1
Таня, прижавшись лбом к горячей кружке и будто бы не ощущая жара нагретого фарфора, молчала. Она не отвечала на вопросы, даже, казалось, и вовсе не слышала, что ей говорят, — она просто смотрела в одну далёкую точку, не видную для всех остальных, с каким-то странным напряжением; она словно что-то пыталась разглядеть — что-то недоступное, скрытое, как если бы это что-то находилось за толстым стеклом в два пальца толщиной. Как она добралась до дома, она не помнила; помнила лишь то, что шла долго, тяжело, прихрамывая на правую ногу, которая беспрерывно, тупо ныла; ещё помнила, что по лестнице ей помогли добраться — лифт в этом старом девятиэтажном доме, как всегда, был сломан, — а всё остальное потонуло во мраке. Она даже не могла припомнить, из-за чего оказалась там, на аллее, лежащей в нелепой позе, с раскинутыми руками — крыльями, — прямо на булыжнике, посреди снега, простиравшегося во все стороны; стоило ей поднапрячься, вызвать тот смутный, серый облик на краю сознания, как в голове точно всё взрывалось и лопалось с противным звуком. Её вообще немного подташнивало, и ещё мучило чувство голода, но из-за первого она никак не могла приготовить себе поесть: боялась, что действительно вырвет; единственное, на что её хватило, — это вскипятить чайник и налить чай, к которому она, впрочем, так и не притронулась. Таня с шумом выдохнула сквозь стиснутые зубы. Не знай она себя, решила бы, что после той ссоры с Ванькой просто-напросто напилась до изнеможения и упала прямо там, в городском парке, — эта рабочая гипотеза, кстати, объясняет её головную боль, да и плохое самочувствие в целом. Но она никогда не пробовала пить, даже когда ей в открытую предлагали студенты с её и параллельных факультетов: ей всегда претило оказаться в центре какой-нибудь пьянки; к тому же она дружила с человеком — любила человека, вернее, — отец которого погиб именно потому, что пьяный сел за руль и неудачно свернул на скользкой дороге: машину занесло, и она влетела в стену здания, раздавив водителя; словом, можно было сразу же отказаться от этой идеи: Таня абсолютно точно не пила. Тогда что же случилось? Она сердито сжала пальцами виски, поставив кружку на стол. Что же про-и-зош-ло? Перед глазами замаячила на мгновение шаль — необычная, цветастая, расшитая пёстрыми лентами, лебедями, чудесными растениями — прежде таких Тане видеть не приходилось — и исчезла, словно бы всё это причудилось. Словно бы это был всего лишь мираж. Но смутное присутствие какой-то фигуры на краю сознания осталось: она была неким маяком, к которому неизбежно плыли корабли — мысли — и, налетая на скалы — неясную, не понятую умом преграду, — разбивались. Пальцы сами собой нащупали в кармане куртки, до сих пор надетой на неё, телефон — довольно старый, купленный за гроши, с внушительными царапинами на крышке и экране, но странным образом ещё работающий; сейчас же из-за того, что он долго лежал пусть и в кармане, но всё же на холоде, он отказывался включаться. А может, села батарея — Таня вообще не помнила, ставила ли она его ночью на зарядку или забыла. — Чёрт, чёрт, чёрт! — сердито и однообразно выругалась Таня, одним злым движением расстегнула куртку — и попросту вырвала молнию. — Чёрт, — растерянно повторила она и устало прижала ладонь ко лбу. Лоб горел, как если бы жар от чая в кружке передался ему, и даже мертвецки-холодные, озябшие от долгого лежания на морозе пальцы не могли его охладить. «Это потом пройдёт. Вскоре ты придёшь в норму. Пока организм борется с моим влиянием на тебя, но потом он сдастся», — успокаивающе шепнули ей, и показалось, что головы дотронулись, осторожно гладя и стараясь не причинять излишней боли. Таня судорожно огляделась. Но в кухне, в этой ужасно маленькой кухне, в которой едва помещался стол, холодильник и плита и не хватало места даже для одного человека, не было никого, кроме неё, сиротливо и ссутуленно сидящей на единственном табурете. И сказать ей ничего и никто не мог. Она потому и схватилась за телефон: хотела позвонить своему другу, чтобы он приехал к ней. Теперь же... — Гробыня, это не смешно! — вконец