Старый мастер (Сурок, Кот, Дикие Сердца (в т. ч. ОП)
4 ноября 2019 г., 17:00
Примечания:
для fandom Pehov 2018 ♥
мини, 1611 слов
Сурок, Кот, Дикие Сердца (в т. ч. ОП)
джен, повседневность, G
даже дети в Валиостре узнают символ Диких Сердец, слишком уж он заметен, а ритуал его нанесения легендарен и всё больше обрастает слухами. А правда не так-то и хороша.
написано на ключи: символ, значение; в конце текст содержит недо-спойлер на сюжет второй и третьей книг канона; также в работе использованы оригинальные персонажи из фанонов Сиалы, опубликованных в рамках Фандомных Битв предыдущих годов (работы эти можно найти в моем профиле по фендому "хроники Сиалы")), и частично работа перекликается с ними.
Тех, кому ритуал проводил Цепной, прозвали потом "клеймёными". Немногие могли похвастаться умением краску под кожу загнать иглой тонко и осторожно, и пусть рисунок был грубый сам по себе, но в нём мастер должен был не нарушить симметрии самого, наверное, известного по этот берег Моря Бурь символа. Цепной так не умел, чтобы аккуратно и тонко, сердца с его татуировок скалились совсем со звериной злобой. Ещё хуже скалились люди, через руки Цепного прошедшие. Татуировка воспалялась, гноилась, у некоторых отходила кожа. Совсем редко бывало, что и с мясом. Удовольствия было мало, а когда не вернулся из простого сопровождения каравана второй мастер, с рукой куда более лёгкой, и всем посвящением стал ведать один только Цепной, нанесение татуировки превратилось в ритуал. В настоящий.
Почти в таинство, ржал Сыч, когда заходил за эту тему рассказ для молодняка. "Великая честь" ожидала едва ли единицы: мало кто становился Диким (доживал, вернее сказать, или не сходил с этой дорожки, ведущей то ли к смерти, то ли к славе), их ряды едва ли росли, скорее медленно и не всегда ровно восполнялись погибшие. Малочисленный гарнизон, несколько сотен людей - несравненно медленное движение рядом с бурлением и ростом остальных подразделений Великана.
Но каждый Дикий стоил трёх, а кто и десяти человек из остальных батальонов - притча во языцех, элита элит, – и даже кривые руки мучителя-Цепного и все мытарства прошедшего посвящение приобретали налёт героизма и почёта. Не может быть непочётной татуировка с зубастым сердцем в стране, где на историях о меченых так бойцах их светлого короля растут дети.
И где за подделку этой татуировки лишаются до плеча отмеченной ею руки.
Еще ходили слухи, – а в Великане это была прописная истина, – что краска под это сердце делается особая, ядовитая – злая краска. И все после неё болеют, и кровь она травит, и кто бы согласился такое повторить, зная, что это может тебя убить, если напутаешь, чтобы только скопировать себе татуировку? И чтобы потом остаться без руки – если не без жизни.
Сурок все это вспоминал, уже сидя в мокром от пота исподнем, весь взопревший, как мышь; старик Цепной орудовал у кузни, и все это, наполненное нестерпимым жаром, в красной от всполохов живого огня тьме вовсе не могло быть мигом желанной славы.
Зубы стучали. Цепной готовил страшную свою кисть: вместо перьев или шерстинок – пучок иголок, и острия почти не блестят (от чернил ли, от крови ли?).
Должен был прийти ещё Сыч – и не пришёл, со своим маленьким отрядом отправленный в снега накануне; не было ни Шиана, ни Медка, только Кот сидел рядом – обвисли щегольские усы и прилипли ко лбу волосы, вся кожа покрыта испариной, и взгляд испуганный, загнанный будто бы.
И, знал Сурок, он выглядит если и лучше, то только за счёт отсутствия усов. Вот вроде момент серьёзный такой, важная в их жизни веха... А никакого душевного подъёма не получалось испытать.
Кот трясся, Сурок трясся тоже, тряслись под ними перевёрнутые кадки, на которых сидели. Тряслась в узловатых пальцах Цепного жутенькая кисточка, от старческого тремора ходила ходуном.
