком провозгласила Изяслава. — Сим кубком я... заверяю: я так люблю тебя... ик!.. что готова отдать за тебя всю свою кровь до капли! А ты? — Государыня моя, — растроганно молвила оружейница, чувствуя на глазах тёплую соль слёз, — всенепременно! В любой миг! — О! — Изяслава подняла палец. — За это, я считаю, надо выпить стоя! Встать ей удалось только с помощью Смилины: княгиня качалась, словно дерево под ураганным ветром. Приникнув к кубку, она медленно влила его в себя, а на последнем глотке икнула и рухнула без чувств в объятия оружейницы. — А я предупреждала тебя, государыня, что не надо со мной в выпивке тягаться, — пропыхтела та, подхватывая бесчувственную владычицу на руки. — Эй! Где тут княжеская опочивальня? — осведомилась она у прислужниц. Ей показали дорогу. Уложив Изяславу на роскошную постель и стащив с неё сапоги, Смилина и сама прикорнула на полу. Сквозь холод обезболивающей, лишающей осязания хмельной дрёмы она почувствовала, что кто-то заботливо подкладывает ей под голову подушку и укрывает одеялом. Княгиня это сделать не могла: она сама спала сейчас мертвецким сном. Видно, кто-то из прислуги сжалился. Протрезвев после этой дружеской попойки, Смилина не жалела о сделанном: ни о том, что поклялась Изяславе в вечной преданности, смешав с нею свою кровь, ни о том, что отпустила тяжесть, которую, осознанно или нет, она носила в себе годами. Изяслава также не забыла о том шаге, который они сделали — пусть и в мутной дымке хмеля: хоть трезвая, хоть пьяная, она слов зря на ветер не бросала и на попятную не шла. Теперь при встрече она звала Смилину сестрицей, а их нерушимым обычаем стал одновременный поцелуй сцепленных в замок рук друг друга. Тень соперничества меж ними растаяла, сменившись сестринством, которое поначалу вгоняло Смилину в жаркую дрожь смущения. Изяслава всегда сжимала и целовала её руку крепко, серьёзно и торжественно, сопровождая сие действие глубоким и проникновенно-ласковым взглядом. Ощущая пожатие княгини и утопая в её взоре, Смилина чувствовала: это — настоящее, правдивое и незыблемое, как сами Белые горы, и всякий раз при этом приветствии в её душе поднималась волна светлого, возвышенного трепета. Вскоре Изяслава решила покончить со своей холостяцкой жизнью и объявила, что ей привиделся сон о будущей супруге. В Белых горах учинили большой смотр невест; девушек на выданье собирали в каждом городе на торговой площади, а Изяслава просматривала их, проникая взором им в души и ожидая знака. Посещала княгиня и сёла: суженая могла ждать её в любом уголке. Наведалась она и в Кузнечное, выросшее около Горы, где в пещере трудилась Смилина. Самый заметный, богатый и просторный дом в нём принадлежал оружейнице — в него-то и постучалась княгиня со свитой. — Ну что, сестрица, поможешь мне с поиском невесты? — сияя своей лучезарной улыбкой, спросила она. Они обменялись своим обычным приветствием, после чего Смилина выставила на стол всё самое лучшее, что у неё было. Она послала за своими старшими дочерьми и попросила их оповестить всё Кузнечное, чтоб готовили девиц к смотру — завтра в полдень. Девицы с родительницами собрались к назначенному времени под большим навесом на столбах: там обычно проходили общие гуляния и сходы жительниц Кузнечного. Княгиня, освежившись после вчерашнего застолья студёной водицей и опохмелившись кубком забористой браги, встряхнула головой. — И почему мне так весело, сестрица, скажи мне? — подмигнула она Смилине, утирая лицо полотенцем. — Наверно, государыня, оттого что у тебя добрые предчувствия, — с поклоном улыбнулась оружейница. — Верно. — Изяслава втянула воздух полной грудью, выпрямилась и вышла на крыльцо, окидывая взором чистый небосвод. — Я чую: судьба моя так близко, что можно достать рукой. Среди невест были и три правнучки Смилины, только-только вошедшие в брачный возраст — очаровательные в своей юности, синеглазые и свежие, с чёрными косами по колено. Надежда — хохотушка