Кровь на снегу

NC-17
Завершён
118
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
52 страницы, 25 860 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
118 Нравится 39 Отзывы 46 В сборник

Глава 4

Настройки

Прошу прощения за резкий перескок от прошедшего времени повествования к настоящему. Я just felt like it

Томас проснулся от шума и непонятной беготни снаружи. Он выпрямился, вытягивая шею и пытаясь разглядеть что-нибудь за окном. Люди там кричали, бегали, всплескивали руками, и их было слишком много для раннего утра. Море сонных, обезумевших не то от страха, не то от непонятной ярости, вымазанных в грязи лиц, бешено бегающих из стороны в сторону глаз, снующих по улице сотен пар ног в поношенной обуви, сотни платьев и рваных брюк. От этого гвалта Томаса огораживало стекло, пусть и не слишком крепкое, но все же не пропускающее отдельных слов и фраз. Брюнет потянулся, спихнул с кровати мертво обвисшие ноги, кое-как приподнялся, стараясь как можно меньше двигать ягодицами — они нестерпимо болели после недавнего и все никак не проходили. Даже несколько мазей, которыми снабдил его Ньют, не помогали совсем, а только жгли кожу раскаленными иглами — и подошел к окну, по-старчески шаркая голыми пятками по холодному полу. Оконные рамы громко заскрипели, выталкиваясь наружу и открывая вид на грязную, сизо-серую улицу с муравьями-людьми, которые бегали настолько быстро и хаотично, что углядеть хотя бы одного в этой неисчислимой массе было очень тяжело. Томас свесился из окна, крепко вцепившись в дерево, и вслушался. Внимательно, как кошка, которая высматривает добычу. Чьи-то вилы взлетели в воздух, вышибленные из рук, и чуть было не рухнули в колодец. Началась еще одна потасовка — двое мужчин, кое-как выбравшись из общей массы, принялись кричать друг на друга, то и дело толкаясь, но их быстро разняли и затянули в общий поток. Томас поднял голову, изучил однотонное мрачное небо, учуял запах гари и поморщился — на площади снова вспыхнули костры скорых казней, а монотонно повторявшееся слово «Сжечь!» уже стало некой безумной мантрой, которую каждый твердил, как загипнотизированный, и от этого становилось жутко. На первом этаже дома Томас слышал частый стук каблуков по дереву и властный, каменный голос отца, хладнокровно раздававшего приказания сбившимся с ног слугам. Вслед за ним безвольным призраком бегал тонкий голос матери, слышались ее громкие всхлипы и постоянное «Господи! Господи! Какой ужас!». Томас старался не прислушиваться к этим звукам, потому что они мешали слиться с толпой, понять, чего она хочет и требует и что должно вот-вот произойти. В лицо бил холодный ветер с охапками снега, собранного с крыш, забирался под рубаху и щекотал тело, пальцы ног самопроизвольно поджимались, неспособные больше терпеть прикосновение к холодному полу. Томас вслушивался в грозное «Сжечь! Сжечь! Сжечь еретиков!», и его начинало дико трясти. Он беспокоился за Ньюта, который, наверное, отсиживается в своей лачуге, боясь быть оклеветанным ни за что или скрывается где-нибудь в городе, лишь бы не попасть на костер. Томас зажмурился. Толпа продолжала орать, ломиться в двери чужих домов, пожирала их обитателей и медленно стекалась в центр, к площади, откуда над городом поднималось облако черного, пахнущего палеными волосами и кожей, дыма. Солнечный свет только-только начинал рдеть на востоке, и потому был не в силах пробить эту гадкую пелену, от чего казалось, что всю крепость вот-вот поглотит сама смерть. Томас захлопнул окна, чтобы не вдыхать этой мерзости больше, и опустил глаза на голые ступни, время от времени зябко трущиеся друг о друга. Брови съехали неровной галочкой к переносице, а зубы стиснулись вместе с кулаками. Сколько бы раз ни начиналось время казней, Томас всегда будет бояться за Ньюта, бегать к нему втихаря, закрывая глаза на происходящее, пережидать вместе с ним непогоду и молить неизвестно кого, чтобы к ним не ворвался стражник и не вытащил их обоих наружу. Сегодня ему было гораздо страшнее. В каждом вскользь брошенном на него взгляде, в каждой случайно пойманной ухмылке или фразе он видел человека, который, тыча в них обоих грязным пальцем, улыбается во все свои немногочисленные желтые зубы и говорит «Еретики! Вы дорого заплатите за неповиновение церкви!». И каждый раз это оказывалось напрасным. Ньют из-за этого злился, потому что не любил, когда его так дотошно опекали, но все же не отступал: видимо, и сам временами боялся пойти дорогой своей семьи. Томас потоптался на месте, периодически вглядываясь в крыши домов напротив, и побежал одеваться. У дверей наскоро накинувшего первую попавшуюся одежду Томаса остановил отец. Его холодный, пронизывающий до самых хрящей, взгляд, скользнул по сыну вместе с неприятной усмешкой острых, практически как у хищника, зубов и остановился где-то на макушке, словно бы намереваясь воспламенить ее. Томас нетерпеливо сглотнул, протянул было руку к дверному кольцу, но его грубо ухватили за запястье и оттолкнули назад. — Не помню, чтобы ты так рвался на казни, сынок. Что-то случилось? — Отец заметно издевался и тянул время, хотя ему самому, кажется, надо было спешить. — Или твоя подружка слишком боится оставаться одна дома в такие минуты? Томас поначалу непонимающе хлопнул глазами, тщетно пытаясь осознать, о чем его спрашивают, но внезапно спохватился и часто закивал, для чего-то похлопывая отца по крепкому плечу. Родители слишком часто говорили с ним о неизвестной подружке, к которой Томас якобы постоянно уходил, пытались выведать, чья она дочь и какой доход имеет ее семья. Эти вопросы изматывали, потому что ответы приходилось брать практически из воздуха, а Томас не был достаточно искусным лжецом, чтобы временами не противоречить самому себе. Благо, эти противоречия практически не замечали. — Да, она просила меня прийти к ней, потому что ее родители обычно присутствуют на казнях, а она слишком боится этого. Я нужен ей в эту самую минуту, — голос Томаса прозвучал слишком торжественно, словно он только что прочитал королевский указ: он попросту пытался казаться радостным и взволнованным, чтобы снять с себя какие-либо подозрения. Отец принял его слова сухим кивком головы, по которому нельзя было понять, поверил он сыну или нет. Томас терпеть не мог это безэмоциональное лицо, задумчиво оглядывающее тебя с ног до головы и время от времени тихо хмыкающее. Томас резко