Записано в июле, 2017
Элиан меня не удивил. Он, скорее, напомнил, каким темпераментом обладает. Я имел несчастье забыть об этом в последние дни, недели… Но он показал, как непокорность перетекает в непокорённость. Пишу я всё это, находясь в месте, о котором в пятницу, перед дежурством, даже подумать не мог. На дежурство я отправился, когда небо выплеснуло с дюжину тихих капель, смочило асфальт и стало темнеть. До отбоя ещё оставалось немного времени. Мною двигал соблазн вовлечь Элиана в безыскусный вечерний разговор, вероятно последний, и я, ведомый чутьём раненного зверя, обнаружил себя на стадионе. Мало кого пугал насмешливый дождь. Элиан учил Монику играть в стритбол. За объяснениями, которых я, разумеется, не слышал, он демонстрировал, как надо: брал мяч, заводил за голову, выверенно пятился, прыгал, едва отрывая от земли подошвы, и имитировал бросок. Затем возвращался в исходную позицию. Моника, понаблюдав, вставала рядом, и они вдвоём, как если бы это был урок единоборств, шаг за шагом и жест за жестом проделывали то же самое: Элиан — с фантомным мячом в руках, Моника — с настоящим. Впрочем, мне не удалось своровать у них ни минуты. В течение часа я рассиживал на трибунах и ждал. Элиан лишь однажды махнул мне, не зовя подойти, а просто так: «я вас вижу». Напутственные диалоги, расспросы о планах на лето, эфемерные поцелуи в щёки — весь этот бонтон и комильфо пришлось отодвинуть на субботу, на скупое и жестокое утро, перед отбытием автобуса, который увезёт Элиана навсегда. Когда стало вновь накрапывать, они вдвоём подошли ко мне, довольные и растрёпанные. Вообще они собирались в кафетерий за водой. Я предложил сходить вместо них: был горазд рассыпаться гравием под их ногами, лишь бы без слов очертить наш прощальный ритуал. Но Элиан опустил руку мне на плечо. — Сидите и наслаждайтесь. Я только сегодня понял, какой тут чистый воздух. — И он медленно вдохнул. — За два месяца успеете соскучиться. Это ваш последний шанс. При всей правдивости, это были ужасные слова. Элиан с Моникой уже побрели прочь, когда Моника невзначай добавила, обернувшись ко мне, что хочет сменить куратора. — Вот как, — пролепетал я. Не из тщеславия полагаю, что она имела в виду меня, а из-за того, что иначе бы она со мной этой идеей не делилась. К сожалению, радости это знание принести уже не могло. Я подумывал рассказать, что дежурю: ещё один повод непринуждённо поболтать. Но они, вернувшись, миновали трибуну и до отбоя даже носом в мою сторону не повели. Подготовка ко сну в общежитии превратилась в суматоху: ученики галдели и мельтешили перед глазами, зигзагами рассекали коридор с зубными щётками во рту, с полотенцами на шее, и едва ли обращали на меня внимание. Накануне летних каникул неизбежно происходит переоценка ценностей, особенно у выпускников. Так, Маэ, скорее всего правильно трактовав моё присутствие, просверлил меня взглядом и отчётливо выдал: «Сегодня придётся поспать». Конечно, он подразумевал что-то наподобие: «Не потому, что уважаю вас, а потому, что не хочу иметь с вами дела». Это было вполне взаимно. Элиан, поднявшись на этаж и заметив меня, присвистнул, профланировал за моей спиной и хлопнул свежевыкрашенной дверью своей спальни. В нервном отчаянии я постучал и втиснулся в узкий проём одной лишь головой. Элиан складывал вещи. — Что-то случилось? — спросил он. — Совершенно ничего, — усмехнулся я и оставил его в покое. Я был себе не хозяин. И всё же в факте моего дежурства скрывалось некоторое удовлетворение. Едва ли нашлось бы что хуже привычной череды событий — школа, булочная, дом, ужин, молитва, сон — в этот уникальный и трагический вечер. Когда свет в коридоре погас, я зашёл в предназначенную мне комнату. Поскольку до конца пятницы имелось ещё около двух часов, я снял розарий с шеи и принялся молиться, размышляя о Скорбных тайнах: об Иисусе в Гефсиманском саду, о Его бичевании, венчании тернием, крёстном пути… Молитвы лились из уст как единственный ведомый мне язык. Я насыщал картины из Евангелия воображаемыми цветами.О, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо меня!
Моё сознание, моя воспринимающая сущность скитались в потёмках коридора, подглядывали в дверные щели.Встав от молитвы, Он пришёл к ученикам и нашёл их спящими от печали.
Какое-то время я сидел на кровати. Сменить сутану на футболку и клетчатые пижамные штаны означало смириться с тем, что всё уже сделано и следующим происшествием будет не подвластная мне полная кошмаров и сожалений ночь; за ней — немилосердное утро.Тогда вышел Иисус в терновом венце и в багрянице. И сказал им Пилат: ecce Homo!
В конце концов я переоделся, пускай и не верил, что усну. Сумрак комнаты разбавлялся внезапной, сказочно ясной синевой за окном и конденсировался по мере приближения к распахнутой двери, уходил в коридор чёрным хвостом из тафты. У кровати стоял комод с постельным бельём, у противоположной стены — стул, увешанный брюками и сутаной. Возле стула — тумбочка, на ней — моя исписанная вдоль и поперёк тетрадь с карандашом. По большей части комната была пуста и уныла. Придвинувшись на угол скрипучей кровати, я взял тетрадь и, не различая линий, косовато вывел стихотворную строку. За нею осенила вторая. С восточной стороны, куда выходило окно, небо очистилось от туч. Проглядывались редкие звёзды, вибрировали светом, и я засматривался на них, пытался рисовать, только чтобы не помнить: в десятке метров от меня, обняв подушку, Элиан в умиротворении видит нечестивые сны. Звёздный узор на небе изменился. Прошла ещё пара часов. За это время я впадал в беспокойное забытьё, прислонившись к стене, но часто просыпался, стоило тетради вывалиться из рук. Сбоку что-то померещилось. Я обернулся. — Матерь Божья! От моего подскока заныли кроватные пружины. Элиан шикнул и притворил за собой дверь. Бледным призраком он подплыл ко мне. Благо, за переполошённым сердцебиением я мог утаить все свои тревоги, которые иначе бы поднялись на поверхность и отразились если не на моём лице, то в голосе. — Я слишком стар для такого, — шёпотом пожаловался я. — Почему вы не спите? Собрались куда-то? Он, по моему примеру, глянул на свои мятые уличные шорты. — Вы же знаете, я сплю голым. Пришлось надеть. — И это? Я подцепил пальцами бусины розария из дикой бирюзы, украшавшие его грудь. Камни испускали во тьме холодную пепельную ауру. «И это», — повторил Элиан и отошёл к окну, высунулся без малого по пояс. Надышавшись чистотой и ветром, он в своей манере уселся на подоконник. Его лицо в тени — градация серого справа налево, от прощающего перламутра до прозорливого графита глазной впадины. На горизонте прошлого и будущего он застал меня врасплох, всё моё естество кишело паникой, нетерпением и эгоизмом — вожделением рекурсивно закольцевать нашу с ним жизнь в Сен-Дени. И, о, как всем сердцем я ждал его там, в той комнатушке, и боялся осколками христианского рассудка. — Почему вы не спите? — снова спросил я. — Почему вы здесь? — Мне уйти? — Его это не возмутило. Я ничего не сказал. — Слушайте, какие у вас планы на лето? Не хотите через недельку-другую съездить на озеро? Мне Бастиен на день рождения немного денег подарил. Хотел, чтобы я с ним в Тур поехал, но я-то в курсе, куда он бы меня повёл — в свою бесовскую общину. Нет, спасибо. Я просто деньги взял. Ну, так что? — Не уверен, что буду в это время в Лош. — А где? Париж? — Пожалуй, у себя в деревне. — Возьмите меня с собой. Скажу папаше, что уехал на заработки. — Вы же ничего не заработаете. — Я, может, и не вернусь. Все эти спекуляции были бесполезны. Я не ответил. Элиан с подавленным раздражением выдохнул. — Вас не расколоть. — Видимо, так как я молчал, он подбирал фразы погрубее: — Вы либо так настрадались, что всё внутри вас отмерло, либо… Вы психопат. Чтобы не участвовать в словесных эскападах, я, вернувшись к тетради, вычёркивал неудачные строки из стиха. Лгать было и паскудно, и поздно. Он перебрался ближе, на кровать. Водя карандашом по бумаге, я задевал Элиана локтем — вот как близко он сел. «Я знаю, что вы уходите», — произнёс он ровно. Так пробуют в замочной скважине не принадлежащий ей ключ. И всё-таки меня не расколоть. Не вскрыть, не взломать, и не потому, что я заковыристый и крепкий, а потому, что от недоумения во мне застопорило механизм. Как если бы мой самый отзывчивый нерв защемило и он где-то саднил: и в затылке, и в пояснице, а без него — всё однобоко и урезанно, как после лоботомии. В отместку Элиан ослепил меня экраном телефона. Некоторые вещи он расценивает как личное не оскорбление, а, допустим, небрежение. Я перестал видеть, что пишу. Его колени, две нерасцвётшие лилии, больше не лучились в темноте белизной. Тогда он