и озорница, девка-пострелёнок, до тёплой дрожи напоминавшая Смилине юную Свободу, а Даромила с Рябинкой — скромницы, даже глаз на Изяславу не подымут, только ресницы огромные дрожат... Прошла мимо них княгиня, а вот напротив Надежды задержалась. Та вскинула на неё свои глазищи со смешливыми, пляшущими бесенятами в зрачках, а на её щёчках вспрыгнули задорные ямочки. Смелая, дерзкая была девка, в детстве более любившая беготню, рыбалку да лазанье по деревьям, а не спокойные, приличествующие белогорским девам занятия. Волшба садовая, кстати, у неё чудесно получалась: выходила Надежда зачахшую было яблоньку, да так, что та за одно лето раскинулась, раздалась, ветки под урожаем до земли свесив. Где ступала её лёгкая ножка — там цветы распускались, где она песню спела — там птицы смолкали, заслушавшись. Ягоды ей сами в ладошки падали, а зверьё лесное из рук её еду принимало, даже медведи с волками ласковыми делались. Одним словом — шебутная юная колдунья. Застыла перед нею Изяслава, поймав взор девушки, сверкающий тёплыми искорками, пытливо-ласковый, жаркий... И сказала сразу без колебаний, засияв улыбкой: — А вот и ты, моя горлинка светлая. Княгиня протянула Надежде руку, и та решительно, безоглядно шагнула навстречу, но до Изяславы не дошла: подкосились ножки быстрые, закатились очи ясные. Но владычица не дала ей земли коснуться, подхватила на руки. — Ты ж моя красавица, — молвила она, с ласковым восхищением заглядывая в лицо девушки, на время померкшее от беспамятства. — Ну, открывай скорее глазки, посмотри на меня! И она, не удержавшись, прильнула к малиново-ярким, наливным устам Надежды, бессознательно приоткрытым и оттого так соблазнительно доступным. Ресницы девушки дрогнули, явив миру её взор — точно солнышко из-за туч проглянуло. — Что это со мною? — спросила она удивлённо, оглядываясь. — Всё хорошо, милая, всё — как надо! — нежно мурлыкнула Изяслава. — Нашли мы с тобой друг друга, невеста ты мне теперь. Ну, поцелуй же меня, ягодка моя сладкая! Княгиня снова потянулась к её губам, но девица не давалась — отворачивалась, хихикала тонким бубенчиком, пряча лицо в ладошках, а у самой глаза горели шальными искорками. — Какая ж ты! — смеялась Изяслава, чмокая её куда придётся — в пальцы, в лоб, в шею, в искрящиеся озорством очи. — Проказница лукавая! Ужо погоди у меня — всё равно поймаю уста твои сладкие, всё равно поцелую! Как звать тебя, счастье моё? — Надеждою, — не отнимая ладошек от лица, ответила девица — только глаз один шаловливый из-под пальцев виднелся, незабудково сверкая и маня. — Ломака ты, а не Надежда, — расхохоталась Изяслава. — Вот как сейчас защекочу тебя — живо личико-то откроешь! Узнав, что суженая — правнучка Смилины, княгиня подошла к оружейнице, стоявшей в сторонке под навесом, почти позади всех. В одной руке сжимая пальчики избранницы, другую она протянула Смилине. — Сестрица! Ну, вот мы с тобою и ещё крепче породнимся... — Снова — сердечное, родственно-крепкое пожатие, тёплый взгляд глаза в глаза. — Всем хороша девка, вот только целовать себя никак не даёт! Изяслава попыталась добраться до губ Надежды, но та со смехом закрылась вновь. — И вот что ты будешь делать? — с шутливой растерянностью развела руками княгиня. — А ты не наскоком бери, государыня, а нежностью, — улыбнулась Смилина. — Авось, и дастся. — Ну ничего, ничего! — Изяслава привлекла к себе девицу, пожирая её предвкушающим, смешливо-жарким взором. — Когда под венец Лаладин пойдём — подставит губки, никуда не денется, хохотунья! Юная прелестница ломалась недолго — сдалась в тот же день. В круговерти весенней пляски, среди мелькающих венков, лент и весёлых лиц у Надежды закружилась голова, она споткнулась и упала в объятия Изяславы. Тут-то и попались её губы в плен поцелуя. Впрочем, она уже не возражала — зажмурилась, прильнув к груди избранницы, и доверчиво ловила настойчивую нежность её уст своим свежим ярким ротиком. А вокруг целующейся