***
Просыпаясь посреди ночи от страха и струящегося по телу пота, Томас нервно поглядывал в окно, еще не пропускающее в помещение зачатки нового дня. Ночь была тихая, до того тихая, что даже собаки, обычно лаявшие под окнами, молчали. Все как будто замерло в ожидании, и Томасу всегда не хватало таких ночей, потому что именно тогда можно было спать беспробудно, не вскакивая от каждого шороха снаружи. Эта ночь была одна из таких долгожданных, мало похожих на настоящие, но спать удавалось только урывками. Уже из-за тишины и боязливого ожидания утра. Вглядываясь в темную занавесь над улицами, Томас не переставал надеяться, что утро не наступит совсем, а ночь продлится столько, сколько ему понадобится для того, чтобы наконец-то вызволить Ньюта из темницы, собрать вещи и сбежать. Но утро все-таки наступило. Набросилось на город, как одичавшая кошка на кусок мяса, и залило его зыбкими, практически одноцветными оттенками. Томаса, скинувшего во время беспокойного сна подушку и одеяло с кровати, разбудили несколькими отрывистыми стуками в дверь и приглушенным «одевайся, если не хочешь опоздать». Опоздать Томас не хотел, потому что обещал прийти, но и являться на площадь совсем не желал. Желал остаться в комнате и растаять в воздухе незаметно для остальных, которые либо спали, либо с шакалиным предвкушением ожидали скорого начала расправы. Они даже не успеют понять, исчез ли Томас или его не было изначально. Ведь он был бесполезной оболочкой, сгустком нервов и насущных желаний до поры до времени, но разглядеть в нем перемены мало кто успел. Томас выполз в холодные объятия утра нехотя, с отвращением, нерасторопно закинул обратно подушку, некоторое время простоял, прижимая к себе одеяло и пялясь на вылезшее из-под наволочки перо. Он не трясся, не стискивал зубы и сдерживал слезы. Он чувствовал себя выеденным изнутри, ненавидящим все, что сейчас слышит и видит, потому что ему снова казалось, как все в этом мире ополчилось против них. И против счастливых концов. В комнату забежала Амелия. Ее пухлощекое лицо, увенчанное короной выпадавших из чепца на лоб длинных волос, посмотрело на юного хозяина с опаской, но как только тот виновато опустил голову, не глядя словно бы никуда, она тихо вздохнула и протянула Томасу выстиранную одежду. В ее телодвижениях не было жалости или порицания, она лишь делала то, что нужно было, не разбираясь ни в чем и ни к чему не присматриваясь должным образом. Поведение Томаса показалось ей, видимо, утренней хандрой, она не заметила в нем ничего потустороннего, хотя она была довольно проницательна и легко ощущала резкие перепады настроения у госпожи, и вскоре так же неслышно и быстро выбежала за дверь. Томас проводил ее взглядом, сжимая в руках еще не согревшиеся после сушки на улице вещи. За ним, практически полностью одетым и совершенно выпавшим из реальности, зашел отец. Он лениво толкнул дверь, остановился на пороге и позволил себе движением головы указать на лестницу, будто бы нарочито не желая заводить разговор. Выглядел он совершенно обыденно, словно собирался на встречу с друзьями, и никаких перемен со вчерашнего дня в нем не наблюдалось. Этого следовало ожидать, ведь мистер Эдисон просто делал свою работу, и никакие сторонние моменты его не волновали. Его даже не тревожило, что Томас вообще мало напоминал его сына в данную минуту, а скорее походил на копию, в жилах которой вместо крови текла непримиримая ненависть ко всему окружающему. — Мы опоздаем, если ты будешь и дальше стоять посреди комнаты с таким глупым лицом, — отец в очередной раз усмехнулся, оправляя рукава. — Пропустишь шоу, Томас. Брюнет проскользнул мимо мужчины, как можно сильнее подавив желание познакомить лицо отца со своими костяшками. Напряжение между ними чувствовалось за милю, и оно накалялось, как железо в кузне, алело, но не остывало, готовилось лопнуть с минуты на минуту и обагрить слепящими глаза потоками лавы все вокруг. Томас уже решил для себя, что затеряется в толпе от отца, скроется за людьми так, чтобы быть видимым Ньюту, но не быть замеченным родителем. Он не хотел, чтобы в него постоянно