вырвал у меня тетрадь и, не трудясь оглянуться, точно с лёгким презрением шлёпнул ею о тумбочку. Лицо — мглистый овал. Я продолжил сидеть с повисшим в воздухе карандашом, пока Элиан не схватил мою кисть. Лишь уяснив, что он намеревается — понарошку, конечно — вонзить грифель себе в глаз, я стал сопротивляться. Вспомнилась Виолет с её (или не её) ложкой. Да что это с ними, подумал я тогда. — Убейте меня, если я вам так не нравлюсь. — Кто вам рассказал? Мои глаза опять приноровились к скудному освещению, и я увидел по-кошачьи большие зрачки напротив. Элиан мимо грифеля уставился на меня. — Не вы. Свободной рукой я вытащил карандаш из наших перепутанных пальцев и бросил к тетради. У окна изрядно продувало. Влезать на подоконник, как Элиан, я бы не рискнул, но нашёл в нём некую опору слабым ногам. Оттуда вся комната была как на ладони — и Элиан, поджав одну ногу под себя, осоловело моргал и ждал чего-то. Затем признался: «Белоснежкина мать была у вас». Я кивнул. Мне стоило об этом догадаться. — И вы здесь, потому что верите, будто сможете остановить меня? — уточнил я. Получилось слишком холодно. Но холод, будучи следствием стихийной фрустрации, просачивался бесконтрольно. — Куда там! — Элиан коротко засмеялся, едва ли не гулко среди нагих стен. — Плевать вы на меня хотели. Но и себя остановить я тоже не могу. С этим я не согласился. Последнее, что я заслужил — обвинения в наплевательстве. Так я ему и сказал. Он не растерялся: громким шёпотом пустился излагать, как, при пособничестве Моники, пытался вызвать во мне ревность, а потом, узнав о моём уходе, и вывести на чистую воду. Происшествия последних дней, казавшиеся мне досадным совпадением, Элиан с кичливостью приписывал их с Моникой неподражаемой фантазии: и нашу с ней встречу в алькове, и их поцелуй в беседке, и фривольное поведение в кафетерии, и даже тем, где я находился в эту самую ночь, по словам Элиана, я был обязан ему. Ему и Круару. И лишь немного — Лафонтен. Мне не удалось в полной мере осмыслить эту информацию. Если бы на кону не стояла наша последняя ночь (такие ночи короче других), я бы непременно расспросил обо всём подробней. — Сначала я подумал, что прогорел мой план. Ну не ведётесь вы! Чистая душа! А потом… — И он то ли в обиде, то ли в огорчении покачал головой. — Даже сейчас… — Даже сейчас, — подхватил я, — вы манипулируете мной? — А вы мной не манипулировали? — О, нет. — И не врали? Не сами решили отделаться от меня? С каждым следующим вопросом Элиан опускался ниже, сгибался вдвое, пока не упёрся лбом в колено. Если бы я возразил что-нибудь ещё, он бы расщепился на плач, на гнев, на варварство. Однако же я не лгал. Просто его уловки проходили по касательной. Тем хуже. Он сбивчиво о чём-то твердил, я разобрал лишь «предали», «кинули», «надурили». Мне необходимо было его прервать, но я не мог себе этого позволить. Он всхлипнул, и шёпот перерос в монотонность скорбной молитвы: — Целый месяц… Я стал забывать вас. Среди ночи проснусь и не помню, не помню лица. Желудок на нервах… А вам хоть бы хны. — Почему вы не сказали прямо? — А вы? — он вскинул голову. Влага ещё тонким отсветом уличных фонарей, проникающим мимо меня через окно, держалась на щеках. — Почему всегда я?.. — Я хотел. Моё раскаяние повисло между нами в тишине, искажённой его тяжёлым дыханием. Я хотел, но посчитал, что с Моникой ему лучше, что тридцать и одна ночь (может, больше, может, меньше), в течение которых мы едва ли общались, навсегда стёрли меня из его памяти и я не посмею расшевелить эти раны. Я хотел оправдаться, хотел погладить его по голове, но дело это было гиблое, и я просто стоял. Мы оба были каждый по-своему обречены. Как будто ощущая мою внутреннюю борьбу, он потребовал: — Поцелуйте меня. — Для чего? — лай испуганного пса. — Зачем? Чтобы причинить боль? — Затем, что больше некогда. Затем, что если у меня что-то и останется от вас, то можно не это? — Под «этим» он, вероятно, понимал дистанцию от кровати до подоконника, от себя до меня. — Вам ничего не стоит. Вы мне больше не куратор, вы… Просто потерпите. — Поцелуй — это о двоих. — Элиан готов был рассмеяться. — Я не могу отдать его вам как какую-нибудь вещь, при этом ничего не почувствовав. — Что-то типа угрызений совести? Капризная улыбка, вдруг отразившаяся на его лице, вобрала и невысказанную насмешку, и похоть, и тоску. «Так почувствуй, Дани» — вот как он мне осклабился, поёрзывая на стонущей кровати. Я знал, что, поддайся я, его спесь как рукой снимет. В глубине души он ведь не верил, что я способен. — Пожалуйста, выслушайте меня. Мой поцелуй, если я на него решусь, лишь докажет, как ничтожен осязаемый мир по сравнению с тем, как высоко я вас ценю. Я разочаруюсь в себе: как можете вы желать того, кто на вершине своей любви заключил бессильное прикосновение губ? Того, кто не клялся ради вас устроить пожары или броситься в пропасть, кто не вознёс вас выше Бога? Сейчас, если я вас поцелую, я вас только оскверню. «Да оскверните уже», — Элиан спрыгнул на пол. А потом ещё: — «Я вам помогу», — и он на ходу вытащил что-то из кармана. В темноте сверкнул металл, и этот блик продолговатым молочным пятном размазался по стене. Элиан приближался, а остриё — кажется, складного — ножа указывало прямиком в моё солнечное сплетение. Мне некуда было деться, но даже если бы, я бы не стал. Нож в руках незнакомцев не испугал меня, а в этих, ласковых ко мне, — и подавно. — Сделаем вид, что у вас нет выбора, — с лукавостью в голосе произнёс он. — Видит Бог, если помешаете мне, я… Снова он за старое, думал я, опять. А потом он пригрозит самоубийством. — Бога вы не проведёте. — А вашу совесть? — И её. Вы мне не навредите, Элиан. Вы не такой. Он замер в шаге от меня, паясничая: не такой. Затем поднял нож и приставил лезвие к своему горлу. Наконец я осознал, о каком взгляде фанатика однажды говорила Виолет. — А так, всезнающий Даниэль? Что у меня на уме? — Вы ещё не закончили мне угрожать. — А на уме у меня, — продолжал он, будто обезумел, — вспороть себе глотку. И что вы сделаете тогда? Может, наконец поцелуете? И вместе со мной захлебнётесь моей кровью. И собственной виной, это к гадалке не ходи. Я тоже вас зашибись как хорошо знаю. Вам написанное в книжках дороже человека, которого вы, между прочим, божились всегда любить. — Неправда. Идите сюда. Я протянул руку. Но это не сработало. — Если бы не Фернандес, о-о, что бы я успел натворить!.. Но она вправляла мне мозг, уговаривала не стелиться перед вами. И всё бы окей, если бы не эти новости от Белоснежки. Я думал, это сплетни, не поверил! Ну не может же Даниэль настолько меня ни во что не ставить, а? Хера с два. — Прошу вас, дитя моё… — А теперь вот опять, я должен унижаться, потому что иначе до вас не дойдёт. Вам вечно кажется, что у меня всё прекрасно. Вы вообще в курсе, что у меня происходит? Я в воздержании, если не считать рук, я почти монах. Не кривитесь. И презерватив тот был так, для декораций, чтобы понервировать вас. Не моя идея. И хотел я всё это, вот здесь, по-другому, у меня был отличный план. Но давайте посмотрим правде в глаза: даже если вы прикинетесь, что вам от меня не противно, до рассвета я ничем вас не впечатлю. Так и запомните меня малолеткой, попрошайкой тупым. — Может, бродяга Вселенной… — Что? — Идите же сюда. Элиан не шелохнулся. Он был прав: времени впечатлять не осталось. Осталась лишь эта ускользающая субстанция ночи, с которой неохота встречаться, когда и спереди и сзади пыточным орудием (и лезвием и рассветом) напирает смерть. Вот почему ночью необходимо спать. Наслаждаться ночным гипнозом приятно, если тебе шестнадцать и у тебя вся жизнь впереди. А тогда это было почти как оказаться застигнутыми на палубе в шторм: малейший крен, всплеск волн или порыв ветра подобьют нетвёрдую шестнадцатилетнюю руку, и металлический стержень вычеркнет нас. На какое спасение я должен был уповать, пока совершенно не внушительный нож внушал всякое, подрагивая у дивно бледной шеи? На то, что, в силу своей юности, Элиан ужалит не на всю мощь? Франсис (упокой, Господи, его душу) погиб именно так, из-за лезвия, от, кажется, юных рук. Неужели поэтому Элиан выбрал этот путь? Я снова позвал. Затем подступил сам. Бережно взяв нетвёрдую руку, я опускал её в тесноте между нами до тех пор, пока остриё не уткнулось мне в живот. Элиан было дёрнулся. — Не убирайте. — Я придержал его кулак с рукоятью. Если бы моя тень не укрывала его, я бы, наверное, заметил, как с его лица спал флёр одержимости и от пылающих щёк отхлынула кровь. — Закройте глаза. — Зачем? — На четыре секунды. Мне должно хватить. Блеск ваших глаз, говорил я, я всё ещё его вижу. Вижу ваш настороженный взгляд, бегущий по моим