И голос у старикана тоже дребезжал будьте-нате.
– И чегось? – прищурился он подслеповато, и уставился, и замер.
Кот глянул коротко, широко открытыми глазами, не понимающий ничего, и сильнее вцепился пальцами в штанины. А Сурок, вытерев пот низом рубахи с лица, осторожно старику ответил:
– Так страшно.
– Это чегось? – удивленно вытаращился тот.
– Так это... татуировка же.
– Оооо! – выпятил нижнюю губу Цепной, глянул на кисть свою, на чарки с водой и краской, прочие свои инструменты. Повертел фитилёк у лампы, забравшись пальцами под мутные стёклышки, чтоб светила поярче. И вдруг прямо к носу Сурка свою кисточку сунул.
– Да ты не плачь только, – гогочет Сыч, и тянется, и в своем неловком объятии старается не задеть многострадальной руки. – Поболит и пройдет!
Сам он закатал рукава, и ясное дело, специально, чтобы видно было его собственную татуировку, уже начавшую теряться в шрамах, уже светлеющую от времени: десять лет, двенадцать – сколько он уже в гарнизоне? Срок немалый. Но сердце с его руки кажется Сурку сейчас куда симпатичнее собственного; он бы сказал, что видно руку другого мастера, если бы понимал, где там высматривать эту руку и мастерство.
От тупой, словно расплесканной на всё тело боли и нескольких часов в жаркой кузне ему муторно, и тяжело, и хочется то ли спать, то ли просто лечь на холодный каменный пол, но совершенно точно не хочется идти. Поэтому Сыч тащит его, а потом и позволяет на себя опереться, и только ухмыляется все, и иногда смотрит снизу вверх, ему в лицо, но сдерживается, не говорит ничего.
Кота притаскивают через какое-то время, Сурок его как в бреду встречает и не удивляется внешнему виду друга. Такой же красный, с влажными больными глазами, и весь словно в лихорадке, мокрый, как и он сам, Кот укладывается на койку рядом, едва кивнув, приветствуя.
Говорят они только спустя ночь, когда меняют на татуировке повязки, когда приходится покрывать её мазью, когда спадает жар и даже высыхает пропитанная потом одежда. Кот всё старается в порядок привести и свои усы тоже, но они висят печальной щёткой над его узкими губами, и выглядит он нелепо.
– Будешь их много трогать – повыдергиваешь, – говорит Сурок тихо, Кот косится на него, но не отвечает.
И потом только со вздохом выдаёт:
– Как думаешь, мелкий, наврал нам старик?
И Сурок поворачивается на койке, собирая пальцами плетение из сушеных лозинок, с которым возился, и шею выгибает неудобно, стараясь на Кота посмотреть.
– С чего ему врать-то? Повеселили мы его знатно, вот и нарассказывал баек...
– То-то же, – садится Кот и наклоняется к нему, и его усы смешно топорщятся, – что баек.
Стоящие спинка к спинке узкие лазаретные койки скрипят, когда Кот подбирается ближе, а Сурок вытаскивает тощую подушку из-под шеи и просто лежит, глядя, как над ним суетится, устраиваясь с трубкой, Кот. Белеет повязка на заново забинтованной руке, и Сурок вдруг задумывается серьёзнее.
– А для тебя она что значит? – говорит и хмурится. – Зачем вообще кому-то из магов такая жизнь?
– Да ну скажешь тоже, мелкий, – щёлкает по лбу его Кот и запаляет лучинку, и его лицо высвечивает рыжим, пушистые усы и длинные ресницы бросают тени на пухлые щёки. – Здесь хоть настоящая жизнь, да и голод, холод, смерти эти... Это ведь всё жизнь. Вот затем она мне и нужна. Что я это прохожу. Что живу я. Понял? Это символ жизни. Так-то.
Лучинка гаснет, трубка дымит, а повязка на его руке всё так же белеет зазывно, и Сурок трогает свою осторожно, чтобы не тревожить свежие раны на настрадавшейся коже. Ему и стыдно, что так больно, и что так было страшно... И как-то спокойнее теперь, будто бы выполнил давнее обещание, и тяжесть его со своих плеч снял.