выстреливали торжествующими взглядами и горькими ухмылочками. Не хотел принимать столь скорое и позорное поражение. Не хотел, чтобы с лица слизывали отражающиеся на нем болезненные эмоции и подпитывались ими. Томас вышел из дома на шатающихся ногах и вскинул голову, принюхиваясь и вслушиваясь. Толпа уже отмаршировала и была далеко впереди, либо еще набирала силы и разрасталась по закоулкам. По крайней мере, так громко, как вчера, здесь не было. Может быть, народ и сам порядком устал лицезреть чужие страдания? Томас мог только гадать. В книгах и мифах погода, как зеркало, всегда отражала душевное состояние героев и то, что должно было произойти. Перед кровавой битвой шел дождь или дул ветер, от которого едва можно было устоять на ногах, перед воссоединением семьи или двух влюбленных солнце выползало из-за туч и освещало дорогу. И все, абсолютно все, до самой крошечной детали, вторило друг другу. По таким описаниям всегда можно было понять, стоило ли ждать счастливого момента или, наоборот, подготовиться к чему-то напряженному и печальному. Но чьи-то истории в большинстве случаев разнятся с реальностью. В реальности нет авторской изюминки. И когда Томас привык к затаенному молчанию улицы, он понял, что утро оказалось на редкость ясным. Еще блеклая, почти серая голубизна неба освещалась первыми, самыми длинными и прожорливыми лучами солнца, которого еще не было видно. Присутствие светила ощущалось, как дыхание человека на коже — такое же теплое и мягкое, и Томас недоумевал, как в такой траурный день погода могла разыграться практически по-весеннему отрадно. Дома напоминали сколоченные наспех телеги и проезжали мимо отца и идущего чуть поодаль сына, скрипя всеми своими старыми суставами и охая, словно подскочив на кочках. Из них на улицу выкатывались люди и, очумело вытаращив глаза, шли в сторону площади. Очередная казнь, очередное шоу с однотипным спектаклем для однотипных людей. Они шли туда ради зрелища, ради жалкого подобия развлечения. Им НРАВИЛОСЬ наблюдать за чужими муками, потому что чужая боль всегда сочнее и приятнее своей. Томас улавливал взволнованные перешептывания, которые вились роем диких пчел вокруг приговоренных, касались только их и предстоящей экзекуции. Одна женщина, держа на руках грудного ребенка и тряся его так, что у малыша, казалось, вот-вот отвалится голова, неудовлетворенно плелась за остальными и громко, вызывающе говорила, как ненавидит всю эту чернь. Несмотря на то, что она была кормящей матерью, Томасу захотелось оттолкнуть ее в сторону, спихнуть в кучу с навозом или сделать что-нибудь еще не менее гадкое. Люди все вытекали и вытекали отовсюду, намертво прицеплялись к процессии. Томас постепенно обрастал слоем в несколько человек, а отец шел где-то впереди. Некоторые горожане, завидев его, исчезали в то же самое никуда, откуда и появились, остальные либо пятились подальше, либо шли спокойно, уверенные в отсутствии каких-либо подозрений на свои персоны. На Томаса мало кто поднимал глаза, интересуясь снегом под ногами больше, чем окружающей обстановкой. Отец тоже практически не оглядывался, мало беспокоясь о потерявшемся среди остальных сына. Томасу было интересно, потирает ли он руки в эту самую минуту от непонятной радости. Если не потирает, то сдержанно улыбается точно. Площадь выползла из-за поворота молчаливым прямоугольником, увенчанном, как колоннами, огромным вертикальным столбом. Вокруг столба — связанные в охапку тонкие прутья, довольно толстые бревна и черная от копоти земля, истоптанная множеством ног. За ночь снег слегка прикрыл эту грязь, сделал ее чуть серой, а местами и вовсе сравнял с белым, но набегающие отовсюду горожане слишком часто шаркали ногами, и снега на площади снова не оставалось. Мистер Эдисон занял свое место слева от столба, повернувшись лицом к толпе и опустил сцепленные между собой руки. Он, не поворачивая головы, выискивал среди незнакомых заспанных физиономий Томаса, но тот каким-то чудом оказался буквально в пяти метрах от столба, впереди остальных, но тем не менее загороженный людьми от родителя. — Говорят, сегодня