чертам, как по строкам в поисках разгадки. Прошу вас, закройте глаза. Я не мог придвинуться вплотную, но старался. Кончик лезвия проплавил ткань, начал обжигать кожу. Совершенно новая боль откликнулась сухостью во рту. Закройте, закройте, кончайте смотреть на меня. Вам всё равно ничего не разобрать. Когда Элиан повиновался, я дотронулся до нечаянно разомкнутых губ и сосчитал до четырёх. До шести или семи. Перевоплотившись в гнусного мальчишку — совсем не в кренделька, — я воровал груши из соседского сада. Но воровал ради их сладости, а не только бы своровать; я ненавидел свой грех, но любил плод, побуждающий меня грешить. Господи, вот сердце моё. Оно не сравнится с откровением Августина. В зернистом свете звёзд я не прятал своего поступка. Я осмелился на него не потому, что это в последний (и в первый) раз, а потому, что его не видел никто, кто бы истолковал его превратно. Что же до самого поцелуя, то я его не помню. Он отпечатался мелким бордово-чёрным, как клякса, проколом в моей плоти. Возможно, Элиан отшатнулся первым. Нож звякнул у наших ног, и этот звон стал для меня звоном колокола. Пальцы Элиана, юркнув под мою футболку, вили омут вокруг пульсирующей раны, угадывали серьёзность и глубину. Зачем, спрашивал он. Пустяки, говорил я. И хотя я не храбрился, называя это пустяками, боль вместе с лезвием не ушла. Немного крови собралось в пупке, но большая часть впиталась в ткань. Меня подташнивало, потряхивало, тело намекало, что непременно со мной расквитается: если не за пустячную царапину, то за стресс. Почудилось, будто Элиан потерял устойчивость. Тело, обыкновенно подчиняющее себе пространства грациозно и яро, тоже подвело, и когда я обнял его, лихорадка перекинулась на меня. «Зачем, зачем…» — и не настаивал он, и не хныкал. Как будто других слов в мире нет. Я склонил его голову к себе на плечо. — Я боялся, — признался я, — я… может, не хотел испытать что-нибудь, к чему не готов. Но хотел доказать себе, доказать вам… Хотел впечатлить. Ладонь пробиралась по взопревшей груди, вздымая тошноту от чрева до горла. Я боялся, но впустил его в недра сквозь квёлый барьер, превратил разодранный телесный покров в средоточие чувственности, памяти и лишь потом — любви. Механическое отверстие, противоестественное — самое непристойное, что во мне есть. Сколько сутаной ни прикрывайся, пресвитерский доспех рухнул. «Значит, я вам нравлюсь?» — «Вы… красивы». — Он усмехнулся. — «Что ещё?» Ладонь легла мне на шею, большой палец, липкий от крови, сновал по моей выбритой сухой щеке. — Ещё — вы неправы. Я запомню вас моим протеже. И если я всё же знаю, что такое любовь… — … то это благодаря тебе. Только тебя я… — Вашими теориями о хаосе, вашими фракталами, песнями. Я собирался попросить вас спеть мне снова через несколько лет. — И почему же не… — Вы были заняты поцелуями с Моникой. — Элиан замычал и заелозил виском у меня на плече, как в тревожном сне. «Я её не целовал», уверял он. — Буду счастлив повстречать не малолетку, не попрошайку и, Христом молю вас, не священника. — Запишусь к вам в церковный хор. — Надеюсь, я не умру от заражения крови. — Сходите в медкабинет завтра. — Сегодня, — поправил я его. — Не пойду. Мысль об Арно страшила меня, да и как бы я ей это объяснил? Тут Элиан за руку потащил меня к кровати. Я предупредил, чтобы он не воображал лишнего. «Подожду несколько лет», — пообещал он, после чего принялся допрашивать, куда я на самом деле уезжаю. У меня уже были билеты в Лурд в один конец, первый поезд из Тура — в воскресенье. Знаю ли я, когда, а главное, куда я вернусь из Лурда и буду ли заниматься там чем-то конкретным? Пожалуй, нет. Лурд для меня — отдушина, оазис стабильности и уединения, и чем многолюдней там, тем обособленней я сам. Элиан перебил меня, заявляя, что у него для меня «кое-что есть», а затем сразу переменил тему. — Поехали со мной в Сен-Лис. — Господи, не так быстро. С чего вдруг? — Бабуля Аньес — просто ангел. Она понравится вам. Там огромная библиотека, ну, вы видели, и дом классный, из рыжего кирпича. — Как вы себе это представляете, дитя моё? — Никак, — пожал он плечами. — Но если я не подохну в припадке — ну, знаете, счастья или, может, оргазма — до того, как мы окажемся там, то вы пробудете со мной до конца лета. Ой, не ломайтесь. Это ваша эпитафия за то, что наврали про уход. — Епитимья? — Да-да. — Но я не могу, Элиан. Честное слово. — Но я уже сказал бабуле, что мы приедем. И родителям. — И они вас отпустили? Он слегка помялся и отвёл глаза. — Сегодня скажу. Не может быть, вертелось у меня в голове, этого просто не может быть. Он уже сказал бабуле! Как предусмотрительно. Но одного только моего потрясения было недостаточно, чтобы обосновать отказ. Я, если уж держаться честного слова, ни перед кем не обязывался проводить ежегодный отпуск в местах паломничества. Да и Сен-Лис, судя по гугл-карте, показанной мне Элианом, располагается в четырёх часах езды от Лурда, так что в Лурд я мог бы наведаться в любой день. — Захотите, поеду молиться с вами. Никогда там не был. Сердце странно сжалось. — Я… Я не знаю, Элиан. Мне нужно подумать. Что вы скажете бабуле, кем я вам прихожусь? Господи, меня точно посадят, если не за то, что растлил вас, то за то, что похитил. Элиан повалился набок и накрылся подушкой, заглушая смех. Мы тихо переговаривались о том и о сём: опять изучали карту (маршрут до Сен-Лис, как и до Лурда, проходит через Бордо); восхищались сметливостью Круара: это он надоумил Элиана воплотить в жизнь идею о поездке в Сен-Лис и убедил Лафонтен назначить меня дежурным; шутили о разном; я поинтересовался, не стала ли Моника причиной, по которой Элиан начал ухаживать за ногтями, и получил однозначный, с некоторыми оговорками, ответ: да, он не хотел казаться ей всё тем же неряшливым истеричным ребёнком (каким он, по моему мнению, не был хотя бы при мне); вместе с тем мы зевали и выглядывали в небе, кто бы мог подумать, рассвет. Разнеженные обществом друг друга, мы, чтобы не провалиться в предутренний сон, отдавались запретным утехам в дурацком, почти хмельном настроении — загадывали на будущее, шёпотом сочиняли блаженные сказки. Узнав, что меня, вероятно, переведут в приход моего отца, Элиан клялся во время каждых каникул меня навещать. Перспектива располагать частым бездельем, как это случалось с отцом, больше не виделась мне ужасной. Он даже убедил меня, что однажды поселится со мной. Я на всё это с усмешкой кивал, не пытаясь больше разбавлять медовые фантазии прагматичными ремарками: на них Элиану было начхать. А опомнившись от грёз, он вдруг сказал радостно и устало: «Как же я соскучился по вам». Мы сидели в сизой прохладе, укутанные в дырчатый, тыквенного цвета плед с лёгким запахом средства от моли. Я ощутил, что если не шевельнусь, если не переключу внимание на что-нибудь ещё, то попросту не вынесу эту елейную безмятежность. Я нуждался в ней и не верил, я совершенно не мог разглядеть, куда, кроме временного пристанища в рыжей кирпичной библиотеке, нас это счастье заведёт. Как и с дежурством — а может, и более того, — я предпочитал снова отсрочить наше расставание, в этот раз — во имя бесформенного тумана надежд, рыская в котором, я бы наслаждался так, что немедленно заработал бы некую зависимость или синдром. Иными словами, Сен-Лис — преходящая мера. Как только я смирился с тем, что Элианова причуда взяла надо мной верх, и пережил краткий миг успокоения, за этим подоспело новое отчаяние. Я его старался скрыть. Впрочем, безуспешно. Элиан, должно быть, заметил, как я хмурюсь. Пришлось списать на рану. Высвободившись из пледа, я ушёл к окну. Наконец светало, свежесть придавило облаками к земле. Под окном, притулившись друг к другу, гнездились шарообразные кусты шиповника, а над запоздалыми одинокими цветами, на которых и пыльцы, наверное, уже нет, нависал полосатый шмель. Даже пасмурность близящегося дня не портила эту пастораль. Перед подъёмом Элиан прокрался в свою комнату. Вместе с ним ночные звуки умолкли и ночные химеры ушли, я остался один; птицы вот-вот проснутся — в общем, утро разлило свою безмолвную мудрость, что мудрее прочих. И всё же мудрость даруется спящим — тем, кто не нарушает обряд. Мне же произошедшее казалось недостаточно реальным для яви и чересчур реальным для сна. Что же до пореза, то я переживал его всё меньше как стигму жертвенного подвига и всё больше — как поэтизированный кризис ума. Возможно, всё из-за того, что за завтраком мне не удавалось ни привычно ссутулиться, ни, наоборот, хорошенько выпрямиться, чтобы не олицетворять, прости Господи, муки Христа. Элиан, проходя мимо, бросил конверт рядом с моим стаканом кофе: «От Лафонтен». И подмигнул. Я оглянулся за