пары завертелся с песней хоровод, взорвался вихрь лепестков; солнце сверкало на княжеском венце Изяславы и шелковисто переливалось на чёрной косе её юной невесты. Осенью играли свадьбу, и Смилина, конечно, не отказалась от приглашения в княжеский дворец на торжество. Впрочем, позвали не только оружейницу: всё её семейство Изяслава желала видеть на свадебном пиру. Козочку-попрыгунью Надежду было не узнать: княжески-роскошный наряд преобразил её, и краса девушки засияла в полную силу в таком обрамлении, точно огранённый и оправленный самоцвет. Алое с золотыми цветами покрывало ниспадало с её сверкающего каменьями венца до самого пола, а на её плечах душистым воротником колыхались живые цветы. Впрочем, вся эта царственная роскошь не погасила, не убила живых озорных искорок в её глазах, и в пляс она пошла со всей своей плещущей через край, неуёмной страстью, потащив за собою и супругу. — Ну куда ты меня волочёшь, стрекоза моя? — хохотала Изяслава, поддаваясь её безудержному напору. — Плясать! — серебряными искрами рассыпался в ответ смех Надежды. — Пусть все пляшут! — Слышали, что сказала моя госпожа? — зычно вскричала княгиня, сверкающим взором обводя приближённых. — Всем плясать! Своему обету она не изменила и на собственной свадьбе: чёрный, как ночь, наряд повелительницы женщин-кошек сдержанно и благородно блестел серебряным шитьём, а руки покрывал шёлк перчаток того же цвета. Голос её прокатился рокотом горного обвала, и никто не посмел ослушаться — все гости пошли в пляс, а княгиня с молодой супругой кружились, держась за руки. Переливающемуся солнечными зайчиками смеху Надежды вторил сильный, звучный, светлый и раскатистый смех правительницы, и ни у кого не было сомнений: более красивой пары белогорские просторы не видели уже давно. Впрочем, вскоре голосу Изяславы пришлось раздаваться на ратном поле, как когда-то и предвидела Свобода. Князь Ворон, пройдя огромный колдовской путь, пережил почти всех собственных детей — в том числе и Свободу; этой потери он уже не мог вынести, ибо его любовь к ней была сильнее и выше любой мыслимой земной любви. Говорили, что он и не умер вовсе, а просто навсегда обратился в птицу, чтобы продолжать в вороньем облике своё существование, уже не вмешиваясь в людские дела. Ни своего колдовского мастерства, ни дара бессмертия он никому не передал, так как знал: за всё приходится платить, а цена этого дара ложилась невыносимым бременем на душу. Каково это — жить вечно, теряя всех, кого любишь? Никому из своих потомков он не желал такой судьбы. Свои владения он оставил трём младшим сыновьям, а те, обуреваемые жадностью, никак не могли решить, кто из них сильнее и главнее. Каждый хотел управлять всеми землями единолично. Между братьями началась кровопролитная распря, которая продолжалась вплоть до свадьбы княгини Изяславы, а потом братья-князья, устав, по-видимому, делить отцовские владения, вдруг решили объединить свои силы против Белых гор. Ворон в своё время заключил с женщинами-кошками мир, но его сыновья не считали себя обязанными соблюдать договор и двинулись на Белогорскую землю войной. Белые хлопья кружились в воздухе, точно перья из вспоротой подушки. — И чего им всем неймётся? — молвила Изяслава, сквозь холодный, зоркий прищур всматриваясь в снежную даль, где темнело войско противника. — Лезут и лезут — снова и снова! Пока каждому лично не дашь пинка, не успокоятся, словно опыт предшественников их ничему не учит... Мы всегда побеждали людей, но они наступают на те же грабли с завидным постоянством. — Люди самонадеянны, моя государыня, — сказала медноволосая и зеленоглазая Хранимира, Старшая Сестра и главная военная советница княгини. — Они учатся только на своих ошибках. Наверно, каждый из воинственных князей уверен, что уж ему-то точно удастся победить. Изяслава не бросала клич по всей Белогорской земле, считая силы своего войска достаточными для отражения нападения, но каждая