вырвался из железной хватки отца, надул губы, потирая покрасневшее запястье, и выбежал за дверь. Он слышал, как отец сказал нечто до того ядовитое (судя по его тону), что этим можно было легко выжечь глаза, но не уловил ни единого слова, потому что толпа поглотила его так же, как и всех остальных, запустила в свой необъятный желудок и начала пережевывать, сминать и растягивать в разные стороны. Кажется, вслед за ним на крыльцо выбежала босоногая матушка, укутанная в платок поверх ночного платья, что-то громко выкрикнула ему вслед, но возвращаться Томас не стал. Внутри толпы было тесно, душно и плохо пахло. Люди не давали сделать ни одного самостоятельного шага, лишь увлекали за собой, тащили куда-то вперед и все кричали, неустанно кричали, изрыгали оскорбления. От них несло непонятной яростью и страхом, слишком ощутимым и заразительным. Томас, отпихивая людей в сторону и при этом даже не извиняясь, тек в этом потоке, как бумажный кораблик, чувствовал всеобщее волнение, и его собственный страх при этом разрастался в груди до необъятных размеров, а сердце колотилось, как колокол часовых башен. Чем быстрее он старался выбраться из тугого нутра людского безумия, тем глубже его отталкивали обратно, тем сильнее его засасывало и покрывало склизкой пленкой непонятной злости. Он едва смог разорвать толстую стену тел и рук, выскочить наружу, глотнуть несвежего воздуха, вжавшись спиной в стену чьей-то забегаловки с разрисованной мелом дверью. Толпа прошла мимо, все растягиваясь и поедая еще больше людей, но Томаса больше не задевала, словно не интересуясь такой воинственной жертвой. Люди не обращали на него внимания, грозные вопли понемногу утихали, уносясь в дальше в город вместе с «головой», и в атмосфере теперь не витал запах страха, заменившись еще более стойкой вонью гари. Она больно жгла стенки горла, затрудняла дыхание, но все еще была терпимой. На площади наверняка было хуже. Томас затих, непонимающе наклонив голову и вжавшись затылком во влажное дерево. Снег гулял под ногами, как песчаный вихрь, и щиколотки сковывало морозом. Ждать больше было нельзя, но Томас чего-то ждал и напряженно думал. Он не понимал. Не понимал, почему люди делают то, что им говорят, думают о том, что им говорят, и даже говорят, как положено неким уставом, но никогда — своим сердцем. Томас не понимал, где находился большелобый кукловод, который играл чужими судьбами, словно так и не повзрослевший ребенок, и кто дал ему разрешение. Кто вообще делал из обыкновенных горожан игрушки, слабовольные и покорные, неспособные даже постоять за себя и свои чувства? Единственным, кто говорил то, что видит, слышит, думает и понимает был Ньют. Но до его дома оставалось еще несколько переулков, растянутых, наверное, до целой мили чьей-то невидимой рукой. Надо было идти или даже бежать, врезаясь в углы и проваливаясь в снег, стряхивая с волос влагу и страх, а Томас стоял, как вбитый молотом, на вымершей немой улице, думал о чем-то недосягаемом, философствовал совсем не вовремя. Он не двигался с места не потому, что в нем по привычке жила уверенность, что Ньют в порядке, а потому, что боялся выйти на знакомую улицу и ошибиться в своих догадках. Он еще не был готов встретиться с самым худшим, хотя это худшее могло даже не произойти. Томас выждал неизвестно сколько времени, глотая воздух целыми охапками, будто в последний раз, и наконец-то сделал несколько первых шагов, которые затем переросли в бег, настолько быстрый, что даже врезаться и проваливаться не удавалось. Брюнет несся по тесным проемам между домами, царапая ладони о камень и подцепляя занозу за занозой. Ноги ныли, горели от перенапряжения, как после прогулки босиком по углям, вокруг было все еще слишком темно, несмотря даже на Солнце, которое выглянуло наполовину из-за зыбкого горизонта. Но Томас бежал. Бежал, задыхаясь от усталости и нехватки воздуха в задымленных легких. Город казался лабиринтом, бескрайним и не имевшим выхода, дома и улицы, на вид абсолютно одинаковые, перелистывались, как старая книга, на каждой странице которой было написано одно и то же, и Томас боялся заблудиться, свернуть не туда, даже если пробегал здесь практически каждый день и находил дорогу инстинктивно, не думая. Лачуга Ньюта хлестнула по лицу запертой дверью, возникла словно бы ниоткуда, из небытия, такая знакомая и гостеприимная. Теплее родного дома. Томас постучал на всякий случай, не услышал ответа, как и всегда, и толкнул дверь. Та поддалась легко, будто Томаса ждали уже давно и нетерпеливо. Дальновидно перескочив через ступеньку, брюнет ступил на рыхлый земляной пол и огляделся. Внутри дома было безлюдно, тихо и холодно, как в темнице. Не хватало только каменных стен и прутьев железной решетки. Проем в крыше, откуда обычно внутрь влетал Хьюго, был похож на открытый рот мертвеца с болтавшимся языком-крышкой. Ньют никогда не оставлял его открытой, только лишь в под утро, когда птица должна была вернуться. Отгороженная кожей вторая комнатка с кроватью и складом для зерна тоже оказалась пустой, следы на полу походили на безобразный рисунок из линий и овалов, книги и склянки с травами находились на своих местах. Только рабочие инструменты — лопаты, вилы, длинные шесты с неизвестно зачем прикрепленными к ним огромными крюками — были веером повалены на пол. — Ньют? — Томас говорил практически шепотом, зная, что слушать его некому. Пальцы дрожали от волнения, ладони вспотели, а он сам нервно оглядывался вокруг, перебегая взглядом от одного предмета к другому и ища на них хотя бы какой-то знак, подсказку. Потому что обычно они всегда были здесь — немногословные записки, замаскированные под бирки, говорившие о местонахождении Ньюта, либо кусочки хлеба, горстки зерна — сигнал, что нужно бежать к мельнице, к Роджеру, кто всегда прикрывал блондина. Поначалу Томасу всегда казалось, что Ньют не боится смерти. Не боится положить голову под топор или собственноручно кинуться на кучу горящих дров. Он говорил обо всем этом скептически, насмешливо, как уверенный на миллион процентов в своей безопасности, и это на первых порах казалось истинным сумасшествием. Потому что Томас не понимал, как можно относиться к смерти столь спокойно, принимать ее, как должное и неизбежное, даже если она таковой, по сути, и была. А Ньют понимал. Либо мастерски показывал, что понимает. Но в последнее время, когда они оба приклеилились