ним: опять они завтракали вместе с Моникой, до последней рисинки скребя вилкой по тарелке и замечательно беседуя (от слова «замечать»). В отличие от безудержной юности, я не переношу бессонные ночи бодро, и завтрак в привычном для Сен-Дени смысле меня в это утро не прельщал. Расправившись с кофе и набив рот остатками вафли, я отправился на поиски Лафонтен. Но дверь её кабинета была заперта. В прошлый раз, когда я так же стучал и безрезультатно дёргал ручку, меня это, скорее, удручало. Теперь же я расхаживал по пустой приёмной в ипохондрическом испуге, понемногу сминая конверт. Ничего не поделать. Я удалился в свой почти обезличенный кабинет, весь внутри неуместный, как обглоданная кость. «Милый Даниэль», — так начиналось письмо. Сначала я хотела написать это письмо Элиану. Но мою сентиментальность (кто-то бы назвал её эксцентричной) я могу доверить только Вам. Я правда не знала, что он выдумает для Вас. Но определённо знала, что он обо всём позаботится. По крайней мере, Жан-Шарль меня в этом убедил. Прошу сердечно простить меня. Всё это началось ещё до приезда Жан-Шарля, так что не вините его. Я поступилась некоторым принципом и выдала Элиану наш с Вами секрет. Если Вы это читаете, наверняка большой новости Вы в этом не найдёте. В то же время Вы, надеюсь, поймёте: как мне было совестливо и нестерпимо лгать в его невыспавшиеся глаза. Он явился ко мне на порог с этим вопросом о Вашем увольнении, выглядел таким бездушным и серым, просто ужас! Я была уверена, что он расплачется, выслушав меня. Но нет. Если он и дал волю своим злым слезам, то не при мне. А может, он выплакал всё прежде. На этом, я полагала, моё участие кончится. Будь что будет, думала я, уж больше я не вмешаюсь. Но с приездом Жан-Шарля жизнь опять завертелась волчком, знаете, совсем как это было раньше, когда он ещё работал здесь и во всём мне помогал… Извините, что я Вам ни о чём не сказала. Элиан, кажется, очень рассчитывал на эффект. Да я и сама не в курсе подробностей, я всего лишь исполнитель, и мне, скорее, грустно от этого, я бы предпочла менее посредственную роль. Если бы была на неё способна. В итоге всё, что я смогла — открыть вам обоим те двери, от которых у меня нашлись ключи. Но я совершенно не хотела знать, в какую из них Вы, отец, войдёте и решите ли входить. Если бы я осталась вместе с Вами в эту ночь, я бы не сумела смотреть на двоих мальчишек издали, так, словно меня это не касается. Но моя жизнь прожита, мои решения приняты, и я слишком многое повидала, чтобы обманываться, будто в моей власти сделать для вас что-то большее, нежели просто отпустить и быть ответственной за это. Возможно, это самое верное, что я сделала в своей жизни — вместе с вами я отпустила прежнюю себя. Несмотря на всё вышесказанное, сообщите, как только… В кабинет вошёл Элиан, и я решил, что закончу переписывать позже. — Что-нибудь обо мне? — спросил он, попутно выкладывая из карманов на стол упаковку медицинского пластыря, пузырёк с антисептиком, вату и бинт. — А то зачем было его заклеивать. — Наверное, о вас. — Наверное? Вы не читали? — В Сен-Дени всё о вас. — Почему её тогда не назвали Сен-Юнес? Обязательно для этого быть святым? Он иронизировал, но от удовольствия сделался похожим на ягоду шиповника. Как давно я не говорил ему, что люблю его — не вынужденно, не чужими словами, а от всей души, когда кажется, что, не скажи я этого, утратится целое наследие, свершится катастрофа или, самое малое, моё нутро разопрёт, я покроюсь трещинами и дам неприглядную течь. Всегда ли я так его любил? Не поэтому ли я пустил себе кровь, чтобы излечиться, чтобы не лопнуть? Из медикаментов он принёс лишь то, что мог попросить у Арно для неглубокой раны, которую он в состоянии обработать сам. После случая с Маэ медсестра была к нему по-особенному благосклонна и, как утверждал Элиан, чуточку виновата на вид. В глубину порез достигал от силы на сантиметр, засохшая кровь стягивала рану, и едва ли не каждое движение теперь напоминало о ней. Я кое-как смастерил стерильную повязку, насколько имел о ней представление, а Элиан в это время с инспекторским выражением гулял по кабинету и составлял виртуальный список предметов, которые мне нужно было забрать. — Вы разблокировали меня? — Ещё нет. — Уже можно. — Смахнув пыль с книжной полки, где раньше стояла шкатулка, он поинтересовался: — А где мой браслет? — Я же говорил вам. — Правда? Не помню. Он зыркнул на меня, будто помнить об этом — ненормально. Отчасти это было так: ложь (или полуправда), к которой я прибегал и которая требовала от меня непомерных усилий, оставила в моём разуме неизгладимый след. Я постарался затушить уголёк его подозрительности, пообещав сразу же надеть браслет, как только доберусь до чемодана. Когда я взгромоздил вещи в сумку для покупок, над которой Элиан потешался, стоило мне её закинуть на плечо (я такой весь в чёрном, а она такая вся бежевая в дурацкую клеточку, как кухонное полотенце), начался дождь. Элиан сидел на козетке и не поднимал глаза. Пускай мы оба знали, что нам ещё многое предстоит, я также знал, что мы оба чувствуем: самое могущественное звено нашей дружбы (даже если Круар не видел в нас друзей) навсегда оцепенеет в этих бессодержательных стенах. — Мы могли избежать этого? Или исправить? — Не думайте об этом, — посоветовал я. — Иначе будете корить себя до скончания веков. Как говорит месье Круар… Но Элиан не собирался слушать. Он встал и первым покинул кабинет, отняв у меня мгновение для соответствующих сантиментов. «Я помню только то, что говорили вы, — объяснил он после, когда крупные капли неприятно бились мне в темя. — Я помню только вас». Мы вышли за территорию слишком быстро, я толком не попрощался ни со школой, ни с садом (и даже не прокатился на воротах, как однажды хотел!). Но всё это я держал при себе. Увы, Лош — город слишком маленький, чтобы успеть затоптать сожаления по дороге домой. И самого дома у меня уже не было, осталась лишь съёмная квартира, такая же обглоданная внутри, как и кабинет. Дождь подгонял нас, попадая за шиворот. На полпути меня пригвоздило к асфальту. Не отдавая себе в том полный отчёт, я сказал Элиану, что мы не можем, как он это называл, «пойти ко мне». И место для выяснений посреди улицы было не лучшим. Уверен, я писал об этом, но вот опять: я ощутил, что схожу с ума. Доводов этому снова не будет, иначе как бы всё оказалось просто. Это лишь чувство, запах сморщенных луж, брызги грязи на кроссовках, дождевые струйки, извивавшиеся по предплечьям, по оттопыренным карманам его шорт. Пока мы не доедем до бабули Аньес, говорил я, наше совместное пребывание совершенно нечем объяснить. — Кому вы объяснять собрались? А до воскресенья, продолжал я, целые сутки, и коротать их в квартире тоже нельзя: в любой момент может нагрянуть хозяйка. — И что? Резонный вопрос. Элиан тем утром был достаточно проницательным и наверняка понимал: дело в самой квартире, в диване на полтора человека, в сломанной ножке журнального стола… По крайней мере, вскоре он прекратил меня допрашивать. К тому же меня обуревало то, чему определений не находилось: чувство бескрайней — в худшем понимании — свободы, затопившей нас. Это было общим, тем, что не случается с человеком одиноким, а случается с закадычными друзьями, в сумерках удравшими в чужой сад воровать груши; случается, может быть, с влюблёнными, чьи семьи никогда не благословят их союз; и вот они бегут и прячутся, но ради самой забавы, а не потому, что опасаются быть пойманными в бегстве. Моя косноязычность — обратная сторона медали, ночью сподвигшая меня отречься от слов в пользу поцелуя, ужасно театрального, надо признать. Кроме того и многословие — признак косноязычия не меньший. Но в обилии этих нюансов любой из них мог быть взмахом бабочкиного крыла, и ни одного я не утаиваю. Зная, чем всё кончилось, предоставляю судить о подоплёке происходящего строжайшему, любимейшему судье. (Прости, Анри, но это не ты.) Чтобы ограничить наш излишне свободный потенциал, я думал, а не обратиться ли нам к отцу Гюставу? С удивлением, с проглоченным сомнением, но в ночлеге он бы нам не отказал. То ли дело де Жермини… Он всё ещё там? В то мгновенье я бы совсем не пожалел, если бы Виолет всё-таки решилась на расправу с ним: пусть бы его увезли в больницу, чтобы он не ополаскивал нас своим подозрительным и подозревающим вниманием. И я ведь не просто думал об этом, я поделился идеей с Элианом. Но она не воодушевила его. Возможно, мне стоило настоять. Вот мы шли, шли, пока не достигли дома. Мне нужно было забрать чемодан. Элиан встал под навесом на крыльце и сказал, что подниматься не будет. Хотя мы оба изрядно вымокли и всё ещё не нашли компромисс, у