Кот не спрашивает, а Сурку и не надо его вопросов, он сам говорит – и будто себе самому.
– Мне её ещё щенком сделать всё грозились, – улыбается, и чувствует, как тепло от этого воспоминания. – Пока здесь рос. Только Шиан и Сыч не дали, мол, рано ещё... Вот я злился. А сейчас понял, чего они взъерепенились тогда. Тощий мальчишка – и такую пытку переживёт? Там бы, чай, и подох. Сейчас вон насколько вырос, а всё равно больно.
– Больно, это да, – кивает Кот. – Так, думаешь, не брехал нам дед? Правда плакали некоторые у него под кистью?
– Да я не удивлюсь, знаешь ли, – фыркает Сурок, а сам в тайне всё ещё гордится, что сдержался, хоть боль была нудная, и ползущая, как ожог, и такая, что хоть вой. – Хорошо он нас подбодрил, не дал нюни развесить.
Кот всё ёрзает, ёрзает и курит, и Сурок прямо ощущает его желание поговорить об этом – и нежелание множить сплетни. Не пристало им, воинам... Но всё же!
– А Угорь, как думаешь? – шепчет Сурок тихо-тихо, и Кот кивает ему лихорадочно.
– О, тут да, думаю, да, – тоже шепчет.
Молчат, вспоминая, что Цепной рассказал. Как суровый, спесивый, в незаживающих первые годы из-за постоянных перепалок и драк ссадинах и синяках, гарракец сидел под кистью мастера, и как зажимал рукав в зубах, и как высказал потом, коротко и ёмко, всё, что о дрожащих руках Цепного (старого полудурка!) думает. Цепной смеялся, а гарракец слёг с заражением крови, и спасли его только магическим зельем. Но кожа слезала, и татуировку как пёс языком слизал, а Цепной снова смеялся, когда спустя месяцы Угорь снова к нему пришёл. И в этот раз, как сказал им сейчас Цепной, вёл себя, как воин.
А был ещё ведь Дядька, уже тогда бородатый и смеющийся этим своим грудным, тихим смехом. И тоже весь вспотел, и борода обвисла, рассказывал Цепной, сам с жиденькой острой бороденкой. Всё ухмылялся, а на лице читалось, что на самом деле ему не до ухмылок было.
Или, вон, Мумр. Сидел с закрытыми глазами, словно весь в этой руке сосредоточенный, и поскуливал тихо сквозь зубы.
Медок, смеявшийся, пока его клеймили, и смеявшийся тем громче, чем было больнее.
Горлопан, вообще лицо закрывший рубахой и не шевелившийся, пока не кончилось всё.
Халас с Делером, татуировки которым делали с разницей в месяцы, но ощущение было, качал головой Цепной, будто один и тот же коротконогий к нему второй раз притащился и пыхтит, что кузнечные мехи.
– Интересно, – протягивает руку Сурок, трогает пальцем по трубке, чтобы Кот ему её отдал, – а кто татуировку Сычу ставил? И Шиану...
– Да другой какой-нибудь мастер, нормальный, – втягивает гарь табака ещё раз Кот, позволяет трубку изо рта забрать. – А вот Цепной помрёт от старости, и что тогда? Кто клеймить будет?
– Да ты и будешь, – смеётся Сурок. – Вас же учат, магов-то, красиво знаки всякие выводить? Вот тебе и дело всей твоей жизни.
И Кот смеётся и качает головой.
Потом говорит, спустя годы, когда осёдланы кони для дороги в Авендум, как тайну раскрывает, как винится, и глаза блестят восторженно, по-мальчишески.
– Я ведь учусь у него уже вон сколько, пока на свинячьей коже, правда... Но ты дело сказал, мелкий. Мне это подходит.
И Сурок радуется даже, что так вот просто, после такого-то опыта нашлись для Кота цель и повод, и трогает даже свою татуировку через многочисленные слои рукавов, и представить пытается, если бы ему Кот татуировку рисовал...
... только жаль, что радость эта такая короткая оказывается, и глупая, и бесполезная: нет у неё счастливого конца.