кошка, владевшая оружием, сочла своим долгом вступить в ополчение. Не стала исключением и Смилина. Оставив кузню на старших дочерей, она отправилась поддержать в бою свою названную сестру. Дочери и внучки тоже рвались на защиту родной земли, но она сказала им: — Вы — молодые, вам жить дальше. Не лезьте к смерти вперёд родителей. Снег заваливал ратное поле, на котором, как на белом саване, сошлись два войска. На Смилине не было кольчуги: она сознательно не надела её, движимая стремлением окончить свою жизнь здесь и сейчас. Это был достойный конец — погибнуть в бою, защищая родной край. Устав от одиночества, оружейница не видела для себя лучшей доли. Работа? Даже тёплый уголёк силы Огуни уже не держал её на плаву. Рвались ниточки, которые связывали Смилину с этой жизнью, и она ринулась в объятия погибели, дышавшие зимним холодом и швырявшие ей в лицо пригоршни снега. — Сомкнуть ряды! — прогремел голос Изяславы. Отважная княгиня мчалась впереди, воодушевляя кошек своим примером. Её очи метали молнии, меч разил направо и налево, клыкастый оскал изрыгал звериный рык... Как врагу не дрогнуть? И дрожали враги, и падали от её меча, обагряя своей кровью её светлое и грозное лицо. Великолепна была Изяслава в бою, и соратницы при одном взгляде на неё обретали храбрость и силу духа. Вдруг Смилина увидела Земяту... Отдав всю жизнь воинской службе, дочь так и не обзавелась семьёй. С забрызганным кровью лицом она сражалась сразу с тремя противниками; шлем она потеряла и рисковала получить удар в голову... Смилина кинулась к ней, чтоб отдать ей свой: — Земята! Держись, я рядом! Дочь вздрогнула от этого оклика и пропустила удар. Меч пронзил ей горло, перерубив позвонки. Шлем выпал из руки Смилины, покатившись по окровавленному снегу, а меч ослепительной молнией вспорол брюхо серых туч. Убийце Земяты он снёс голову с плеч, а двух других её противников развалил пополам вместе с кольчугами. Она палила огнём и рубила, как безумная, покрываясь вражеской кровью с головы до ног. Окровавленная рубашка задубела на морозе, но Смилина не чувствовала холода. В висках стучало только одно: «Я заслужила смерть». Не следовало окликать Земяту, нужно было просто помочь ей... Из-за неё дочь погибла, и теперь Смилине не оставалось ничего иного, как только найти и свой конец на этом поле. Изяслава сражалась в самой гуще боя, под дождём из стрел. Вместо щита Смилина закрыла её своим телом и получила один жаркий укус в плечо — не больнее, чем жалит пчела. Оружейница обломила древко. — Смилина! — вскричала Изяслава. — Почему ты без кольчуги? — Я заслужила смерть, — глухо проронила та. — Ты, верно, с ума сошла, сестрица! — не поверила своим ушам бесстрашная княгиня-воительница. — Ты заслужила всё самое прекрасное в этой жизни! — Не спрашивай меня. — Смилина получила ещё одну стрелу, но даже не покачнулась: это было не больнее комариного укуса. — Хорошо, я не буду спрашивать! Я сделаю то, в чём поклялась однажды: стану защищать тебя до последней капли своей крови! — хрипло, низко прорычала Изяслава. — Держись рядом со мной! Они сражались спина к спине, прикрывая друг друга, но с каждым ударом рука Смилины тяжелела, а со всех сторон её обступали видения — точно назойливые птицы, хлопающие крыльями у её лица. Вот мученически распахнулись глаза Земяты, впитывая серый свет снежных туч, а из её рта с бульканьем лилась кровь; вот Свобода вдруг пробудилась на своём можжевеловом ложе и протянула к Смилине похолодевшие за ночь руки; вот мёртвые глаза Любони, лежавшей с ребёнком на груди, открылись, а с уст сорвался мучительный хрип... От каждого видения Смилина шарахалась с криком боли, но тут же попадала в объятия другого. Когда пелена упала с её глаз, на неё мчался воронецкий воин с обнажённым мечом, но руки оружейницы словно отнялись. Клинок вошёл в её не защищённый белогорской кольчугой живот, а окровавленное острие вышло из спины. Воин выдернул меч и поднял глаза на эту огромную