меня отлегло от сердца: мы не запрёмся наедине. Когда я вынимал из нагрудного кармана ключ, вместе с ним выпал лоскут салфетки. Я однажды оторвал от неё лишнее, чтобы не занимала весь карман, но по какой-то причине не перепрятал в другую сутану. Я напрочь о ней забыл. Элиан расторопно поймал её для меня и, разумеется, не преминул взглянуть. Я сам не сводил с него глаз, пока не получил салфетку обратно. Затем ушёл наверх. Напишу прямо (кроме прямоты мне ничего не осталось): я не рассчитывал, а точнее, рассчитывал не — никогда не использовать выцарапанный на салфетке номер. Именно поэтому я не сохранил его в телефонной книге, чтобы ненароком не наткнуться, а в кармане держал по эксцентрично сентиментальной привычке (Лафонтен, вероятно, знала это обо мне), понимая, что рано или поздно отправлю сутану в стирку вместе с ним. И именно таким образом этот номер, нарушая мою близорукую логику, вторгся в нашу судьбу. Времени на раздумья было не много. Элиан, сама гордость и неприступность, стискивал челюсть, прозябая на улице из-за моей, как теперь мне видится, прихоти: ни за что не оставаться с ним вдвоём там, где нам никто не помешает. Потому я набрал номер. Первый раз — из безрассудного любопытства, второй — потому что в первый раз Жан не ответил. В третий и четвёртый раз я звонил, волоча чемодан по ступенькам вниз, прихватив зонт под мышку. Когда я вышел, Элиан, поставив набитый невесть чем рюкзак между ног, курил чуть в стороне, капли срывались с навеса и чудом его не задевали. В окне первого этажа появилась соседка, чей кот обычно справлял нужду на чужие дверные коврики. Она без стеснений выругалась, недовольная дымом. Зажав телефон между плечом и ухом и слушая гудки, я попытался разрядить обстановку: — Нарушаете порядок, молодой человек? На что Элиан, вместо ухмылки или сарказма, каких бы я от него ожидал, взял рюкзак и ступил под дождь так, будто дождя не было. Соседка, шапочно со мной знакомая, отшутилась, но я уже поспевал за Элианом, бряцая колёсиками по плитке и раскрывая одной рукой зонт. «Я думал, мы типа не вместе», — бросил Элиан, озабоченный намокшей сигаретой. В этот миг Жан поднял трубку. Ничего неподобающего в моём разговоре с Жаном Элиан услышать не мог. Ничего неподобающего между мной и Жаном не существовало. Смысл совершенно невообразимой беседы сводился к тому, что Жан с пары слов узнал меня и сказал, что очень ждал моего звонка. Он продиктовал адрес бара, я тут же продиктовал его Элиану, а он на ходу отыскал его в телефоне на карте. После чего мы с Жаном условились, что он будет ждать нас внизу. — Жи-жэ. — Маршрут на карте обрывался точкой с инициалами «J.G.». Элиан не переставал дуться. — Кто это был? — Жан. — И мы останемся у Жана до завтра? — Общество свободных нравов. Вам может понравиться сильнее, чем вы думаете. — Где вы откопали это, — он сделал паузу, — общество? Мы словно поменялись местами, и Элиан допускал возможность распекать меня, как мальчишку. Сам я этого не допускал. — Лучше не спрашивайте. В молчании мы шлёпали по лужам, через которые, будь каждый сам по себе, а не под одним зонтом, мы с лёгкостью бы перешагнули. После того, как я отдал ключ от квартиры хозяйке, живущей неподалёку, и распрощался с ней, мы с Элианом продолжили путь. Тогда он зачем-то отметил: «Вы изменились». — «Я знаю», — зачем-то я сболтнул. Хуже ответа не придумать. Правильнее бы отделаться чем-то вроде: «С чего вы взяли?» или и вовсе глуповатым: «Да?» Потому что если «с чего вы взяли», то ты как будто ни при чём. А уж если «я знаю», то, будь добр, сам и объясняйся. Виной тому стала моя крайняя само-погружённость. Редко когда я размышлял о себе по-настоящему, если рядом был Элиан. Мне до недавнего, в общем-то, всё о себе было ясно. А теперь проблема — не головоломка, не дилемма — в том, что всё то предсказуемое, конкретное и абстрактное, реальное и мнимое, что угрожало мне до последней ночи, истлело вместе со школьными формальностями. Тут бы мне и выдохнуть. Но вне казуальных связей, в мире нелинейности, куда исторгла меня Сен-Дени, мне угрожает все: и хозяйка квартиры, и подслушивающие соседи, и Элиановы родители, и патрульный, листающий в своей патрульной машине «Фигаро», и каждый сознательный гражданин, идущий нам навстречу, и ещё много, много чего. Казуальность — это тоже химера. Уж не своим ли докладом в Риме я накликал беду? Из-за чего же патрульный провожал нас таким взглядом, как если бы знал, что Господь, Кто есть Слово, покинул мои уста, ведь я ими, кажется, нечестиво целовал? В начале было Слово, и Слово было «нет». Это и отказ, и отрицание «слова», и утверждение, что «слова» действительно «нет». Когда слова «нет» нет, я внезапно — это полость безымянного дерева, мне не больно, если меня пронзят. Я хочу, чтобы меня, как предшествующую творению пустоту, заполнили, дали мне имя. По какому праву, Господи, Ты велишь мне довольствоваться любовью Того, Кто любит всех? По какому из Твоих законов я должен предпочесть девство незнания и чистоту непознанности той страсти, которая шепчет, которая кричит, взывая лишь ко мне; той страсти, с которой Ты Сам пронзил ничто, чтобы одарить его любовью? Разве, если я уже пронзён, не стал ли я новым миром? — Даниэль?.. Я, кажется, оглох. Голос Элиана разбудил меня, и я уяснил яснее некуда: вот он, принцип самоподобия, о котором он рассказывал мне. Этим принципом, при всём желании, не поступиться. В Сен-Дени каждый день был похож на другой, и каждым этим днём я был один и тот же, такой, как вчера и завтра. Каждый одинаковый день одинаковый я любил всю эту одинаковость. Я ждал Элиана, и он приходил, мы сближались, отдалялись, препирались, мирились, находили любовь в одних и тех же завитках этой чудесной формы жизни. А теперь — у нас этого нет. И я сам — не новый мир ещё. Нашему симбиозу понадобятся миллионы — или сколько там — лет, чтобы воссоздать новую жизнеспособную форму, чтобы, говоря божественным языком, пронзить (поймите меня правильно) друг друга любовью вместо клинков. Хороши отвлечённые умозрения, пускай и преувеличенно язычески, фаллически, но как несостоятельны, как до сумасшествия теоретичны! Мы пришли. Так вот он какой, бар. Все окна были закрыты ставнями изнутри, вывеска отсутствовала. Если бы не Жан — без фартука, в кепке своего друга Карла, в коротковатых для его длинных ног штанах и в коричневых туфлях на босую ногу, подпирающий плечом дверной косяк — можно было подумать, что здание заброшено. Неудивительно, что я его не нашёл. — Привет. Жан улыбнулся, обсмотрев нас — в особенности Элиана — с головы до ног. Я поздоровался. Элиан — нет. Лишь мельком я заметил, как он уставился на Жана: как на врага. Ну, думал я, вот и приехали: ревнует? Затем я с чего-то дал Жану поцеловать меня в щёки, и только тогда он пригласил нас войти через пропахший пивом и пылью бар. Элиан несколько повозился позади. Но когда я оглянулся, он бросил на меня тяжёлый взгляд и как будто даже покачал головой. Я не понял, что это значит, и приглашающе ему махнул. В конце концов, Жан мне был кое-чем обязан, даже если сам не знал об этом. Потому я с лёгкостью в сердце, пусть немного авантюрной, следовал за ним. В баре нас обступили зловещие абрисы перевёрнутых вверх ножками стульев на столах, точно адские вертела́ и колья для грешников. — Я так польщён твоим визитом, отец. Как вчера помню тот разговор. Я, правда, не послушался тебя, и смотри до чего дошло. А это… Это твой младший брат? — Крестник. Элиан. С каких пор мы на «ты», я не уточнял, но припомнил, что уже при телефонном разговоре Жан так обращался ко мне. Снобствовать было лишним. Мы поднялись по крутым деревянным ступенькам на второй этаж. Из-за физического напряжения, потуг не оступиться и не бросить чемодан, пластырь со стерильной повязкой на моём порезе отклеился слева, а справа держался на честном слове, цепляясь за ткань. — Слушайте, вытрите хорошенько ноги, а то Нина меня поколотит. Сестрёнка моя, помнишь? Она обычно на баре стоит. Мы вообще-то закрылись. Сразу после того, как виделись с тобой в Сент-Ур. — Вот как, — выдавил я, едва соображая, о чём он. Мы с Элианом остались одни в прихожей, маршируя мокрой обувью на мешковатом отрепье, слишком узком для двоих. Элиан щурился, пока не прошипел: «Лучше не спрашивайте», да?» — и выскочил в дверной проём, где вместо двери висели только петли. Жилье повсеместно оказалось тесным и жарким. Дождливая погода просачивалась влажностью, но не прохладой. Я еле протащил чемодан через гостиную: тот застревал между стеклянным журнальным столиком и песочного цвета диваном с обшарпанной обивкой. С противоположной от столика стороны высился стул с вычурной массивной спинкой и дутым