сожгут только одного, — прошептал кто-то позади. Томас оглянулся и заметил двух невзрачных женщин, укрытых платками и ежившихся от холода. Одна, горбоносая и сама по себе до жути напоминающая ржавый крюк, говорила вроде бы только со своей собеседницей, но слышали и поворачивались к ним довольно много окружавших их людей. — Его обвинили в колдовстве и мужеложстве сразу. Говорят, сам Эдисон настаивал на персональной казни, а почему — никому неизвестно, — вторила вторая. — Я слышал где-то, — кашлянул мужчина рядом, прикрывая шрам на щеке жилистой рукой, — что он совратил сына Эдисона, — Томас на всякий случай отвернулся, потому что говорившие вдруг подняли на него глаза, ожидая, что и он вставит свое слово. Благо, они не признали в нем объект своих обсуждений. — И он присутствует здесь, потому что чертовски влюбился в этого парня. Не может пропустить последние минуты. — Какой ужас! — актерски ахнула крючковатая особа, прикладывая ладони ко рту. — Да его самого надо бросить на костер рядом с этим колдуном! — Вы серьезно? — мужчина понизил голос почти до шепота, потому толпа подхватила произнесенные им слухи и принялась передавать друг другу, разгрызать, как ореховую скорлупу, и с аппетитом пережевывать. Томас неловко поежился. — Эдисон никогда не обвинит своего сына. Он же единственный наследник инквизиторского рода! Вся надежда на него, только если старик не найдет себе любовницу помоложе, чтобы та родила ему еще одного отпрыска. Горожане по-ведьмински мерзко хихикнули и тут же умолкли: на площадь медленно выходили священники, судьи и прочая знать. Они шли длинной ровной процессией, вальяжно переставляя ноги. Горожане трусливо жались друг к другу и делали вид, что смотрят куда-то в сторону, плавясь подобно свечам от одного только вида представителей городской элиты. Мистер Эдисон здоровался со всеми по очереди, почтенно кланяясь и желая доброго утра. «Как иронично, черт возьми!» — буркнул Томас. Вскипятиться от злости он не успел: позади кто-кто крикнул «ведут!», и вся толпа вместе с Томасом повернулась в одну сторону. Как единый организм, любопытный и ненасытный в своей жажде к уничтожению преступников.***
Народ расступился, освобождая длинный гудящий коридор.Ньюта, по-прежнему облаченного в тот самый плащ, который Томас принес ему из дома, вели двое крепких усатых стражников. Руки пленника с видневшимися из-под одежды гематомами были туго перетянуты за спиной, лицо измято, на нем нарисовались синие полумесяцы недосыпа, а по губам из носа капала кровь. Ньют то и дело ее слизывал, но несколько капель все равно падали на свежий снег, оставляя на нем алые печати. Он был неестественно бледен, и только румянец от мороза добавлял живых красок. Глазами блондин пожирал людей вокруг, которые не забывали кинуть в него камнем или угрозами, но для Ньюта они были совершенно не важны. Он не слышал их, спрятавшись в собственной звуконепроницаемой атмосфере. Он искал Томаса, настойчиво игнорируя все вокруг. Солнце светило ему на кожу первыми лучами, и из-за этого казалось, что она светится. Люди пугались этого и буквально давились оскорблениями. Томас смотрел на Ньюта, впитываясь в грязь под ногами, утекая под нее и пылая самоненавистью. Он был не готов встретиться с блондином глазами, потому что боялся его. Боялся увидеть ту свирепую ненависть, что с огнем выходила из Ньюта в первые минуты их встречи в темнице. Вокруг никто ничего не говорил, только выкрикивал, оглушая стоящих рядом и щедро раздавая свою пустозвонную злость налево и направо, чтобы хватило всем и каждому до конца казни. Ньют шел спокойно. Он не пытался вырваться, не кричал, не сверкал глазами и не брызгался пеной изо рта во все стороны; народ не мог понять этого, потому что по обыкновению заключенных было трудно даже подвести к столбу: они нечеловечески громко визжали, молились, выдыхая просьбы к богу в воздух, доказывали свою невиновность и беспрестанно дергались, едва не одолевая своих конвоиров. Такие казни можно было назвать настоящим спектаклем, и многим было интересно наблюдать за этим. Сейчас же все недоумевали. Даже знать пораженно вскидывала брови и обменивалась непонимающими взглядами. Ньют оставался спокойным даже когда его привязали к столбу и вперед вышел священник, готовый прочитать уже заученную наизусть речь о связях с дьяволом и преступлениях против церки. Стража скрылась, как два чересчур шумных приведения, даже не оглянувшись на своего узника. Томас хотел поднять руку или окликнуть Ньюта, пока тот совершенно не сник — его лицо омрачалось с каждой секундой, когда ему не удавалось углядеть Томаса, прежняя горделивость исчезала и сменялась щенячьим страхом, дрожью в коленях и пунцовыми овалами вокруг глаз. — Мы собрались на этой площади в этот день, — священник демонстративно закашлялся, призывая горожан к молчанию. Ньют старался шевелить только глазами и не поворачивать голову, чтобы не попасться мистеру Эдисону, который пристально его разглядывал и пытался отследить направление, в котором он смотрит, — для того, чтобы еще одна душа очистилась от скверны и наши с вами жизни были сохранны от дьявольских чар. Этот юноша, — мужчина вскинул палец и презрительно указал им в сторону Ньюта. Последний в свою очередь сплюнул на кучу дерева под ногами, вызывающе обнажив красные от крови зубы. На него не обратили должного внимания: ожидали большего, — лично подтвердил сговор с самим Сатаной и доказал, что является мужеложцем! — Действительно, черт возьми! — заорал Ньют, перекрикивая священника и заставляя того оторопело повернуться к себе. — С каких это пор служитель церкви говорит о моем влечении к юноше, — Ньют нарочно не говорил о большинстве. Он говорил только о Томасе, с которым его взгляд все же встретился, искоса и малозаметно для остальных, — когда сам не единожды имел в своей постели мужчин? Может, привяжетесь с другой стороны столба, сэр? Нам с вами выстелена только одна дорога — в ад. Толпа охнула. Томас одними губами просил Ньюта заткнуться. Господи, заткнись, заткнись, заткнись, придурок. Священника передернуло. Морщин на лице стало вдвое больше, и кожа его приобрела не то синий, не то серый оттенок. — Зря стараешься, щенок, — процедил он. — Исчадие ада! Жалкий лжец! Как ты смеешь клеветать на служителя божьего?! Ньют язвительно засмеялся, не снимая глаз с Томаса. Будто бы заговорщицки, как со старым другом, переглядываясь. Он играл своими эмоциями, как мог, и для остальных это выглядело правдоподобно. Но только не для Томаса. Брюнету был заметен его страх, скрывавшейся за маской презрения, и этот страх кочевал между ними обоими, пугая своей очевидностью и реальностью. Он испарялся в холодном воздухе, просачивался сквозь первые лучи солнца и затем снова оседал на землю редкими снежинками и впитывался в тела влюбленных юношей. Одного — близкого к сожжению. Другого — находящегося в толпе и всеми силами сдерживающегося, чтобы не кинуться вперед и не разорвать веревки к чертям. Но он не мог. Все богачи были вооружены, народ растянулся по площади неразрывным кольцом, и люди все подходили и подходили — прорваться сквозь них, особенно после оглашенного обвинения, будет невозможно. Священник заунывно, по-своему траурно затянул молитву. Он читал ее по увесистой книге, водя по строкам пальцем и покрылся нервной сеточкой пота, который услужливо смахивала с него пара мальчишек-прислужников. Томас понял, что Ньют говорил правду насчет него. Иначе этот хилый богослужитель вряд ли волновался бы столь заметно. Губы Ньюта беспрестанно складывались в отрывистое «Томас», пока монотонное чтение, все не прекращаясь, звенело в ушах. — И властью, данной мне богом, я приговариваю тебя к смертной казни! — взвигнул священник. — Ты должен отплатить своей плотью за совершенные грехи! Да упокоится с миром твоя душа! Толпа, как по команде, перекрестилась. Самые разные люди самых разных положений синхронно повторили одно и то же движение, очерчивая кресты на груди и произнося неслышимое «Аминь». Томас не крестился. Он смотрел на Ньюта, который стыдливо отвернулся и заплакал по-настоящему. Не так, как в темнице — от злости и отчаяния, а от боли, той боли, что клеймом отпечатывается на лице и пристывает к коже. Он вжимался в столб, рваными