друг к другу, как давно не видевшиеся братья, боязнь Ньюта за свою жизнь начала всплывать, показывать свою сущность. Он не отказывался прятаться, сидеть, затаив дыхание, в дальних углах лачуги или выбираться за пределы крепости, лишь бы не лицезреть безумие и не быть в него втянутым. После рассказа о своем учителе Томас окончательно понял, что Ньют боялся умереть так же, как и любой другой, а его мнимое бесстрашие было лишь маской, мантрой для самого себя, своего рода успокоительным. Томас приземлился на постель, вдавив пальцы в голову. Его же не могли увести, правда? Не могли оклеветать, сжечь на одном из пылающих с самого утра костров. Он наверняка скрывается где-то или даже не знает о том, что в городе снова начались беспорядки, и шастает по лесам в поисках коры какого-нибудь дерева с длинным названием на чужом языке. Либо пытается найти Хьюго, который в очередной раз улетел на несколько дней и не вернулся. Или же ушел в соседнюю деревню кормить лекарствами местных детишек (Томас узнал о том, что Ньют не распрощался с врачеванием окончательно, на следующий день после того, как тот рассказал ему об учителе, чему сам блондин обрадовался мало). Ньют мог быть везде и нигде одновременно, но только не здесь. У двери рокотали знакомые голоса, неприятно булькающие болезненной хрипотцой. Томас сполз под кровать, сплевывая забивающуюся в рот пыль и жмурясь, когда соринки попадали в глаза. Воздуха не хватало, потому что при каждом вздохе пыль оказывалась еще и в носу, от этого хотелось чихнуть несколько раз подряд и подохнуть прямо здесь, под Ньютовой кроватью, в опустевшем Ньютовом доме. Томас всеми силами старался закрывать нос пальцами, чтобы воздух просеивался, но это почти не помогало и вообще оказалось жутко неудобным: кровать была низкая, ее занозистый каркас сдавливал позвоночник и препятствовал всякому движению. Голоса-чужеземцы перекликались между собой еще некоторое время, затем чья-то рука грубо толкнула хлипкую дверь, и две пары ног приволокли хозяев в лачугу. Судя по обуви, которую Томас едва-едва мог разглядеть за рваным кожаным занавесом, оба гостя были мужчинами. Сейчас они не говорили ни слова, лишь молча оглядывали чужой дом, словно решая, что с ним можно сделать. Их огромные ступни мелькали в проеме, взвинчивали клубы пыли и вместе с ними — нервы Томаса, страдающего от недостатка кислорода. — Он явно был здесь, — слишком противный и писклявый для мужчины голос. Какой-то скрежещущий, как будто вымытый на стиральной доске, и не менее неприятно режущий уши. Томас знал его с детства и с детства же ненавидел до глубины души. — По следам видно, — от этого тона макушка Томаса чуть было не врезалась в каркас, а он сам едва не вылез из своего укрытия, полный негодования и злости. Отец. — Так вы думаете, это все правда? Ну, что про них наговорили? — Абсолютно, сэр. Иначе зачем ему врать вам и бегать сюда каждый день? Не замечали, как у вас из дома пропадали старые вещи слуг и еда, м? Наверняка этому червяку таскал. Томас проглотил лезущее наружу оскорбление, укусил подушечки пальцев, из-за чего на зубах тут же скрипнула грязь и осела на языке. Видимо, семья давно догадалась, что никакой подружки у него нет и что невесту им ждать до поры до времени не придется, но только правдоподобного подтверждения догадкам так и не нашлось. До недавнего времени. Томас слушал настороженно, боясь себя выдать, а еще больше — не выдержать и вылезти наружу, чтобы разбить кому-нибудь из них нос, даже собственному отцу. Мистер Эдисон неопределенно хмыкнул, проглатывая ответ. Он явно был разочарован и зол, иначе его руки не потирали бы так часто рукоять меча с характерным скрипящим звуком. Его ботинки сновали из стороны в сторону мимо проема, плащ колыхался, как крыло у подбитой из рогатки вороны, но в отгороженную комнату он так и не заглядывал, видимо, понимая, что искать там нечего. Томас ждал, что они наконец-то заговорят о Ньюте. — Когда его схватили? — носки больших ботинок повернулись к другим, что были поменьше, вжатые друг в друга. — Часа в три ночи, кажется. Казнить на рассвете отказались, ждут разбирательства и вашего, сэр, слова. Ведь в этом замешан и ваш сын тоже, подозрения могут пасть и на него, вы сами понимаете… — Не напоминай о Томасе. Он лишь жертва, не более. Распорядись, чтобы бедняку организовали судебный процесс. Я лично буду на нем присутствовать, — мистер Эдисон закашлялся. Ботинки поменьше чудаковато развернулись и стукнули каблуками в сторону улицы. — И собери свидетелей. Каждого, кто может замолвить хотя бы одно слово. — Да, сэр, сделаем. Мистер Эдисон не спешил уходить. Он переставил местами несколько банок на полках, лениво перелистнул страницы раскрытой книги, оставшейся на кресле, и потом долго, целую вечность, стоял на месте, шепча что-то. Может, проклятия, может, молитвы — Томас не знал и не хотел знать. Напряжение сбивалось в отдельные частицы воздуха и становилось осязаемым. Оседало на кончике носа, дрожащих ресницах и губах, кусалось и сдавливало плечи. Томас настойчиво отталкивал его, боролся, создавая, наверное, слишком много шума. — Томас, выйди. Я знаю, что ты здесь, — тон отца больше не казался ни разъяренным, ни разочарованным, ни опечаленным. Он вообще не выражал никаких эмоций. Мистер Эдисон снова перекочевал в тело каменного истукана, заколдованного Медузой Горгоной (откуда у него вообще была такая способность — неизвестно. Наверняка она вырабатывается со временем у каждого инквизитора — занимаясь таким делом оставаться безразличным было попросту необходимо). Томас понимал, что отец не будет ни ругаться, ни сыпать оскорблениями, а лишь говорить. Говорить, не меняя даже интонации и выражения лица. Это было даже страшнее всего предыдущего. — Томас, не нужно прятаться. Если ты сидишь в обнимку с мешками, потому что твои следы уходят именно туда, то тебе лучше выйти. Лучше для тебя и этого… белобрысого. Томас вскипел, в одно мгновение выбрался из-под кровати и вышел к отцу, весь взъерошенный, покрытый пылью и серыми дорожками слез под красными от постоянно залетавшей в них грязи глазами. Отец посмотрел на него жалостливо, как на дурачка, сбежавшего из дома для слабоумных, отряхнул сыну плечи и протянул платок, который Томас принял с подозрением, словно порцию мышиного яда. Пока брюнет старательно стирал с лица солоноватые подтеки, мистер Эдисон смотрел на него по-прежнему