сиденьем, занимавший весь проход. За диваном, слегка перекрывая ещё один дверной проём без двери, стояло широкое кресло из того же комплекта — я ударился о него голенью. Преодолев чёрный, хоть глаз выколи, коридор, я выбрался в маленькую спальню, где уже толпились Элиан с Жаном — для третьего места едва бы достало. Жёлтые обои напомнили о фешенебельном шкафе в съёмной квартире, и я несколько пожалел, что решился на этот гротескный шаг. Я поверил, что рядом с таким, как Жан, мы с Элианом будем чувствовать себя спокойно. Почти что половину комнаты занимала кровать. Матрас по виду в полтора раза превосходил размер кроватной рамы и со свободной стороны свисал дугой. Окно в изголовье — высоко над полом, во всю ширину стены, потому дышалось легче. За открытой дверью находилось зеркало-трельяж с книгами на тумбах. — Бельё чистое, но совсем не новое. Что моё — ваше, чувствуйте себя как у меня дома: здесь можно разбить всё к чертям. Я буду спать там, — Жан указал в стену, — с Ниной. Если она не выставит меня. Если выставит, лягу на диване. Но вы не волнуйтесь, сплю я как мёртвый. Интернет отключили за неуплату месяц назад. Туалет с ванной — по коридору прямо. Ну, располагайтесь. А как расположитесь, выходите, чего-нибудь выпьем. Кстати, отец, я так и не распил ту бутылку джина. Но если тебе понравилось дерьмовое виски, которым тебя угостил Карл, то и оно у меня тоже есть. Он хотел было выйти, но я задержал его, как будто того, что он обрушил на меня, было мало: — А Карл… Он живёт с вами? То есть с тобой? — Жил, пока не умер. — Господи, — я перекрестился. — Между прочим, из-за тебя. Выходи быстрее, я столько всего расскажу. И он закрыл за собой дверь, бормоча под нос. Я замер огорошенный, как в абсурдном сне. Элиан тем временем принялся укладывать влажные волосы перед зеркалом и разглаживать припухшие от недосыпа веки. Поколебавшись, я подошёл и посмотрел в глаза его отражению. — Вы ничего не хотите спросить? — Нет, — он равнодушно выпятил нижнюю губу. Когда мы вернулись в гостиную, на стеклянном столике появилась бутылка джина и два круглых стакана с толстым дном. Жан, уже без кепки, расслабился в очередном сквозном проёме без двери, ведущем на кухню, и, по-видимому, наслаждался собой, пожёвывая фильтр дымящейся сигареты. Элиан выудил пачку из кармана, естественным жестом выбил из неё сигарету и тоже вставил в рот. Поднял взгляд на Жана. Тот спросил: — Сколько тебе уже? — Достаточно. Вопрос из чистейшей игривости, и каков бы ни был ответ, Жан всё равно вынес бы из кухни пепельницу и поставил бы её перед Элианом. Я знал, с кем имею дело. Знал ли Элиан? Жан достал третий стакан из серванта за вычурным стулом. Я попросил для нас с Элианом обыкновенной воды. Наконец мы разместились: Жан — на стуле, закинув ногу на ногу, я — на диване напротив Жана, Элиан — в кресле, особняком от нас. — А я выпью. Вы не против? Не для проформы — Жан дождался нашего согласия. Элиан клацал зажигалкой, любуясь танцующим охряным огоньком, очиненным кверху, как остриё ножа, и не участвовал в беседе. Гостиная приобрела оттенок пшеничного колоска. Сквозь занавесу густого дыма, как сквозь борозды гипюра, лица их двоих казались младенческими, без эмоций. — Кто-то голоден? — Благодарю, — отозвался я. — Нам бы подремать. — Бессонная ночь? Покачивая туфлей с развязанным шнурком, Жан метал глазами то на Элиана, то на меня. Вдруг в серванте, за головой Жана, мелькнуло что-то знакомое — сухой букет из белого шалфея. Он лежал на полке эстетичным натюрмортом, вне вазы. Точно такой же я видел под деревом в парке, а больше во всём городе — нигде. Решив прежде, что слова о смерти Карла — пусть и чудовищная, но шалость, теперь я пришёл в настоящее замешательство. — Карл… действительно умер? — Покончил с собой, — с готовностью выдохнул Жан, вдавил окурок в пепельницу и переплёл пальцы на животе. — Повесился. — Двадцать второго марта в парке? — О, да! Полиция в печёнках засела. Но я им ничего не рассказал. Только про его алкоголизм. А ты, значит, знал? Слава небесам, Элиан избавил меня от необходимости продолжать, спросив: — Что такое «Жи-Жэ»? Жан, как по нажатии кнопки, включил басню о том, что он — реинкарнация частички души самого Жана Жене, «злодея и вора не по склонности, но по убеждению». Читал ли я его книги, поинтересовался он. Господь уберёг. — Очень зря. Я все прочёл, кроме одной. Никак не мог продвинуться дальше первой сцены, приходилось из-за неё кое на что отвлекаться. Сейчас прочитана только треть. Там упоминался священник. Хотите посмотреть? — Нет, пожалуй. Спасибо. — Я хочу, — сказал Элиан. — И первую сцену тоже. Жан принёс книгу с белой обложкой и чёрно-белой фотографией на ней: двое парней в кепках, подобных Карловой. Это была «Богоматерь цветов». Он полистал её и, грациозно, как умеют делать только официанты, нагнулся над столом, передавая книгу Элиану. В это мгновенье из-за воротника его полосатой рубашки выпала цепочка с нательным крестиком. Я разучился дышать, таращась на это золото, пробивающееся сиянием сквозь дым. — Прелесть, правда? — Жан опять листал страницы. Элиан, как бы в подтверждение, опять закурил. — А вот это? Зачитай, зачитай, пускай Даниэль послушает. Нельзя ворваться в мой дом и не приобщиться к тайне. Прочистив горло, Элиан сел в кресле ровно. «Священник этот был совсем молод, — чеканил он, — под его траурным облачением угадывалось тело страстного атлета. Иными словами, он носил чужую одежду». Я смотрел на цепочку. Жан съехал пальцем по странице ниже. Элиан набрал воздуха на полную грудь: «Вечереет, в лесу становится всё тревожнее. Священник поплотней запахивает на своих великолепных бёдрах серый оплянд». Жан восхитился: — Я бы закончил её за пару вечеров, если бы ты мне читал. А вот это? — Отсюда? «В уголке рта — погасший окурок, — и Элиан, актёрствуя, затушил недокуренную сигарету и вернул в рот. — Слово «окурок» и привкус размокшего табака заставили спину священника напрячься, и тремя маленькими резкими движениями он кончил; наслаждение отозвалось дрожью во всех его мышцах вплоть до самой последней, которая содрогнулась и извергла звёздное семя». Тогда я, разумеется, слушал вполуха и лишь теперь взял книгу, чтобы переписать цитируемое. Господь всё же не уберёг. В общем, под одичалым взглядом Элиана я поднялся. — Жан, можно тебя на минутку. Мы друг за другом улизнули в кухню. Не раздумывая, я спросил, чья на нём цепочка. «Твоя», — ответил Жан с улыбкой. Не понимаю, как можно уметь лишь улыбаться и покрываться пятнами. На его лице, круглом как луна, тут и там проступили румяные кратеры. Наверное, я выглядел недовольным. — Ну, помнишь? Карл отправил за тобой своих дружков. Обычно он отправлял за теми, кто немало задолжал. Но в тот вечер я имел неосторожность сказать ему, что дал тебе свой номер и хотел бы видеть тебя среди наших. А он ревнивый дурак. Но ты, пожалуйста, не беспокойся. Я сохранил её для тебя. — Со второй попытки он расстегнул цепочку и протянул мне. — И отомстил. Как? Назло Карлу я носил её не снимая. И, наверное, это я довёл его до верёвки. За то, что он никогда не ценил меня больше вот этого всего. Золота. Я и сам дурак, что запал на такого. Я вообще-то однолюб, раз и навсегда. И меня любили по-настоящему один только раз. Не так, как мне хотелось бы, конечно, но… А в одиночестве — знаешь, наверное — всякое мерещится. Вот и насчёт Карла мне… Он со мной только из-за бара водился. Но я, если задамся целью, в могилу кого угодно сведу. Он опять улыбнулся, скромно и в то же время обольстительно. Я вложил цепочку с крестиком ему в руку: «Богу было угодно, чтобы она попала к тебе». Больше ничего не сказал. А когда обернулся к выходу, заметил Элиана, сидящего на моём прежнем месте, откуда отлично проглядывалась кухня. Только я ступил в гостиную, как Элиан задекламировал: — Любовь устраивает и худшие западни. Самые дикие. Самые странные. Она использует совпадения. Надо же сделать так, чтобы какой-то мальчишка засунул два пальца в рот и пронзительно свистнул как раз в тот момент, когда моя душа переживала момент крайнего напряжения и только ждала этого пронзительного свиста, чтобы разорваться снизу доверху. А как выбирается момент, чтобы два существа полюбили друг друга до смерти? — Недаром «любовь» и «смерть» звучат так похоже, — добавил Жан, застегнув цепочку на шее и схватившись за свой стакан. — Рассуждать о любви вслух, дети мои, пошлость. — То ли дело заниматься ею, отец. Если бы это выпорхнуло из уст Элиана, я бы, может быть, сконфузился. Но в лёгкой полемике с Жаном, а тем более уж перед выжидательным взглядом усталых Элиановых глаз я не мог спасовать. — Уж вы-то, молодёжь, знаете в этом толк. «Ой, нашёлся