движениями головы стряхивал слезы и кровь, ударялся о дерево затылком и раскрывал рот в неслышимом крике. Хватался за остатки своей жизни. Колени Томаса подкашивались, внутри все переворачивалось и путалось, и брюнет хотел, чтобы в организме лопнуло или разорвалось что-нибудь жизненно важное, чтобы он свалился замертво под ноги испуганным горожанам. Но ничего не происходило. В воздух взметнулись несколько факелов и поплыли в сторону кострища. Их держали на вытянутых руках, чтобы ненароком не задеть кого-нибудь из толпы. Священник отошел в сторону, вручил книгу прислуге и лихорадочно оправил сдавливающий шею воротник, деликатно улыбаясь взглянувшим на него богачам. Тем явно было интересны сказанные Ньютом слова, но повод для расспросов был несколько неподходящий. К тому же, разоблаченный мужчина увиливал от любых упоминаний об этом, демонстративно заявляя, что из порабощенного дьяволом рта не может исходить ничего, кроме лжи. Факелы приближались. Их безразлично кинули на прутья и сухую солому, и все это вспыхнуло, мгновенно поднявшись ввысь огромной рыжей стеной. Пламя загородило Ньюта, слезы которого тут же засыхали от жара. Блондин хаотично дергался, пытался поджать крепко привязанные к столбу ноги, плакал, заглатывая дым и огонь. Люди испуганно пятились, щурясь от жгучего дыхания необузданной стихии. Томаса насильно тянули за рукава, отстраняя от огня, но он практически не двигался с места, а словно бы уже высох. Сгорал вместе с Ньютом. Отец заметил его и, вежливо просачиваясь мимо знати, спешил навстречу, смущенно опуская глаза. — Не забудь про книгу! Не забудь! — выкрикнул Ньют из последних сил. Он решился не называть имя Томаса, чтобы не обрекать того на не менее скорую погибель. Его слова потонули в криках, сгоравших вместе с телом. Жар был повсюду. Съедал моментально. Кожа тлела, как бумага, вместе с одеждой, и кровь закипала в жилах, как в котле. Волосы горели даже быстрее соломы, и огонь крался в череп, готовился выпить мозг и выдавить глаза. Ньют кричал долго, надрывно, и затем резко замолчал. В нем не осталось больше криков. Не осталось Ньюта. Он иссяк быстро, за считанные секунды, и от него осталась только дурно пахнущая оболочка, которая будет дотлевать еще долго, пока не осыпется пеплом на останки других преступников, вмятых каблуками в почву. Томас не помнил, как кинулся вперед, беспомощно вытягивая руки. Не помнил, как его подхватили и потащили обратно. Не помнил, как отчаянно, практически до переломов, вырывался, и отталкивал крепких людей в доспехах. Костяшки бились о железо, покрывались ссадинами и маленькими кровоподтеками. Силуэт отца мелькнул перед лицом смазанной тенью, царапнул взволнованным взглядом и все шептал «прекрати, Томас, не привлекай к себе внимание». Но Томасу было все равно. Он рухнул на колени, впиваясь пальцами в мерзлую землю, ломая ногти об обледенелую корку, и кричал в тонкую пленку свежего снега, растапливая его дыханием. Земля послушно принимала в себя его крики и помогала боли и скорби уползти под трещины, стечь куда-то на глубину и застрять там, замурованным в глину. Томаса сильно дергали за одежду, временами хватаясь даже за кожу, но он безразлично сбрасывал с себя чужие прикосновения. Они его не заботили больше. Мистеру Эдисону кое-как удалось поднять сына с земли, взвалить на плечи, но тот брыкался еще сильнее, забрасывал отца оскорблениями, называл убийцей и всем тем, что хотя бы как-нибудь могло относиться к профессии инквизитора. — Я никогда, никогда в своей гребанной жизни не буду таким, как ты! Никогда! Помяни мое чертово слово! — Томас вырвался из рук отца и побежал. Побежал, не различая дороги. Испуганные прохожие расступались перед ним, хватаясь за сердце, солнце нагревало спину, и снег хрустел под ногами. И на этом снегу отпечатывались точками капли крови. Крови Ньюта. Контрастные алые кругляши на белой массе снега. Как в самую первую встречу, в ночь самого первого чуда. Томас все бежал, удаляясь от площади и замечая, что приближается к уже знакомой лачуге. Она встретила его пустотой, запахом трав и книг. Хьюго восседал на