пусто. Его глаза будто ослепли за это время, потому что в них не было видно ничего, кроме однотонной серости. Пугающей серости. — Зачем они увели его? — Томас выплюнул камешек и вернул отцу почерневший платок. Зубы теперь скрежетали от всего сразу — оставшейся во рту грязи и злости, — а к отцу парень не испытывал сейчас ничего, кроме необъяснимого, чужеродного презрения. Его слова иглами протыкали отцовский плащ, метя в самое сердце, потому что оно, казалось, оставалось единственной живой вещью в этом застывшем, пустолицем человеке. — Он колдун. Может быть, даже еретик. Он этого заслуживает. Как и все остальные, кого приговорили к казни, — отец словно читал глупую детскую сказку перед сотнями людей. До того монотонно и неискренно звучал его голос. — Он не еретик! Он всего лишь бедняк, который потерял всех и нашел во мне хорошего друга, — неубедительно. Совсем неубедительно и фальшиво. — Друга ли…? — отец вскинул бровь, скрещивая руки на груди. Но все еще не ожил. — Это не важно. Где вы его держите? Я должен увидеть его. — Томас сделал слабую попытку оттолкнуть отца плечом и выйти наружу, но камень пробить было нельзя, как ни старайся. — Тюрьма для ожидающих разбирательства у нас одна, Томас. Ты знаешь, где она. Но я не думаю, что он будет рад тебя видеть — ему сказали, чей ты сын. Видимо, ты это долго скрывал, потому что он тебя, можно сказать, возненавидел, если его поведению вообще можно подобрать подходящее слово. Я там не был, клянусь, мне рассказали. Оно и понятно. Какому колдуну будет приятно узнать, что он приворожил сына инквизитора? — Меня никто не привораживал! — если бы фразами можно было плеваться или хотя бы как-то навредить, Томасово восклицание явно осталось бы на лице мистера Эдисона пощечиной или сгустком слюны. — Я сам приходил к нему. САМ! Потому что хотел! Не потому, что он наколдовал или сделал со мной что-то, а потому что я, черт возьми, хотел этого! Почему вы все верите какой-то ерунде и никогда не верите, что люди могут делать друг другу что-то хорошее?! — Но… — И я люблю его! Черт подери, люблю! И я, — нос Томаса угрожающе остановился напротив носа отца, словно готовый вот-вот пробить мужчине половину черепа, — не позволю, чтобы его сожгли ни за что! Он сделал для меня так много, сколько никто из вас не мог сделать за целые годы! И мне плевать, ненавидит он меня сейчас или нет! Он поймет, когда я расскажу ему, что не хотел показаться в его глазах безнаказанным убийцей. Я знаю, он поймет. Томас сыпал восклицаниями, захлебывался в собственной злости и обиде, но спасительную руку ему никто не протягивал — некому было. Отец наблюдал за ним бесстрастно, постукивая черным от грязи пальцем по ножнам, и молча ждал, пока из сына вытечет все до последней капли, пока пар не пойдет от его раскрасневшегося лица, пока голос сойдет до хрипоты. Он делал так всегда — словно бы высасывал негативные эмоции, выкуривал наружу и потом впитывал их в себя, как черная дыра — звезды, — чтобы потом обрушиться на собеседника ледяным потоком и утопить его. Для Томаса это было истинной пыткой. Его эмоции никто не сдерживал, и они гейзером фонтанировали из него, разъедали клетку за клеткой и изматывали, оставляя напоследок лишь бесформенную оболочку, способную, разве что, только поддакивать всему, что бы ей ни говорили. — Ты же знаешь, что тебя могут казнить вместе с ним… — отец схватил Томаса за край плаща, не давая уйти. Требуя дальнейшего разговора, который и так занял слишком много времени. — Сжечь так же, как и его. — Почему ты так уверен, что я этого не хотел бы? — последний удар. Самый точный и разящий наповал. Отец оторопело отступил назад, словно бы оживая и понимая что-то, но Томаса рядом уже не было: он, выхватив из ладони родителя плащ и презрительно сплюнув на пол куда-то между ними, выскочил за дверь, которая при этом испуганно взвизгнула и гулко хлопнула. От удара на полке поочередно упали несколько книг, придавив друг друга, и одна из банок с громким звоном треснула о стол, изрыгая тягучую жидкость. Томас не знал, что должен был чувствовать в эту минуту. Боль? Отчаяние? Страх? Желание отомстить или бить кулаки о стены и глотать слезы? Томас не ощущал ничего чужеродного, такого, чтобы сердце скребло и сжимало. И это конец. Пропасть под ногами, разросшаяся из паутинки крошечных трещин. До нее оставался один шаг, один несмелый, шаткий шаг, а дальше — темнота. Томас всегда любил сказки со счастливым концом, всегда считал, что их придумывает кто-то, прошедший через многое за свою жизнь и проживший свои годы достойно. Он отчего-то думал, что рано или поздно Ньют тоже напишет свою сказку, которая будет радовать других и дарить надежду, но представить, что у Ньюта не останется на это времени, было трудно. Пока Томас думал обо всем этом, ноги несли его сами вдоль опечаленных домиков и удивленно глядящих на него людей. Солнце вышло из своей берлоги и теперь катилось по небу, наполовину скрытое плотным, как пыльная вата, дымом. Лаяли собаки, кричали дети, обсуждали что-то между собой взрослые — все было не ново, так же, как и во всякий другой день. Существование продолжалось, хотелось Томасу того или нет. Между тем он, абсолютно не вклиниваясь во всеобщую беззаботность, несся вперед, как сумасшедший, запоздало тормозил перед преграждавшими дорогу телегами, расталкивал народ с совершенно чуждым ему остервенением, цеплялся плащом за корзины с овощами и чьи-то пояса. Его как будто нарочно стопорили чьи-то руки, и их хотелось отрубить с размаху. Но оружия при Томасе не было. Даже крошечного ножа, которым на кухне чистят картофель. До тюрьмы оставалось немного — несколько поворотов за угол, коротких перебежек вдоль лавочек ремесленников, затем — мимо двух пухлощеких стражников, постоянно переругивающихся друг с другом. Последним достаточно было назвать свою фамилию, чтобы те покорно закивали, назвали номер темницы и запустили внутрь. Дальше — мимо еще нескольких патрульных, которые тупо измеряют шагами длинные коридоры, плюя на пол и втихаря поедая отобранную у заключенных еду. Таких легко можно было бы обезглавить, потому что особых навыков драки они обычно не имеют, а мечи носят как красивую побрякушку. Драться с ними — все равно что напасть с кинжалом на ребенка, сидящего к тебе спиной. Но Томас, опять же, был безоружен, а ломать шеи голыми руками он еще не научился. Да и ему вряд ли это понадобится.