дедуля», — фыркнул Элиан. — Смертью тоже надо заниматься, — произнёс Жан в самый стакан, прежде чем выпить. — Посвящать ей активную мысль, воображать её облик. Отдавать ей должное, пока не придёт время отдать себя. А я вёл с ней разговор. После смерти Карла… Нет, ещё до неё. У меня судьба такая — терять любимых. А после Карла — так хотелось повторить за ним, сделать с собой что-нибудь такое, чтобы и обо мне написали в газетах. Кратеры снова расползлись по его скулам и щекам, спустились по подбородку к шее. Жан не улыбался, и я, чтобы не видеть этого, как будто невзначай посмотрел на Элиана. С каким ужасающим пониманием он слушал. Жан, помолчав, добавил: — Но в меня, как я школу закончил, уже вошёл Господь, — и он засмеялся. Он один. — Святым Духом повязался мне на шею. Я не могу, как безбожник Карл, зариться на суицид. Вместо любви — вот, — он поднял стакан, — занимаюсь призывом цирроза печени. В последний раз врач говорил, если не брошу, тем и закончу. Сбрехал, что ли. Уже третий год… Тогда вернулась Нина в добротном дождевом плаще. Я вспомнил её высокий хвост. Тем не менее, вряд ли она вспомнила меня. При этом удивления от моего с Элианом присутствия она не выказала. Бросила короткое «здрасте» и пробралась мимо Жана в коридор, заставив того отодвинуться и спинкой стула довести сервант до стекольного звона. — Разогрею обед, дорогая моя! — крикнул Жан и нарочито прислушался. Ответа не поступило. — Она никогда не жалует моих гостей. В голове звучали слова Жана о смерти, пока не заскрипела диванная обивка: Элиан подсел и предложил забронировать ему билеты в Сен-Лис. «Я свой телефон отключил, родители и всё такое. Давайте вы… оплатите картой, — говорил он у моего уха, словно делился тайной, вытеснял смертельное эхо из моей головы, — а я вам отдам в комнате. Наличными». Подражая Жану — а может, и кому-то, чему-то ещё, — он невесомо закинул ногу на ногу. На журнальном столике, как на алтаре, лежала разверстая «Богоматерь цветов». Позже, сменив сутану на окровавленную футболку и штаны, я разузнал об аптечке. Жан убедил Нину выйти из комнаты и помочь мне с повязкой. К счастью, происхождение раны никого не заботило. Нина лишь спросила, когда мы с Элианом планируем убраться из их дома. «Завтра», — пообещал я. Наконец мы могли отдохнуть. Я пошире открыл окно в спальне и уступил Элиану край кровати, который, конечно же, не понравился ему. Чтобы невольно не скатиться на пол, он скатился поближе ко мне, с остервенением примостился у меня под рукой. Постель мы не расстилали. Я должен был заметить, как нестерпимо разит от него сигаретным дымом, но, вероятно, уже привык. Вероятно, разило и от меня. Только тяжёлые веки упали, сознание тоже падало в долгожданную дремотную тьму. Элиан поворочался, браня кровать, но потом я крепко уснул. Не знаю, как надолго. Снилось, что порез кровоточит. Я пришёл в себя лёжа на спине. Влажность тянулась от повязки на животе и до резинки штанов, точно как той ночью: кровавая капля сбегала, оставляя за собой нить холодка. Сначала я боялся пошевелиться. Затем понял: в моём положении кровь стекала бы иначе. Ничего не болело. Из всевозможных ощущений по пробуждении я испытывал лишь тёплую гравитацию ниже пупка, делавшую остальные части тела бесплотными, плавающими в незримом эфире. Дождь больше не шумел за окном. Открыв глаза, я нашёл Элиана скукожившимся сбоку, обнимающим мои бёдра. Хотел бы я думать, что он оказался там в порыве судорожного сна на чужом неприветливом месте. И пускай я сам был лишён светлости ума, мне уж наверняка не померещилось, что его губы, то скользко, то шершаво, как ленивый шелкопряд, двигались по коже под задранной футболкой. Меня должен был сковать страх. Господь, отняв у меня Своё слово, ниспослал муку одновременно и сладкую и кошмарную. Но с прозрачным разумом, не характерным для того, кто только что очнулся от удушливого сна, я осознал: с прошлой ночи я пресуществлялся из теорий в саму благодать. Христос покинул мои уста и руки, и не мне было уготовано служить эту мессу. Я разливался вином и сыпался хлебными крошками, таял на языке любящего и любимого; существовал лишь теми частями, которых Элиан касался; вот он вдыхал — не целовал, — и сразу же обрывок плоти выныривал из эфира, набухал земной тяжестью; и может быть, это я был гусеницей, червём, и нити крови оплетали нас вместо шёлка, чтобы мы оба преобразились в крылья бабочки, пушистого мотылька с массивным ребристым туловищем, как два слитых воедино пениса. Я бы с радостью признал, что во мне говорит посттравматическая, а если точнее, постдраматическая неудовлетворённость и что все эти подспудные фантазии — это сокрушения о прошлом, которые можно иной раз мне простить. Признал бы, что мотылёк — это личина, моё стремление одухотворить неприемлемое, противоестественное в себе. И уж если следовать этой логике, я сам деконструирую образ: мотылёк-шелкопряд — это тот, кого не убили, кто должен был бы умереть, чтобы дать шёлковую нить; при этом, избежав смерти, он не может летать, так что крылья (мы с Элианом) ему не пригодятся; мотылька не убили лишь потому, что он должен дать потомство, которое погибнет вместо него; в конце концов, миссия преображения — быть гениталиями. Это абсолютная насмешка над союзом, не способным к репродукции. К счастью или нет, всё не так. Мотылёк — это образ невозможного соития, каким я его вообразил, будучи не полностью трезвым. Это вовсе не попытка скроить то, чего нет, из фрагментов сакральной любви и метафор, — это попытка пережить приниженное, испачканное влечение до конца. Итак, моя рука трепещет, пока я вывожу полные кощунства слова, потому что желаю сохранить их в первозданном виде. Дом Жана — обиталище приведений, восставших из его книг, разбросанных повсюду, где каждая страница воспевает мрак и пиршества падших, будто в житие святых. И неудивительно, что мы с Элианом отравились фимиамами жаркого волглого храма. Обездвиженный собственной объектностью (ранее неведомым мне чувством), я не позволял и не мирился с тем, что со мной происходит; я, напротив, безоценочно был. Не хуже и не лучше этой тетради или, скажем, зонта; до некоторого момента я терял своё прежнее назначение. Во что превратился блокнот в руках Элиана? Не в оружие ли против меня? То же творилось и со мной. И как предметы охватывают вложенный в них субъектом смысл, так и я — пожалуй, я был идолом, любовником, ещё одним сыном Божьим, его увековеченной иконой и мертвецом, которым Элиан причащался. Так продолжалось до тех пор, пока шелкопряд не спустился по ткани на пакостную твёрдость между бёдер. — Боже правый! — У меня прорезался голос. Вздев ранее пригвождённые к кровати руки, я пропихнул их между собой и Элиановым лицом — так вовремя оно от меня отлепилось. «Не всё сразу, — бил пульс по барабанным перепонкам, — не сейчас». — Уберите, — шепнул Элиан, поцеловав мою кисть. — Вам же хорошо. — Не преувеличивайте. Мне нужно облегчиться. — Мне в рот. — Да прекратите же. Я как раз встал и одёрнул футболку. Элиан змеем подтянулся к подушкам и устроился в изломанной позе, поджал ноги, уронив колени набок, только грязные пятки вывернул напоказ. Прикрывал глаза, будто его слепило солнце, и маняще водил рукой по покрывалу. Трудно было представить, что это та же рука, которая выбивала сигарету из пачки и держала нож. Вернувшись из уборной, я застал его роющимся в рюкзаке. Он приблизился и сунул что-то шелестящее мне в карман — деньги, — да так и застыл, не вынимая руку. Хвойный, несколько лекарственный запах ударил в нос, и я припомнил бутылку джина в гостиной, на две трети, а то и три четверти пустую. — Вы пили? — Мы читали. Я как Нотр-Дам-де-Флёр, Жан сказал. Тоже хочу… — Ах, так вы пили с Жаном. Я собирался выйти на поиски Жана, но Элиан придержал дверь. — Хочу быть уничтоженным чувством благодарности к вам. Ему удалось выговорить эту фразу так стройно. Я не понимал, о чём речь. Но понимал, что, скажи он: «Хочу, чтобы чувство благодарности уничтожило меня», прозвучало бы это иначе. Пассивность залога в тот миг была, скорее, эротической, нежели грамматической. Словно в подтверждение, Элиан припал подбородком к моему плечу и застрекотал что-то несусветное: «Тяжёлый и гладкий, как колонна, нагретая на солнце, хочу его у вас взять, он такой? Он такой? Покажите…» Вместе с тем он опять вложил руку в мой карман и бесновался ею. Эротичность накалилась до грубости, и я с силой отстранил его от себя. — Да что на вас нашло? — Пожалуй, вразумлять пьяного было ошибкой. — Я же просил… Вы сами говорили, что даёте мне время. — А сколько времени дал вам Жан? — О, всё-таки Жан, — не вытерпел я. — Нам нужно поговорить втроём. — Чего это вы так к нему рвётесь? Ответ я, может быть, и нашёл, но он казался мне чересчур очевидным, чтобы произносить вслух. Вместо этого я обратился к Элиану: Бога ради, оставьте ваши интриги для школы, мне тридцать с лишним лет. «А, так всё дело в моём возрасте?» Не без этого, скрепя сердце согласился я. Признать это теперь, когда между нами вспыхнул кровожадный цветок ревности, пунцовый, как щёки Жана — непоправимый просчёт. — То-то вы всё спускаете мне с рук. Малолетка! Недоделанный чудила! Поэтому вы все выбираете его? — Кто — все? Я не… — А если я пожелаю вам гореть в аду? — О, не вам решать это. Послушайте, Элиан… — Ну вот. — Если вас что-то волнует, спрашивайте как есть. Я либо объясню… — Либо что? Он сосал вам, да? — Что вы постоянно несёте? — вспылил я. Затем одумался, протёр лицо вспотевшими ладонями и уступил: — Нет. Скрестив стопы, совсем не закалённые солнцем, Элиан подпёр спиною дверь: то ли чтобы я не сбежал, то ли чтобы самому не шататься. Даже видимость оскала — вполне характерного, когда он поднимал эти темы — не задевала в тот момент уголки его рта. Он выпучился на меня с нечитаемым выражением стеклянных, водянистых глаз. Я повторил за ним — и вот мы оба уже выпучились, что два барана перед стычкой. За моей внезапной напыщенностью, будто за щитом, я мысленно путешествовал по собственному телу, зудящей роговицей глаз поглощал оттенки и нюансы Элиана, ища в себе резонанс. Так доктор стучит молоточком по сухожилиям. Многолетнее предвкушение, обезличенное, природным образом копится не только в моём сердце, — это неизбежно для того, кто не страдает половым бессилием. И всё же здесь нужны оговорки. В последний раз я посвящу им несколько строк и понадеюсь, что они достигнут своего адресата. Будучи змеёй из иного, чем Элиан, семейства, не пресыщенной ласками, кусающей себя за хвост, я возбудился тогда не от касаний, а от осознания, что чувствую чужие руки не так, как свои. Моя отзывчивость там, на кровати, вскружила мне голову. Я хотел наслаждаться, словно подросток, открывший в себе новый мир. В своё время я на это не дал себе шанса, ведь, взрослея со сверстниками, погрязшими в похоти, знал, что рискую закончить так же, как и они, и потому выбрал этому, порой безуспешно, противостоять. Вот сколько лет понадобилось, чтобы подаренное мне Господом удивление простёрлось до чувственных чудес. Влечёт ли меня к Элиану? Разумеется, но совершенно не иначе, чем с тех пор, как я полюбил его. Не так, как его влечёт ко мне. Но в тот миг ни его руки, ни рот, обычно исторгающий ругательства и свист, не были прежними, весь он передо мной становился чем-то бо́льшим, по-настоящему осязаемым. Он мог говорить что угодно; я — о чём угодно уже наслышан, что мне с того? Слова трогают лишь разум, с рождения я жил среди одних только слов. Вот этого я, пожалуй, и боялся, размышляя о нашем уединении — что он вместо слов выберет тактильность, достающую до моих бестелесных частей. Элиан, должно быть, обо всём догадался и коснулся моего не прожитого прошлого — моей завёрнутой в саван целомудрия плоти. Не покрывают то, в чём нет порока. Меня, в общем-то, не распаляют его личность, внешность или запах. Но, о, как сильна моя вера в чистоту его чувств. Доверяя ему, я поддавался некоему алхимическому процессу, преобразовывался из наблюдателя в соучастника. И если Элиан утверждал, что хочет меня испортить, я, дистиллированный, процеженный сквозь его пьяные пальцы, не мог ему запретить. Другими словами, я попался на его крючок, но, как и многие разы до, самой восприимчивой своей частью — душой. Он, по примеру Всевышнего, вдохнул в мою оболочку жизнь. Элиан растормошил меня очередной фантастической гипотезой: — А вы ему? Сосали? — Вы невозможны. Вам бы проспаться и поесть. — Между нами имелись другие, более достойные и менее решённые вопросы. Я взялся проверять, все ли мои документы на месте. — У вас ID-карта с собой? Элиан тоже завозился с рюкзаком. Я возрадовался, что мне удалось перенаправить вектор беседы, а завтра, когда он устыдится своего поведения, мы начистоту поговорим. Завтра, после того как дом Жана вместе с Жаном и Богоматерью цветов растают фантасмагорией вдалеке. Когда я размышлял, как моя тетрадь оказалась в чемодане сверху на вещах, прямо за молнией, и почему она вдруг раскрыта, дверь позади щёлкнула. Пошёл курить, подумал я — и думал так, пока не бросил взгляд на стул у трельяжа, где Элиан держал свой рюкзак. Рюкзак исчез. На вельветовом сиденьи, иссечённым чем-то вроде кошачьих когтей, осталась вмятина и бирюзовый розарий. Я едва ли верил, что это происходит, что он так со мной если ещё не поступил, то вот-вот поступит. Сбежит. Снова? Ринувшись вслед, я почти споткнулся о кресло и лишь с Божьей помощью не загремел то ли на жёсткий подлокотник, то ли на стол. Из кухни выплыл Жан, о чём-то у меня справляясь. Я не задумываясь отодвинул его и поспешил через прихожую к лестнице. Во мраке бара с трудом можно было что-либо разобрать. Кроме вертел и колов, конечно. Сориентировавшись по звуку, я ухватился за мелькнувший передо мной рюкзак. — Стоять. — Да отвалите. — Опять вы за своё? — я никак не мог отдышаться, смаргивая нечёткость контуров. Яркий прямоугольник пробивался сквозь щели входной двери, линия прерывалась там, где Элиан её заслонял. — Вы добились своего, я купил билеты и еду, куда вы мне сказали. Я делаю всё, что могу. Что за очередная истерика? Куда вы, Господи прости, намылились? — Ого. — Он присвистнул. — Помню-помню, вас друг научил. В темноте можно молоть что угодно. Давайте, — и он рывком развернулся, я выпустил ручку рюкзака, — выкладывайте, что думаете обо мне. Я не вижу вашего лица. Вперёд. — Вы пьяны, — сказал я. Он хохотнул. — Идёмте наверх. Я отвечу на каждый ваш безумный и бессмысленный вопрос. Только прошу вас… — Жан уже ответил. Всё рассказал. — Что — всё? — Ну, счастливой дороги. И он толкнул дверь наружу. — Элиан, пожалуйста. — Я зажмурился и размахивал руками, поражённый белёсым светом пасмурного неба. — Он вам наврал. Элиан обернулся, не помещаясь в проходе со своим горбатым рюкзаком. — В чём? — Не знаю. В чём-то или во всём, но… — Ясно. Я читал ваш новый стих. — И как вам? Он о вас. О нас с вами. — Слушайте, Даниэль. — Он подошёл ко мне, сея вместе с нотками спирта и скошенной травы неумолимую безысходность. — Я знаю, чем он заслужил ваше «ты». Мне всё ясно. И ясно уже давно. — Ничем. Я вижу его второй раз в жизни. — Третий! — рявкнул он. — В церкви. Вы тогда сказали, что не знакомы с ним. Теперь я вспомнил. Ну и хер с этим. Но крестик ради номера? И потом носить этот номер на груди? — Я запротестовал, Элиан на это повысил голос: — И Библию ему отдали, мою! — Чушь! Это он сказал вам? — Я сам видел. Вы, как и Франсис, просто ослепли. Не понимаете, с кем имеете дело. И ладно он, в семнадцать все придурки. Но вы… В тридцать с лишним лет… — он перекривил меня. — Клянусь, — я поймал его за локоть, — это абсолютное недоразумение. Позвольте мне… — Руки. А то врежу. Он был холоден, как сталь, не пытался увернуться. И я его освободил. У меня как будто имелся выбор. Несмотря на это мы оба знали, что я не способен держать его насильно. Я также не мог отпустить его одного разгуливать по городу на ночь глядя: как он доберётся домой? Пускай бывший, но куратор, к тому же крёстный, в конце концов совершеннолетний, я… — Вы мне никто, — отрезал Элиан. — И останавливать я вас не буду. И даже не предупрежу, что вы охренеть как вляпались. Вам же это нравится? Сами сюда припёрлись, меня притащили. Если вы настолько тупой и чокнутый и хотите быть пожранным этой чёрной вдовой, вперёд. Мне плевать. Я тут ни при чём. Как я ни старался, мои ответы его не интересовали. Он вовсе и не спрашивал — он бурыми, непоследовательными мазками рисовал свой мир, который существовал рядом, так и не пересёкшись с моим. Ещё с тех пор, как он вернулся из больницы, он учуял, что что-то во мне изменилось. Но нет, — так он говорил, — всё изменилось ещё раньше, стоило мне обзавестись дурным секретом по имени Жан. Мои мотивы ему больше непонятны, да и вообще он теперь не узнаёт меня. Во времена получше я бы пошутил, что причина в сутане, которую я не надел. Но какие тут шутки, когда некто из открытой книги превращается в гримуар: для него самого дешифровать себя — серьёзное дело. При этом ЭлианРождение солнца пленяет собою, Прекрасные обжигает глаза. Всему есть начало: и счастью, и горю, Всему есть начало ради конца. Взрываются звёзды, пленённые тьмою, Кровавым рассветом пылает тоска, Нежная сладость разносится болью, Светлая жизнь так к смерти близка. Печальная прелесть историй, Где точка убийству сродни. Всему есть начало. И нам с тобою От плена историй никак не уйти.