разозлившись, воскликнула Таня — и опрометчиво вскочила со стула. Ноги не выдержали напряжения этого невероятно длинного дня, и она покачнулась, рискуя удариться головой о подоконник, но каким-то чудом уцепилась за край стола и удержалась. Её словно бы... подтолкнули к этому. За мгновение до этого какой-то импульс заставил её поднять руку и не глядя ухватиться; какая-то вспышка на периферии сознания не дала ей, быть может, умереть самой нелепой смертью из всех возможных; какой-то призыв побудил её... выжить? Таня замерла. Сердце громко колотилось; стук раздавался точно в самых ушах, так близко, будто её сердце вынули и прижали вплотную к голове, — странное и совершенно неприятное ощущение. «Ну ещё бы — сердце, вынутое из груди и прижатое к виску. Не думаю, что это кому-либо понравилось бы, — сардонически заметили совсем рядом, — но немного приглушённо, через толщу воды. — Хотя... неплохая идея для пыток. Правда, вся беда в том, что пытки хороши лишь тогда, когда страдает жертва, а без сердца она умрёт раньше представления. Это как позвать главного гостя на юбилей и уйти до его прихода из дому — так же нелогично и абсурдно». Глаз у Тани дёрнулся. Один. Два. Дёрнулся трижды. Голос никак не мог быть голосом Гробыни: пусть он звучал и почти не отчётливо — хотя слова всё же достигали сознания, Таня понимала, что ей говорят, — но всё-таки говорил мужчина. Да и у Склеповой не было ключей от её квартиры, потому оказаться здесь раньше, чем придёт хозяйка и отопрёт ей дверь, она никак не могла. — Будет забавно, если окажется, что я мило беседую со своим вором или насильником, — невесело и глуховато, как через подушку, пошутила Таня: страх мешал ей, душил её и сжимал своей мёртвой хваткой горло. И стало ещё страшнее. А вдруг... а вдруг там, в парке, её обокрали? Или — боже, ей даже не хочется о том думать — изнасиловали? Таня похолодела. Но ведь... этого точно не произошло. Это всегда можно понять, изнасиловали тебя или нет. Ведь можно же, да? Ведь не случилось же с ней ничего... такого... ужасного? Голос замолчал, словно бы что-то обдумывал. Таня даже на минуту пожалела, что это случилось: так она хотя бы чувствовала себя не такой ужасно одинокой, но тут же похолодела: в её квартиру забрались воры. Или не воры — об этом, впрочем, она старалась не размышлять, рискуя в любой момент тронуться умом. Или уже тронулась: её кухня была настолько маленькая, что спрятаться в ней не представлялось возможности, значит, оставалось два варианта: либо незваный гость находится в другой комнате, либо... о, только не хватало спятить на нервной почве. Конечно, у неё были проблемы — что с личной жизнью, что с учёбой. Из-за того, что её двоюродная сестра увлеклась наркотиками, она не смогла нормально сдать все экзамены: приходилось налаживать отношения между Пипой, вздумавшей убивать саму себя, и её родителями, буквально свихнувшимися — иначе нельзя сказать — от горя; впрочем, она договорилась со всеми преподавателями, и они разрешили ей сдавать вплоть до самого Нового года. С Ванькой тоже всё летело в тартарары: они упорно не понимали друг друга, когда начинали тихо и мирно беседовать, всё равно переходили — хорошо, она из-за вспыльчивости переходила — на крик, и им не удавалось решить всё, что их так мучило. В университете всё ещё обсуждали якобы существующую связь Ивана Валялкина и Елизаветы Зализиной, и это ужасно злило Таню. До немыслимости злило. Её нервы и так были расшатаны частыми посещениями диспансера, куда определили сестру, и выдержать все эти слухи — о, Таня просто не могла, она неминуемо срывала своё горе, свою злость, отчаяние, ревность на Ваньке, хотя и знала, что он невиновен. Он слишком её любит, у него ни желания, ни стремления с кем-нибудь ей изменять; он всегда поздравляет её с праздниками, всегда осторожно, нежно, чуть ли не робко целует в щёку, дарит цветы — хоть какие-то, хоть самые дешёвые, но цветы, ей дорогие не нужны; он всегда готов помочь, поддержать советом, — но всё равно Таня злится на него, Таня почти... ...