давно потухшей печи, чистил перья и соскабливал копоть с когтистых мохнатых лап. Томасу он искренне обрадовался, хлопнул крыльями и пискнул, вопрошающе наклонив голову. Брюнет навалился на печь, касаясь лбом пальцев птицы и заплакал еще громче, ощущая на губах ненавистный привкус угля. Хьюго понимал, что что-то случилось, и заботливо полоснул клювом по затылку Томаса, воркуя на своем, совином. Томас посмотрел на птицу, не боясь больше ее янтарных глаз. — Его больше нет, Хьюго. Мы остались одни. Ты и я, — вместо слов — малоразборчивые всхлипывания и хрипотца. От него несет гарью, палеными волосами и запекшейся человеческой плотью. А еще отчаянием и не до конца разделенной болью. Этот запах отпугнул бы любого, заставил презрительно сморщить нос или вовсе не обратить внимания, потому что сейчас это не ново. «Не забудь про книгу! Не забудь!» Томас отшатнулся от печи и схватил с кресла тяжелый фолиант с обложкой из натуральной кожи, изрядно потрепавшейся по краям. Книга пахла Ньютом, его заботливыми, ненавязчивыми прикосновениями, его нежным голосом и манерой проглатывать половину слогов при разговоре. Она хранила в себе все те мелочи, что Ньют так упрямо утаивал от всех, ведь книги были его единственным союзником в последние несколько лет одиночества. Томас предпочел бы никогда не встречать Ньюта или хотя бы не влюбляться в него, лишь бы он был сейчас жив. «В нашей жизни просто нет места чуду, Томас. Но если кто-то успел тебе его показать перед тем, как уйти, прими его уход, как должное, потому что любое, даже самое недолгое счастье, требует платы. Не важно, какой» Томас обливал вязкими слезами страницы, фанатично перелистывал их одну за одной в поисках чего-то важного, о чем Ньют хотел ему сказать и не успел. Время утекало, его оставалось слишком мало до того, как отец со стражей вломится сюда, схватит сына и запрет в комнате. Потом будут лекари, экзорцисты, священники - все, кто угодно, способные за деньги загладить любые шероховатости в семье более-менее известного в городе человека. Дальше — решетки на окнах и дверь на замке. Трапезы по расписанию. Невеста из сословия повыше. Свадьба-галерея хмурых лиц. Все, что так или иначе шло по плану родителей. Но никак не по плану Томаса. На ладонь спикировал обрывок бумаги, исписанный мелким почерком. На нем не было видно просветов из-за налепленных друг на друга букв. Томас схватил его, чуть было не обронив книгу на земляной пол. Пальцы дрожали, сминали записку по краям, и Томас всеми силами пытался себя успокоить. Получалось плохо. «Томми, если ты читаешь это сейчас, то меня, значит, уже нет в живых. Я настолько предусмотрительный человек, что пишу эту белиберду сейчас, после нашего первого поцелуя, потому что боюсь опоздать или ошибиться. Я надеюсь, ты не отвернешься от меня неделю спустя за какую-нибудь оплошность, и я не почувствую себя самонадеянным идиотом. Еще больше надеюсь, что эту записку ты не прочтешь никогда и что я все-таки буду жить вместе с тобой где-нибудь на краю света. Ах, да, я же не сентиментальный. Забылся. Прости. Даже если меня нет сейчас с тобой и от меня осталась кучка пепла или же разорванная на части тушка, не убивайся. И не делай чрезмерных глупостей, прошу, моя жизнь того не стоит. Принимай нашу близость, как должное, как мимолетное счастье (если ты, конечно, был от этого счастлив), храни где-нибудь в памяти и доставай в трудные минуты. Пусть все то, что я для тебя уже сделал и сделаю позже будет поводом улыбнуться сквозь слезы. Пусть моя черная магия творит чудеса даже после моей смерти. Ведь я тут как бы из кожи вон лезу, чтобы ты не огорчался и не разочаровывался, потому что я вижу — ты веришь в жизнь и веришь, что мир не такой гнилой, какой он есть на самом деле. Надеюсь, тебе никогда не придется переубеждать себя. Начинаю нести бред, позорный бред. Томми, что бы сейчас не случилось и где бы я ни был в эту самую минуту, не забывай о чуде, которое мы с тобой сотворили. Точнее, ты сотворил. Ты был тем самым чудом, которое искал. Мне оставалось только подтолкнуть его наружу. Думаю, мне это удалось в какой-то