и непоколебимую, как каменный утёс, женщину-кошку с шрамом на гладкой голове и пропитанной кровью седой косицей. Рано он обрадовался, что сразил её: рука Смилины стиснула его горло и подняла над землёй. Его ноги болтались в воздухе, на губах пузырилась кровь; лицо женщины-кошки оставалось гранитно-серым и неподвижным, а в застывших глазах разверзлась мертвенная бездна. Раздался леденящий душу хруст ломаемых костей и хрящей, и огромная рука разжалась. На снег упало мёртвое тело, а следом за ним рухнула на колени и Смилина. — Сестрица! Это Изяслава укрыла её, уже лежащую, своим чёрным плащом. Княгиня склонилась над оружейницей, что-то крича, но та уже не слышала: её уши наполнил сладкий перезвон. Он звал её к светлому чертогу, где её ждала Свобода... «И тебя Лалада любит, и тебя ждёт, но позже. Мы сольёмся в её Свете, снова став частицами её великой души, из которой мы и были рождены для земной жизни». Но не суждено ей было умереть сейчас: рука Изяславы вливала в рану свет Лалады, который растекался по усталым жилам, устремляясь к измученному, готовому вот-вот остановиться сердцу. — Нет, сестрица, — расслышала Смилина хриплый шёпот княгини около своего уха. — Я не дам тебе вот так погибнуть. Как же я буду без тебя, а?! Даже не мечтай умереть! В своём целительском порыве Изяслава была уязвима для врага: на неё, склонившуюся над Смилиной, мог напасть кто угодно. Одна стрела просвистела около уха княгини и вонзилась в снег, а вторая попала ей в незащищённое бедро. Изяслава только рыкнула от боли сквозь сцепленные зубы, но не дрогнула, не пошатнулась, не перестала лечить оружейницу. — Государыня, — шевельнулись пересохшие губы Смилины. — Моя жизнь так или иначе кончена. Не подвергай из-за неё опасности свою... У тебя супруга. Ты хочешь оставить её, такую юную, вдовой? — Твоя жизнь продолжается, — целительным теплом коснулся губ оружейницы полушёпот Изяславы, а глаза княгини окутывали её тем глубоким и ласковым взором, каким они всегда обменивались при приветствии. — А коли я не сдержу мою сестринскую клятву, то вся моя дружба и любовь выеденного яйца стоить не будет — одни пустые слова. А вражеский воин уже занёс над Изяславой меч, пользуясь её уязвимым положением. Удар он нанести не успел: его охватил огонь, выпущенный рукой Смилины. Изяслава бросила быстрый взгляд на бегающего живым светочем врага, возбуждённо хохотнула, блеснув клыками и сверкнув озорными очами, сейчас почти безумными и пьяными от хлещущей со всех сторон кровавой опасности. — На волосок, сестрица, да?! Ну ничего, ничего. Сейчас мы тебя отправим выздоравливать в более спокойное место. Она сняла с пояса оправленный в золото и каменья рог и протрубила. Его песня протяжно, тревожно разнеслась над ратным полем стаей белокрылых птиц: «На помощь, на помощь! — звал рог. — Ко мне, ко мне!» — Государыня, ты ранена! — Это дружинницы мигом примчались на зов и увидели торчавшее из бедра княгини оперённое древко. — Стала б я звать вас из-за одной несчастной стрелы! — рявкнула Изяслава, поддерживая у своей груди голову оружейницы. — Отнесите Смилину в мои покои и перевяжите ей раны. Кормите, поите, ухаживайте, как за мной самой: она моя сестра! Ежели с нею что-то случится — шкуры с вас спущу и вместо ковра постелю! Воистину, один её громовой голос был способен испугать врага. Заслышав его, несколько воронецких воинов шарахнулись в сторону, а княгиня расхохоталась, сверкая ледяными молниями в очах. Грохот и рёв битвы остался позади, и израненное тело Смилины приняла в свои объятия роскошная постель в княжеских покоях. Вода из Тиши успокаивающим теплом смыла всю кровь и телесную боль, но не смогла справиться с душевной, которая засела под сердцем, как ледяной осколок. — Оставьте меня, не трогайте, я этого не стою, — стонала Смилина, отталкивая накладывающие ей повязки руки. — Мы исполняем приказ государыни, — был ответ. — Поэтому уж изволь лежать тихонько и