ненавидит его. И... любит. Наверное. Не наверное — точно, безоговорочно любит. «Мне всё-таки кажется, что в последнем ты себя обманываешь», — вновь раздался голос; странная нотка неудовольствия, едва ощутимого, блёклого, бесцветного, показалась чужеродной. — Я не думаю, что тебе стоит лезть в это дело! — взорвавшись, рассвирепев, воскликнула Таня так, словно покушались на самое святое. Оба замолчали. Стало так тихо, что можно было услышать, как за стеной с безвкусными, сероватыми, скучными обоями с синенькими цветочками соседи смотрели телевизор и шумно обсуждали какого-то политика. К сожалению, дом был настолько старый, что можно было считать, стен и вовсе нет: они никого друг от друга не защищали. Крикнешь что-либо в дальней квартире — обязательно ответит половина дома точно. Таню поначалу это раздражало, после просто обескураживало, заставляло вести себя тише, однако потом, когда она поняла, что соседям абсолютно всё равно, она расслабилась. И всё-таки... — Где ты прячешься? — Таня осторожно сделала шаг, боясь, что снова покачнётся, и цепляясь за край стола. «Ты должна быть умнее, на мой взгляд. Я нигде. Вернее, в твоей голове. Я — ты. И ты — это я. Приятно с тобой наконец-то познакомиться, кстати, Татьяна Леопольдовна Гроттер». Таня всё же покачнулась, и, если бы не опять тот же импульс, заставивший её устоять на ногах, она бы неминуемо упала; так, нелепо, сжимая пальцами табурет, она опустилась на холодный пол, уткнулась носом в джинсы и прикрыла глаза. Чует её сердце, вскоре не придётся к Пипе бегать в диспансер: она сама там поселится. Или в дом сумасшедших пойдёт. Говорить с собою же — это же надо!.. и... Это самый настоящий идиотизм. Самое ужасное то, что не удаётся никак списать на разбушевавшееся воображение, которое вечно у Тани было слишком буйным и богатым. Стоило только вспомнить все те ночи, что она проводила в доме Дурневых!.. Сколько всего она передумала, о чём только не мечтала... Она многое рисовала, пока на холодном, неуютном балконе встречала рассвет, и особенно ей помнился один портрет принца, придуманного детским, пока не окрепшим, склонным к сказкам воображением; вскоре она выросла, но рисунок всё равно остался у неё, он где-то лежит, там, запрятанный далеко-далеко, скрытый от глаз даже друзей, — это как память о той несуществующей любви, что она создала в своей голове. О той любви, что никогда не удастся ощутить. Таня вздрогнула, очнувшись от туманных мыслей: телефон зазвонил. — Прочь из моей головы! Наугад в темноту, c середины концерта Сквозь толпу, сквозь охрану, сквозь двери, сквозь парк, Чтоб чуть-чуть постоять над водой на мосту Прочь из моей головы! — запел он голосом певца группы «Сплин». — Совсем не смешно, — сказала Таня, невольно подумав, что эта песня как нельзя подходит для её ситуации. И в самом деле. Прочь из её головы. «Извини, но... нет». Не прощаю. С этим надо срочно что-то делать: разговоры с самим собой до добра не доводят. «Зато до зла могут», — сообщили, и Таня, поморщившись, нащупала на столе телефон. — Да? — даже не стараясь повысить голос, придать ему бодрости, просто и грубо спросила она, явно не желая ни с кем говорить; ещё минуту назад она бы обрадовалась, но не теперь, когда все обстоятельства, в которые она попала, предстали перед ней столь живо и без прикрас. Она. Говорит. Сама. С собой. Совсем не смешно. — Тань! Слава богу, ты в порядке! — воскликнул в трубке Ванька, и в его интонациях слышался такой неподдельный испуг, такой ужас за неё, за Таню, что та едва не улыбнулась: ну вот как можно было с ним поссориться? — и помрачнела: можно. — Ты очень долго мне не отвечала, я чего только не передумал. Что с тобой случилось? Почему ты все мои звонки проигнорировала? — Телефон был отключе... — и тут Таня осеклась: он же отключён, почему тогда он внезапно заработал? Быть может, оттаял? Или она как-то по-особенному его на стол швырнула, отчего он развис. Да, видимо, сам заработал. И почему она везде что-то мистическое видит? Мало ей, что ли, неведомого голоса в голове? Таня тяжело вздохнула. — Прости, Вань, так получилось. — Нет, нет, — с жаром возразили ей на том конце связи, — это ты меня прости! Я