***

— Юноша, зачем вам сюда? Кто вас послал? — один из стражников хмурится, сердито шевелит скулами, изображая достойного исполняющего своих обязанностей. Томас едва сдерживается, чтобы не засмеяться, потому что выглядит это чересчур комично. Руки парня так и тянутся хлопнуть по пухлым щекам и понаблюдать за игрой жировых отложений под блестящей кожей, но он себя контролирует. Томас откашливается (ему удается сделать это настолько по-взрослому, что он даже сам себе удивляется) и поднимает спокойные темные глаза на растерянных мужчин. — Сын Рэнделла Эдисона. Пришел проверить заключенных перед казнью, — Томасу мерзко говорить это. Дело вовсе не во лжи и его жалкой попытке проникнуть туда, куда ему соваться вовсе не стоит. Дело в том, что он уже принимает близость смерти Ньюта. Верит в нее, осознает, держит на ладонях. И не может противиться. Мужчины понимающе кивают, они почтительно откланиваются, зачем-то прикладывая к сердцу руки, и затем толкают ладонями, увенчанными пальцами-колбасками, дубовую дверь, окованную железным орнаментом. Томас незаметно обреченно вздыхает и погружается во мрак тюрьмы, чувствуя, как неприятно сжимается сердце вместе со всеми остальными внутренностями. Лестницы здесь насчитывают несколько десятков ступеней и петляют, опускаясь в подземелье, где нет даже намека на солнечный свет, а только факелы. Эти тусклые фонари-обогреватели тянутся ровными вереницами вдоль стен и кажутся полумертвыми, готовыми вот-вот потухнуть. Без них в тюрьме было бы не только темно, но и холодно, хотя, теплее, чем сейчас, быть вряд ли может. Томас кутается в плащ с непривычки, потирая друг о друга ладони. Из приоткрытого рта выталкивается пар и тает в воздухе, превращаясь в витиеватые закорючки. Это можно было бы назвать красивым, но не сейчас. Не в эту минуту. Томас оставляет позади зал для судебных разбирательств, который являет собой широкую комнату, истыканную по периметру фонарями. Вокруг судейского стола — несколько стульев для остальных допрашивающих, длинный свиток с записями, где даже не указываются имена. Там остаешься один на один с кучей людей, стреляющих в тебя обвинениями, теряешься и признаешься в том, чего никогда не делал. Говоришь о своей невиновности — обрекаешь себя на пытки. После пыток многие не доживают до казни: кто-то убивает себя, кто-то умирает от потери крови или нанесенных увечий. Томас старается не думать об этом и начинает считать свои шаги, чтобы пугающие мысли выветрились и не возвращались больше. Его имя называется еще несколько раз, ему навстречу кланяются еще несколько человек, некоторые из которых практически вдвое старше его, его пропускают всюду, что бы его не интересовало. Имя отца и фамильная связь с инквизицией делают свое дело блестяще, в кои-то веки. Номер камеры находится не сразу, лишь с помощью немногословных описаний заключенного, и никто, благо, не спрашивает, зачем Томасу нужен только один из десятков узников. Томас редко поднимает на собеседников глаза, разговаривая по большей степени с полами плаща и обувью, и еще реже упоминает слово «казнь», потому что отныне оно кажется самым ужасным, что когда-либо можно произнести. Отдельные комнаты-темницы находятся в самом низу, где еще холоднее. Три каменные стены, а вместо четвертой — решетка с толстыми прутьями, между которыми едва пролезет голова. Пахнет сыростью и крысами. Если приглядеться, хвостатые тени постоянно мельтешат под ногами — близости людей грызуны не боятся, а, наоборот, находят общество двуногих занимательным, потому что от подвергнутых пыткам всегда заманчиво пахнет свежей кровью и близостью смерти. Крысам нравится этот запах, и поэтому тюрьму они не покидают никогда. Томаса царапают чужие взгляды. Устремленные на него десятки глаз, смотрящих измотано и отчаянно, обливающие своей пустотой и болью, примесью душевных и физических страданий. Лица у людей либо желтые — у попавших сюда недавно оно меняет цвет только из-за освещения, — либо серые или мертвенно бледные, местами перепачканные запекшейся багровой жидкостью. Томас ни на кого не смотрит в упор, поворачивает голову только для того, чтобы посмотреть нацарапанный на стене номер клетки, и тут же переключается на конец коридора, кажущийся отсюда мягкотелым черным квадратом. Хочется бежать, потому что терпеть эти взгляды невозможно, практически больно, если поверить, что они ощутимы. Но Томас идет нарочито медленно, стараясь разыграть походку того, кто не раз еще появится в этом месте. Но удается из рук вон плохо, потому что появляться здесь еще хотя бы раз он не намерен. Первого и последнего вполне достаточно. Одно незнакомое лицо за другим. Все чаще попадаются те, кто смотрят с неподдельной ненавистью, прожигают практически лишенными цвета глазами и вызывающе громко произносят оскорбления. Томас чувствует себя одним из них — ненавидимым без причины, оклеветанным и запертым. Это чувство неприятно оседает внутри и высушивает глотку, из-за чего брюнет нервно сглатывает. Судя по числам на стенах, до камеры Ньюта остается немного, и от осознания этого ноги у Томаса сами собой подкашиваются, передвигаются вяло и нехотя, как бумажные. В них охота вцепиться ногтями и переставлять насильно, и держать себя в руках все труднее и труднее, потому что каждый пытающийся казаться уверенным шаг приближает его к тому, что он не мог себе вообразить — возненавидевшему его блондину, который буквально два дня назад говорил о том, как сильно он любит Томаса. Брюнет не знает, что страшнее: самому подвергнуться смертной казни или встретить вот такого, абсолютно потерянного Ньюта, но разворачиваться уже поздно. И что-то внутри подсказывает, что нельзя. Клетка Ньюта оказывается последней из десятков