выздоравливать, госпожа. Исцеляясь от ран, тело Смилины не принимало никакой пищи, только воду из подземной реки, а перед воспалённым взором оружейницы стояло лицо дочери с застывшей в широко раскрытых глазах мукой и текущей изо рта кровью. Наконец над нею склонилась Изяслава — ещё в доспехах, покрытых алыми следами сражения, но с наскоро умытым лицом. Пахло от неё кровью, снежным холодом и железом, а глаза были усталыми и как будто хмельными — то был хмель битвы. Её ладонь легла на голову оружейницы. — Ну, как ты, сестрица? — спросила она приглушённым, шероховато-тёплым голосом. — Мне доложили, что ты совсем не ешь. Это нехорошо. Смилина приподнялась на локте. Рана в животе уже затянулась, но в кишках сидел тошнотворный ком, который сочился болью и дурнотой. В висках жарко застучало, но оружейница, пересилив себя, села. Рука Изяславы помогла ей, заботливо поддержав под локоть. — Тихонько, не вскакивай резко... Знаешь, сестрица, я иногда думаю: существует ли что-нибудь на свете, что могло бы свалить такую глыбу, как ты? — Есть кое-что, — сипло выдохнула Смилина, глядя застывшим взором в одну точку. — Чтобы меня убить, надо отнять у меня смысл жизни. Изяслава обняла её, вздохом согрев ей макушку и прижав к своей груди. — Знаю про Земяту, — сказала она тихо. — Скорблю вместе с тобой. Блестя ожерельем, серёжками и слезами в огромных тревожных очах, в опочивальню ворвалась Надежда и синеглазым вихрем кинулась к супруге. — Лада! Взгляд Изяславы лучился немного утомлённой, но светлой и тёплой нежностью, жутковатый боевой хмель в нём растаял. Она попыталась мягко отстранить молодую жену от себя: — Не надо, голубка, не жмись ко мне — испачкаешься. Я только что с битвы — не переодевалась ещё... Но Надежда прильнула к её облачённой в кровавые доспехи груди, обвила объятиями шею, покрывая лицо Изяславы исступлёнными поцелуями. Ей было всё равно, испачкается ли её наряд: главное — лада вернулась живая и здоровая. Рана от стрелы, конечно, уж затянулась, но жене об этом княгиня говорить не стала. Ни к чему той были сейчас лишние волнения: скорёхонько после свадьбы Надежда понесла под сердцем первое дитятко. — Хорошо хоть умыться я успела, — с мурлыканьем сдалась под натиском ласк княгиня, по-кошачьи жмурясь под поцелуями и в свою очередь крепко чмокнув жену в губы. — Государыня... Ладушка моя! Ты вернулась совсем? Всё кончилось? — спрашивала Надежда, заглядывая в глаза Изяславы. — Я так боялась за тебя... — Кончилось, счастье моё сладкое, кончилось. — Княгиня успокоительно прильнула губами к её лбу. — Больше не надо бояться. Надежда затряслась в беззвучном плаче — несомненно, от неимоверного облегчения — и отчаянно повисла на ней, вцепившись намертво. — Ну-ну... Козочка моя, что ты! — Изяслава подхватила супругу на руки и с добродушной усмешкой бросила Смилине через плечо: — Погоди, сестрица, я быстро. Жену только успокою немножко. Вернулась она не так скоро, как обещала: видно, успокаивать пришлось основательно. Легонько похлопав Смилину по лопатке, княгиня сказала: — Мы победили, сестрица. Мы их разбили подчистую, а всех трёх князей пленили. Хочешь взглянуть на этих засранцев? Три пленных князя сидели связанные в просторном шатре Изяславы, озарённые трепещущим светом жаровен. Смилина смотрела в их лица и с печалью вспоминала Ворона. Как мало они были на него похожи! Красивые, темнобровые, с благородной проседью в волосах, но с пустотой в глазах. Мелки они были по сравнению с ним, как караси рядом с сомом. — Думаю, вы получили хороший урок, — сказала белогорская княгиня, величаво возвышаясь над ними со скрещенными на груди руками. — Так будет с каждым, кто придёт на нашу землю с мечом. Нам ничего не стоило бы раздавить вас, как букашек, и завладеть вашими землями, поверьте. Но Белые горы никогда не вели захватнических войн и не будут этого делать впредь. Смилина, — обратилась Изяслава к оружейнице. — Ты хочешь им что-нибудь сказать? Все слова давно