мере. Можешь забрать все мои книги себе, спрятать где-нибудь или даже сжечь. Ты все равно не понимаешь по латыни, а английского там чудовищно мало. Главное, не попадись с ними. Можешь исполнить наш уговор — сбежать куда-нибудь. Можешь найти себе красивую невесту, пусть она родит тебе детей, которых мы с тобой вряд ли смогли бы зачать. Поступай, как знаешь и считаешь нужным. Можешь даже забыть меня ко всем чертям, ведь я не тот, кто надолго остается в памяти. Все это звучит, как приказ. Извини, если обидел, я не хотел. Я просто предлагаю альтернативу. И, напоследок, позаботься о Хьюго. Он хоть и самостоятельный мальчик, но без ходячего насеста не протянет. Побудь ему хотя бы насестом, если не захочешь поджарить мою бедную сову на вертеле. Это тоже можно сделать, потому что он тот еще гад. Спасибо за чудо, Томми. Noli flere. Ego te amo.****
Люди толкаются, разбредаясь по городу. Снуют, как тараканы и забиваются в щели-дома. Время казней пронеслось мимо, как карета, запряженная шестеркой лошадей. Некоторым пришлось занять в ней свое место и умчаться вдаль, раствориться во времени и памяти, остаться лишь обрывками слов на чьих-то устах и вздохами погрустневших крестьянок, которые жалеют всех без разбора. Казнь белобрысого мальчишки остается у всех на слуху даже сейчас, спустя две недели. О ней говорят много и часто, ее смакуют, как леденец, и передают по кругу, чтобы попробовал и высказал свое слово каждый. Внезапно образовавшаяся седина на голове инквизитора Эдисона не дает покоя даже тем, кто не знает событий в лицо и вообще впервые слышит эту фамилию. Люди обсуждают его сына, безнадежно влюбленного в того миловидного худого паренька, прах которого уже успели втоптать в землю на площади. Некоторые отзываются об этом с презрением, крестятся, а другие вздыхают, томно и мечтательно, желая любви. История Томаса и Ньюта шастает по городу, никому толком не известная, но уже обросшая многими занимательными подробностями. О ней запрещено говорить, но она все равно остается. Плещется в стаканах с алкоголем в душных забегаловках, прячется в шкафах и тесных комнатках прислуги. — Говорят, мальчишка с собой покончил недавно, — замечает один мужчина лет сорока с густо отросшими бакенбардами, выбирая овощи из корзины. — А я слышала, его женили на дочери кого-то из иногородних вельмож. После этой истории никто из местных не хотел видеть его в зятьях, — перебивает его старуха, ощупывая плоды и поднося их к носу. — Да это и не удивительно! Кому нужен муж, которого жена даже интересовать не будет, а вот какой-нибудь симпатичный парнишка из слуг — запросто? — А мне кажется, его просто заперли дома. За такое могли ведь и казнить! — добавляет молодая женщина. Позади них кто-то вызывающе громко хмыкает. Горожане не обращают на этот звук внимания, пока невидимый кто-то, прячущийся среди остальных прохожих, не произносит: — Он ушел на другой конец Англии. Выкрал из дома все имеющиеся деньги и собирается остаться отшельником до конца жизни. Может быть, переедет в другую страну, где будет безопаснее. Горожане рассеянно оглядываются, но не замечают никого, кроме силуэта в длинном плаще с натянутым на лицо капюшоном. Из-под капюшона выглядывает ряд белых зубов и губы, искривленные в усмешке. За спиной силуэта — походная сумка, а на плече — огромная белая сова, которая жмурится от яркого света. — Откуда вы можете знать, сэр? — спрашивает женщина, упирая руки в бока. — Общался лично, — загадочно отвечает незнакомец и уходит, держа путь к воротам. О нем тут же забывают, принимая за сумасшедшего — мало ли в городе слабоумных выдумщиков? — и незнакомец под капюшоном забавляется этим. Ведь он — своеобразное чудо, а в чудеса здесь не верят. Им нет места в этом веке. Как и всему человеческому. Томас стягивает вниз капюшон, насколько это еще возможно, обменивается парой незначительных фраз со стражами у ворот, спрашивает, где поблизости можно купить лошадь и, получив ответ, выходит на дорогу. Даже не оборачиваясь. Ньют держит его за руку, невесомый и призрачный, но по ощущениям — совсем настоящий. И капает кровью на талый снег.