других. Напротив — еще одна, но пустая, и Томас замечает краем глаза заляпанный кровью пол и алые ровные линии на стенах, оставленные чьими-то пальцами. Прежнему обитателю было совсем несладко, но мучения его наверняка закончились нынешним утром. Томас морщится и поворачивает лицо к затемненной камере, которая освещается одиноким, почти затухшим факелом, расположенным под потолком и недосягаемым для заключенного. Сердце бухает в груди, и кровь его стынет, не предвещая ничего хорошего от будущей встречи. Поначалу Томас не замечает Ньюта в полумраке, потому что тот сидит в самом затененном углу, обняв руками колени и спрятав лицо. Его сгорбленная фигура едва заметно покачивается, как пламя у факела над головой, и он не издает ни звука. Лишь скорбно молчит, отгородившись от всего вокруг и не желая воспринимать ничего и никого, кто хотя бы как-то мог нарушить его пространство. Томас опускается на колени, которые при этом дрожат и поддаются запоздало, прикасается лицом к скользкой влажной решетке и впивается в прутья пальцами. Кашель за спиной на мгновение выводит его из оцепенения, и брюнет испуганно оборачивается. — Ты смотри, парень, осторожнее с ним. Он орал, как бешеный, последние часа три, его насилу успокоили. Стража наконец-то поняла, зачем у них имеются кулаки, — из камеры по соседству с опустевшей на Томаса смотрит женщина, близкая к годам, называемым преклонными. Седина еще не поглотила ее небольшую голову окончательно, а только частично, а морщин на лице значительно меньше, чем у действительно старых людей. Она нервно хихикает и подползает ближе к своей решетке. В глазах вспыхивает интерес, столь непривычный для здешнего люда, и она обрушивает его на Томаса, наблюдая за ним и Ньютом. — Его что, били? — Томас обескураженно вскидывает брови и через мгновение хмурится, понимая, какую глупость он только что спросил. Вместе с наполовину седой женщиной нервно смеются еще несколько заключенных, до которых долетают слова брюнета. Кто-то даже язвит: «а ты думаешь, нас здесь как королей обхаживают?». Томас старается не обращать на это внимания, презрительно фыркает, поворачивая лицо к камере Ньюта, и вздрагивает от неожиданности: дикие, потускневшие глаза блондина впиваются в него, выдергивают из тела внутренности и фактически разрывают на куски. Томас боится этого взгляда и чуть было не отскакивает назад, но Ньют оказывается быстрее. Блондин пересекает всю клетку одним резким, отточенным скачком, и его холодная, липкая и мокрая от крови рука просачивается сквозь широкие квадраты решетки и впивается в Томасу в заднюю часть шеи, практически проникая изгрызенными ногтями под кожу. — Зачем ты пришел? — его голос невозможно узнать: до того хриплым и гулким он кажется. Томас понимает, что женщина не солгала и Ньют действительно кричал все это время, и он едва сдерживается, чтобы не выдавить на лицу гримасу жалости. Только сейчас он замечает кровоподтеки под носом, на губах, синяки на лбу и горле и то, насколько сильно они меняют Ньюта, делают его больше похожим на раненого старого волка, желающего сожрать стоящего перед ним охотника. И даже если их разделяет решетка, Томас понимает, что не сможет совладать с этим зверем, и потому боится еще больше. — Неужели твой папаша не сказал, что я не хочу тебя видеть, Томас? — Ньют как будто дает Томасу шанс понять то, что он говорит, прожевать каждый слог и распробовать слова как следует. Хватка на шее еще не ослабевает, и брюнету довольно неудобно сидеть на каменном полу, лицом вжатым в прутья. Он дышит часто и шумно, глядит Ньюту прямо в глаза практически безэмоционально, стараясь унять почти неконтролируемую дрожь. — Не обманывай себя, Ньют. Ты хотел, чтобы я пришел, — невозмутимо выдыхает Томас, двигая плечом в попытке ослабить давление пальцев Ньюта. Но блондин не отпускает и скалится, едва не касаясь губами решетки. Пламя танцует на лицах, оставляя на них асимметричные узоры. Тюрьма молчит, жадно наблюдая за ними. Остальные пленники, кто как мог, вытягивают шеи и улавливают напряжение между парнями, выпивают его до дна и тянутся за новой порцией. Это не заметно глазам, но Томас чувствует это, и Ньют наверняка тоже. Они оба сейчас — часть небольшого представления, последнее развлечение для обреченных на смерть, и люди насыщаются этим отравленным весельем, потому что испытать что-либо подобное потом им уже не удастся. — Ты один из них. Такой же убийца, который с самого начала хотел меня прикончить, — от Ньюта несет жаром. Для пущей напряженности не хватает лишь дыма и настоящего пламени. — Вертел меня вокруг себя, как идиота, я впервые в жизни наплевал на свои подозрения, а в итоге оказалось, что я был прав! Связаться с мальчишкой-инквизитором, сыном того, кто сжег моего учителя и родителей, какая ирония! Я тебе не говорил, что твой отец виноват в смерти моих родителей, нет? Ну так вот, знай это, и принимай, как должное. Потому что ты такой же, как он! — Ньют обессиленно отпускает шею Томаса, кладет руку на прутья и кусает губы. — Я ненавижу тебя. Ненавижу. Ненавижу даже больше твоего отца. Знаю, ты в это мало веришь сейчас, но я даю тебе шанс поверить. Томас не говорит ничего — ждет, пока Ньют окончательно догорит. По блондину заметно, что ждать осталось недолго, потому что каждую новую фразу он выкрикивает все слабее, словно бы увядая, а последние слова практически шепчет, неслышно хлюпая носом. Томас видит, как Ньют борется с непрошенными слезами, вытирает кровь с лица и не смеет поднимать на брюнета глаза. — В этом нет моей вины, Ньюти, — Томас впервые называет Ньюта так, и это звучит довольно-таки странно, даже для него самого. Однако блондин немедленно реагирует на это, резко вскидывая голову и