замёрзли там, на окровавленном снегу, усеянному убитыми и ранеными. Они вытекли с кровью из уст Земяты и коптили сердце горечью дыма погребального костра, но губы Смилины всё-таки двинулись и проронили: — Вы недостойны своего великого отца. — Твоя правда, сестрица. — Изяслава подошла к оружейнице и приобняла её ласково, сжала руку чуть повыше локтя. — По сравнению с Вороном они — мелкая сошка. Он — орёл, они — комары-кровососы, каких и прихлопнуть не жаль, да руки марать не хочется... Это — Смилина, моя названная сестра, — сказала она князьям. — Великая оружейница, достойнейшая из достойных. Она потеряла дочь. А жёны ваших воинов потеряли своих мужей. А вы сейчас сидите здесь, вкушая позор. Что? Стоило оно того? Ответом ей было угрюмое молчание. — Ну конечно, — хмыкнула Изяслава. — Что вы можете ответить? Князья были отпущены вслед за остатками их разгромленного войска, а Смилина поднялась к можжевеловому ложу Земяты. Проводы по приказу Изяславы были устроены по-княжески пышные: дровяная куча погребального костра вышла такой высокой, что даже Смилине с её немаленьким ростом пришлось забираться на лесенку, чтобы в последний раз взглянуть в лицо своей дочери. Она прошла мимо застывших двумя ровными строями дружинниц, поднялась к телу и склонилась, всматриваясь в родные черты, разглаженные вечным покоем. Тело Земяты было омыто и облачено в торжественные одежды, а смертельная рана на шее — бережно заштопана мелкими стежками. Большой палец Смилины коснулся холодных сомкнутых губ дочери. Когда-то это был совсем крошечный ротик, который сосал её грудь; с годами он затвердел, стал суровым, как и подобало рту воина. Эти красивые брови уже никогда не дрогнут от радости при виде лады, а нежные ягодные уста возлюбленной не коснутся этих ресниц в трепещущем поцелуе. Смилина высекла из пальцев огонь и бросила рыжий язычок на можжевеловые ветки. Они занялись быстро, с треском. Ещё на несколько мгновений задержавшись взором на лице Земяты и впитав её черты в подёрнувшееся седым пеплом сердце, Смилина спустилась. По знаку Изяславы дрова подожгли с разных сторон. — Мечи — из ножен! — ударом колокола прокатился приказ княгини. Клинки с холодным лязгом сверкнули и вскинулись в торжественном чествовании — два безупречных ряда великолепных, светлых белогорских мечей. Смилина прошла сквозь строй дружинниц и остановилась напротив Изяславы. Та, в сияющем воинском облачении, чёрном плаще и своих неизменных высоких сапогах, тоже обнажила меч и красивым, чётким движением приветствовала оружейницу. Смилина сомкнула веки и слушала бесприютный свист зимнего ветра в своём сердце. Снова лязг убираемых в ножны клинков — и рук оружейницы коснулись ладони Изяславы. Без перчаток, тёплые, живые и открытые. — Не вини себя, сестрица. Прости меня заранее... Быть может, я скажу жестокие слова, которые ранят твоё и без того сокрушённое сердце, но Земята сама избрала свою судьбу, отказавшись от любви. Тот, чей путь не озарён её бессмертным светом, не обретает и светлого конца жизни. А ты ни в чём не виновата, моя родная. Это была её дорога, на которой ты ничем не могла ей помочь. Две стынущие на ветру слезы скатились по щекам оружейницы, просочившись из-под плотно закрытых, склеенных солью век. Снежинки ложились на её обнажённую голову, как чьи-то крошечные холодные лапки. — Мне от этого не легче, государыня... — Знаю, сестрёнка. Знаю. Иди ко мне. Не открывая глаз, Смилина нагнулась. Уста Изяславы твёрдо и крепко прижались поочерёдно к обеим её щекам, а потом, как всегда — к губам. — Хоть ты к своей милой жёнушке вернулась живая, государыня, — и то хорошо, — прошептала Смилина, сглотнув жёсткий ком и кратким оскалом сбросив слезливое напряжение с лица. — А куда ж я от неё денусь, родная, куда ж я денусь?! — с мягким, мурлычущим смешком ответила Изяслава, пригибая голову Смилины к себе и утыкаясь лбом в её лоб. — Вернее теперь уж сказать — от них! Ибо нас уже трое...