Они устраивают встречи.
Сначала их всего пятеро, и они встречаются раз в месяц в уютном кафе недалеко от Бруклинского моста. Затем их уже пятнадцать, двадцать, тридцать — жертвы Килгрейва смелеют и заново учатся говорить. Джессика смотрит в глаза кудрявой Миллисент, с которой тот провёл несколько ночей, скользит взглядом по дрожащим ладоням высокого, широкоплечего ирландца Йена, что был у него водителем без малого два месяца; слышит лёгкую тревогу и фантомный страх в голосе некрасивой Элайзы, которую Килгрейв каждое утро гонял за кофе, когда жил в Верхнем Ист-Сайде, и отворачивается от плачущей малышки Бри, двое суток протанцевавшей у шеста.
Она смотрит на них и не верит. Знает, что никто из них не обманывает, но одно дело понимать, как часто тот пользовался доставшимся ему проклятьем, и совсем другое видеть очередь из желающих попасть в группу слушателей. Никто не называет это терапией, потому что нет врача, но о сеансах дают объявлении в газете, и одна группа делится на две, а затем и три. Джессика сразу видит тех, кто попадает к ним из любопытства, узнает журналистов и жаждущих признания детективов. Сначала злится, затем забывает и перестаёт приходить на встречи, когда её зовут.
Потому что они просят рассказать.
Просят рассказать, как было тогда. Чувствовала ли она себя жертвой, помнит ли, что происходило с той же ясностью, с какой может воспроизвести события сегодняшнего утра, испытывала ли она отвращение, негодование, ярость, думала ли она о нём как о насильнике, или же и мысли тоже подчинялись ему. Просят вспомнить, как он водил её в Сады Кью в Лондоне, как часами прогуливался с ней по магазинам, закатывал глаза на выбранные ею платья и ужасную обувь, но покупал, с одним лишь условием — не меньше двух сотен за пару. Как терпел шерсть нелепого щенка мальтийской болонки на бархате синего кресла в гостиной у окна, как та однажды пропала, и ему пришлось сводить Джессику в семью, в которую он пристроил ужасное животное, чтобы она убедилась — жива, не зверски убита, и «неужели ты думаешь, что я мог свернуть шею этой проклятой шавки», а люди… А что люди? Они не в счёт. Они просят рассказать, как она сбежала. Что было через неделю, месяц, год после, каково было встретиться с ним вновь.
Комкая в руках бумажные салфетки, нервно пристукивая ботинком по полу, взволновано прикрыв глаза, они просят рассказать, каково было сжимать ладонь на его горле и чувствовать треск позвонков.
Как будто бы что-то в этом понимают.
На одной из таких встреч Джессика решает, что с неё хватит. Она тихо выскальзывает из своего тёмного угла и так же тихо выходит из помещения. Одёргивает кожаную куртку, поправляет капюшон толстовки и испытывает одно-единственное желание — вылакать весь придорожный бар и надеяться, что этого хватит хотя бы на час душного забытья.
Она уже почти выходит из центра, когда позади неё раздаётся негромкий, но очень ясный старушечий голос:
— Вы ничего не сказали.
Джонс оборачивается, склоняет голову к крохотной старушке в тёмных очках и недоумённо хмурится. Та выглядит очень чистой и опрятной. Совершенно седые волосы собраны в аккуратный пучок, на шерстяном брючном костюме нет ни одной зацепки, на локтевом сгибе левой руки висит скромная, небольшая сумочка, а в правой руке она держит тонкую тёмную трость. Когда-то наверняка красивое лицо испещрено узкими морщинками, бескровные губы чуть улыбаются, а еле видные за стёклами очков глаза смотрят немного мимо.
— Простите?
— Вы молчали сегодня, — повторяет старушка.
— Я не большой поклонник подобных встреч, — выговаривает Джессика и чуть отступает от прохода.
— Зачем же вы приходили всё это время?
— Я… Вы тоже жертва?
— О, нет! — женщина делает несколько удивительно уверенных для слепой шагов, бьёт тростью по дивану возле стены и садится. Кивком головы просит Джессику сесть рядом и, отставив в сторону трость, чопорно складывает ладони на коленях. — Кевин меня ни к чему не принуждал. Разве что позволил видеть своими глазами, что, как вы, милая, должно быть понимаете, было скорее подарком.
Кевин.
Джонс оглядывается по сторонам, мысленно надеясь, что никто не покинет зал раньше запланированных шести часов, и садится рядом.
— Что значит, позволил видеть своими глазами?
— Мы встретились в Центральном Парке, — охотно поясняет старушка. — Я обронила платок, и после весьма неловких двух минут попыток отыскать его среди опавших листьев, увидела его и мир вокруг так ярко, словно бы смотрела своими глазами. Я ослепла, когда мне было двадцать два: можете представить, в каком ужасе я была.
— Он… Он заставил вас думать, что вы видите?
— Да. А затем гулял со мной почти весь день. Он был так поразительно неловок и растерян — как, пожалуй, любой англичанин в Нью-Йорке. Из тех, что мне доводилось встретить конечно же. Согласитесь, милая, они все словно бы пытаются плыть против нашего течения и откровенно кривятся, когда слышат, как мы исковеркали их язык. Сухие, нервные британцы — мне даже немного жаль, что я ни разу не была в Англии.
Джессика качает головой и склоняется чуть ближе.
— И больше ничего?
— А какой ему прок от слепой древней старухи? Мне кажется, ему просто было интересно, сможет ли он обмануть мой отвыкший видеть мозг. И ещё, вероятно, ему было немного грустно.
Фыркающий смешок срывается с губ сам по себе, и Джонс прислоняется к спинке дивана. Старушка чуть поворачивается к ней, не утруждая себя зрительным контактом, и снисходительно улыбается.
— И о чём же он грустил? — не сумев вытравить из голоса горечь, спрашивает Джессика.
— О вас, — очень просто отвечает старушка. — Так зачем вы приходили всё это время?
Джессика думает о толпе испуганных, дрожащих, покалеченных людей в комнате за стеной. Вспоминает каждую услышанную историю, каждый тихий плач и громкий крик. Вспоминает каждую пустую улыбку у себя на губах, каждое нежное прикосновение к коже, каждый благоговейный взгляд. Снова чувствует поцелуи на губах, щеках, скулах, шее. Требовательные, но осторожные руки на бёдрах, спине, животе. Слышит шорох дыхания на затылке, лёгкое дуновение собственного имени на груди. Ощущает его внутри. Вспоминает, как выгибалась навстречу, выстанывала ненавистное имя, просыпалась чуть раньше, утомлённая, но счастливая, целовала в колючий подбородок и отдавалась.
Снова, ещё раз.
Она не помнит, по принуждению ли.
— Джессика?
— Чтобы посмотреть на них, — отвечает она глухо. — Напомнить себе, что поступила правильно.
— Ты меня любишь?.. Не отвечай.
— А зачем пришли вы?
— Мы с ним встретились за несколько дней до его смерти, и он просил вам передать, что монстр не перестаёт быть монстром, даже если ты любишь его. И уж конечно монстр остаётся монстром, любит он тебя или нет.
Джессика знает: насилие остаётся насилием.
Спустя два месяца после того, как её пальцы сломали Килгрейву шею, Джессика впервые плачет.
Монстр есть монстр. Даже если ты любишь его.
— Люблю.