прищуриваясь. — Я… я не знал, что тебя схватили. Когда я увидел этих людей, понял, что сегодня снова будут казни, я побежал к тебе. А потом, — Томас не говорит, а больше булькает, как утопающий, который пытается вдохнуть побольше воздуха, надеясь не уйти под воду, — потом пришел мой отец, я… я подслушал его разговор и… — Хватит, — обрывает его Ньют. Он подхватывает подбородок Томаса и заставляет брюнета посмотреть на себя, на свое измученное осунувшееся лицо и обессиленное тело. — Неужели я так похож на того, кто тебе поверит? Томас, мне все равно. Я могу ненавидеть тебя хотя бы за то, что ты солгал мне. Мой отец — обычный торговец, бла-бла-бла! — он нервно смеется, тут же убирая руку. — Я думал, ты возненавидишь меня. Я хотел тебе рассказать, честно! — Томас вскакивает на ноги, и Ньют вскакивает вслед за ним, все так же кисло и неуверенно ухмыляясь. — Но я побоялся, что ты выставишь меня за дверь после этого. — Ты серьезно? — Ньют всплескивает руками и начинает расхаживать вдоль решетки. От его прежнего угнетенного состояния не остается и следа. — Томас, я поделил с тобой постель, черт подери! Ты понимаешь, что нас обоих можно казнить уже за это? По тюрьме эхом прокатывается свист, но отвечать на услышанное никто не решается. Полуседая женщина хихикает еще громче. Томас краснеет, но из-за плохого освещения это остается незамеченным. Он даже оглядывается, выискивая глазами стражников, но те остались несколькими этажами выше, слова отсюда до них не долетают. — Поверь, окажись ты даже незаконнорожденным сыном Марии Тюдор, — имя королевы повисает в воздухе, заставляя заключенных вжаться в дальние стенки своих камер, а Томаса — невротически оглянуться еще раз. За столь непочтенное упоминание правителя Ньюта могли обезглавить прямо посреди коридора, а брюнет хочет этого в самую последнюю очередь, — я бы не отвернулся от тебя. Ты пошел на преступление против церкви, пренебрег ее правилами, несмотря на свое положение и необходимость продолжать дело своей семьи! — Ньют приближается к прутьям вплотную, втискивает в них лицо и не скрывает больше своих слез. — Зачем ты лгал, Томми, черт тебя дери? Сознайся, что ты не доверял мне. Просто скажи это, и я прощу тебя. — Я доверял тебе, Ньют, — на этих словах блондин издает раздраженный стон, потому что этот ответ более чем ожидаем, а слышать его не хочется. Совсем. — Доверял с самого начала, с первой нашей встречи. Я просто повел себя, как идиот. Прости. Томас замечает, что Ньют подзывает его к себе, и повинуется. Они вновь оказываются слишком близко друг к другу, что вызывает очередную волну свиста и звуков непонятной природы — немало из них кажутся одобрительными, и брюнет стискивает губы, чтобы не улыбнуться. Потому что сейчас не время улыбаться. Ньют дышит ему на лицо, все еще плача. Слезы смывают остатки крови с лица, и Томас помогает им в этом, мягко массируя переносицу любимого - да, он обожает думать о Ньюте и вспоминать его таким словом. — Они сказали, что твои дружки сдали нас. Следили за тобой и потом поведали обо всем твоему отцу. Эдисон, конечно, понял, в чем тут дело, но он слишком тебя любит, чтобы не выгородить и не выставить невинной жертвой моих злых чар, — Ньют позволяет себе иронизировать. — Томми, наклони голову. Чуть-чуть вниз. Томас сначала не понимает, в чем дело, но все же покорно опускает взгляд вниз, прижимаясь лбом к решетке. Ньют неловко целует его куда-то над переносицей и отступает назад. — Приходи на казнь завтра. Я хочу, чтобы ты был последним, что я увижу. Пожалуйста, Томми, — Ньют делает резкий вдох, сдерживая всхлипывание и видя, как Томас виновато буравит глазами свою обувь, — пожалуйста. Томас кивает и прижимает кулак ко рту, кусая его. — И загляни ко мне в лачугу. Возьми ту книгу, которую я читал в самый первый день. Дальше сам разберешься, — Томас может стоять так целую вечность, но на его плечо ложится чья-то тяжелая рука, от чего он вздрагивает и испуганно таращится на одного из стражников, который разглядывает его со странным виноватым выражением в светлых глазах. — Пора идти, юноша. Ваш отец уже пришел сюда для судебного разбирательства, сказал вывести вас и передать в руки другим, кто проводит вас до дома. — Почему вы так уверены, что я хочу уходить? — Томас говорит будто бы сквозь мужчину, едко и злобно. Хотя этот добродушный на вид страж явно не заслуживает такой грубости. Брюнет виновато поднимает глаза на Ньюта, спрашивая у него разрешения, и тот кивает, наконец-то изображая на лице улыбку. Томаса оттаскивают от решетки, скрутив руки до ноющей боли в суставах и уводят, изредка похлопывая по плечу в качестве маломальской поддержки, и когда они пересекают как минимум половину коридора, Ньют подбегает к решетке еще раз и запоздало выкрикивает: «Позаботься о Хьюго, Томми! Он тебя любит, вы поладите!». Томас лишь кивает в пустоту. Горечь душит его, тяжесть недосказанности висит на плечах тяжелым мешком. Он чувствует, что должен был сказать Ньюту еще много чего, и винит себя во всем произошедшем. Он хочет обернуться, заверить Ньюта, что обязательно вытащит его из тюрьмы, что они оба убегут из города, скроются в лесах и будут жить счастливо, но не хочет лгать еще больше. За спиной одна за другой закрываются двери и запираются на тяжелые засовы, исчезают ступени, помещения все теплеют и становятся ярче. Наверху, где он сталкивается с отцом, уже совсем не похожим на прежнего истукана, ощутимо жарче и свет пожирает тень целиком. Мистер Эдисон встречает его возле дверей комнаты для допросов со скрещенными на груди руками. Его лицо гуляет от беспрестанных движений скулами, зубы практически скрипят, и он сам убийственно смотрит на сына, заметно силясь не кинуться на него прямо сейчас. Кивком головы он приказывает стражникам разойтись и остается с Томасом наедине. Двери за мужчинами запираются, и наступает тишина, до того непривычная, что от нее, кажется, можно сойти с ума. Томас замечает, что памятником отец быть перестал, а это предвещает долгий и нудный разговор с ненужными криками и нравоучениями. Брюнет собирает всю свою терпеливость в кулаки, сжимает покрепче, чтобы удержать, и нахально смотрит отцу в глаза. Тот ухмыляется. — Ну, что, повидался со своим дружком? — Томас принимает этот вопрос молча, оставляет его без ответа, что злит отца еще больше. — Если ты все еще надеешься, что я выпущу его, то ты ошибаешься, Томас. Он мужеложец, который при помощи колдовства втянул тебя в это. Если бы я мог казнить дважды, поступил бы с ним именно так. Ибо это единственное, — отец наклоняется к Томасу, отхаркивая каждое слово ему на лицо, — чего он заслуживает. Если я не казню, его прикончит народ. Хочешь, чтобы его разорвали на части горожане? Пока отец скороговоркой выговаривает режущие слух предложения, Томас бегает глазами по его экипировке, ища связку ключей под цвета вороного крыла одеждой. Ключи достаточно сорвать с пояса и рвануть вниз, а дальше — дальше, может быть, есть обходные пути. По крайней мере, обезоружить парочку стражников будет не так уж и трудно. Мистер Эдисон замечает опустелый взгляд сына, который, как паук, семенит по телу цепкими лапками, и самодовольно хрюкает, нарочито поднимая вверх руки и обнажая черный кожаный пояс, на котором нет даже петель. — Томас, тебе действительно пора вникнуть в наше дело. У меня нет ключей от темниц. Так же как и у стражи. И даже если бы тебе удалось их добыть, вас обоих убили бы, не успей вы сделать и трех шагов. Отец давит. Мучает. Убивает всякую надежду, вырывает ее с корнем и нагло скалится Томасу в лицо. Томас не понимает, то ли отец действительно верит, что он околдован, то ли притворяется специально, убеждая самого себя, что его сын и сам виноват во многом. Томас хочет спросить об этом, но не решается, потому что не хочет, чтобы его ошибки еще больше сказывались на Ньюте. Они и без того сказались предостаточно. Как минимум половина его сущности по-прежнему находится у Ньюта, говорит с ним и подбадривает, шепчет, что это не конец, что выход есть, и найти его не трудно. Томас хочет говорить это все сам, но вернуться уже не может: руки отца резко и крепко вдавливаются в плечи, а самого брюнета трясут, трясут с бешеной силой, требуя на что-то ответить. — Мне… черт возьми, плевать, — Томас не слышит, что ему говорят. И получает за это пощечину. — Ты — позор для семьи, Томас! — голос отца трескается, как будто расширяется и разрастается до неистового рева, от которого закладывает уши. Щека горит, но Томас терпит это все со спокойствием покойника. — Я потратил несколько часов, чтобы замять твою причастность ко всему этому, чтобы спасти тебя, единственного моего сына и единственного, кто может подарить нашей семье наследника, от сожжения, а ты говоришь, что тебе плевать? Неужели твой разум настолько помутнен дьяволом, что ты даже не можешь осознать, какой постыдной участи избежал? Неужели тебя не заботит собственная жизнь? — Больше нет. Если в ней не будет Ньюта, — Томас все-таки вырывается, но отец лишь выкрикивает: «Стража!». Двое крепких парней, едва ли многим старше Томаса, выходят из-за двери и скручивают брюнету руки. Томас кричит, дергает туловищем, но бороться с двумя ему все еще слишком трудно. Отец небрежным жестом указывает на выход, и Томаса выталкивают наружу, где солнечный свет тут же обдает глаза кипятком. К паре стражников присоединяются еще двое, вооруженные веревками, и Томасовы руки оказываются прикованными к телу. Стражники только посмеиваются над его попытками освободиться, которые ничуть не помогают, а лишь больше утомляют и тратят драгоценные силы. Томаса закидывают в телегу, устеленную сеном, и вдавливают в пахучую сухую траву лицом, чтобы парень молчал и не привлекал к себе излишнего внимания. Сено набивается в рот, колет губы и руки и заглушает крики. Яростные, нечеловеческие крики, незнакомые даже самому Томасу. Краем глаза Томас отлавливает силуэты зданий. Стража наверняка запрет его в одной из комнат и останется возле дома, чтобы он не сбежал и не вздумал помочь Ньюту. Томасу стыдно. Он стыдится своей слабости, стыдится своих ошибок и готов расщепиться на мельчайшие частицы, чтобы не чувствовать себя столь виноватым и уязвимым. Ведь так не должно быть. Они должны платить вдвоем, либо не платить вообще. И Ньют не должен сейчас стоять абсолютно нагой перед отцом Томаса и признавать свою виновность, оснований которой нет. Он не должен жертвовать собой за двоих, потому что и без того вытерпел слишком много за свою жизнь. Томас больше не брыкается. Не кричит и не издает никаких звуков вообще. Может, остальные решат, что он умер, и скинут его с телеги к чертям? Надеяться на эту чушь бессмысленно, но Томас настолько истерзан, что готов поверить даже в существование шапки-невидимки. — Приехали, парень, — раздается голос над головой. Томаса вынимают из телеги, одеревенелого и блеклоглазого, и проталкивают в дом, где на пороге, загораживая подолом платья испуганных сестер, стоит мать, то и дело прикладывая к губам бледную руку. Она следует за стражниками, как натренированная собака, и понуро опускает голову, когда ей докладывают о произошедшем. Дочерей она просит разбежаться по комнатам, а сама запирается в спальне вместе с Томасом, который сжимает в зубах край подушки и размашистыми движениями ладоней стирает слезы с лица. — Томас… — тихо произносит она. Но Томас снова не слушает.
Примечания:
118 Нравится 39 Отзывы 46 В сборник
Отзывы (6)