обязательно улажу всё с Лизой, чтобы никто больше не смел думать, что мы с ней встречаемся. Таня нахмурилась. Ей категорически не нравилась эта идея. — Нет, спасибо, даже не приближайся к ней. Я сама с ней поговорю. Теперь вздох раздался уже в голове, — но Таня его проигнорировала. — Завтра решим, кто из нас с кем будет говорить, — примиряюще не согласился с ней Ванька, — по-видимому, он твёрдо вознамерился самостоятельно всё исправить. — В любом случае, ты точно в порядке? Хочешь, я приеду к тебе? Ещё в начале разговора Таня и сама хотела его об этом попросить, но теперь, когда она даже в некотором роде примирилась со своим... пусть будет — гостем, когда она ужасно устала и хочет лишь спать, она не пустит к себе никого. Останется дома одна, закутается в одеяло и постарается хотя бы ночью забыть обо всех своих проблемах, что так гложат её день за днём. Да и... может, утром голос сам собой пропадёт, хотя глупо на это надеяться. «Глупо», — подтвердили в её голове. — Д-да, со мной всё в полном порядке, — почти уверенно закончила Таня фразу, — лучше завтра встретимся возле моего дома, и втроём, с Ягуном, сходим в кафе. Мне нужно развеяться и отдохнуть. — Произошло что-то серьёзное? — забеспокоился, как и всегда, чуткий к чужим проблемам Ванька. Таня едва слышно вздохнула: он, к сожалению и к счастью одновременно, неисправим. — Нет, всё хорошо. До встречи. — Пока. Завтра в десять, — успел сказал он перед тем, как Таня нажала на отбой. Таня сняла куртку, только сейчас осознав, сколько она в ней просидела, и мутными, мало что видящими, рассеянными глазами осмотрела кухню; она, глубоко погружённая в себя, не желающая никого слышать, едва замечала и холодильник, старенький, громко подвывающий, тарахтящий не переставая, и светло-бежевые шкафчики с полками, заставленными посудой, и раковину, в которой горкой лежали тарелки и чашки, и зеркало, висящее совершенно не к месту рядом с лиловыми занавесками, которые закрывали и безлунную, беззвёздную ночь, и подоконник с четырьмя горшками цветов. Этот нелепый интерьер достался Тане от прежней хозяйки квартиры, любезно предоставившей жильё за умеренную плату, но с наказом ничего не менять, не переставлять и не бить — впрочем, у Тани было слишком мало денег, чтобы она сделала хотя бы что-то из перечисленного; в любом случае, интерьер был чрезвычайно нелеп, особенно спальня и одновременно гостиная не радовали глаз, однако выбирать не приходилось: или общежитие, или почти собственная квартира. Первый вариант ей не понравился, оставался второй. Хотя в последнее время она не жила одна: к ней часто наведывалась её подруга ещё со школьных лет — кто-то наподобие подруги, если быть точной, — Аня Склепова, которую зачастую звали Гробыней. Почему Гробыней — этого никто с полной уверенностью сказать не мог, так как много было тому причин: и невиданный чёрный юмор, и родители, как говорят, работающие могильщиками, и мрачноватая фамилия, и знакомство с готами — словом, было из-за чего прозвать её Гробыней. Ей это прозвище, впрочем, не нравилось, однако вящего неудовольствия она не выказывала, просто хмурилась, когда к ней так обращались; может, оттого она так к Тане привыкла, потому что та её нередко называла Аней или Анькой, а Гробыней лишь в мыслях. В любом случае, Аня часто приходила в тайне от настоящей хозяйки квартиры, строго-настрого запретившей кого-либо приглашать и — упаси боже! — устраивать вечеринки, «пати», «тусы» — как их не назови, суть одна, — и даже жила несколько дней кряду. Это объяснялось тем, что Ане иной раз не хотелось возвращаться в общежитие, где было до ужаса, по её словам, скучно и редко происходило что-нибудь в высшей степени интересное и познавательное; на её факультете единственной группой, действительно шумной и надоедающей всем — и ректору, и декану, и преподавателям, — была группа третьего курса, и дружить с ними, особенно таким студенткам, как Гробыня, — студенткам второго курса, было очень престижно. Но в последнее время, примерно этот месяц, Гробыня была на ножах с той компанией и потому попросту скучала, коротая время за разговорами с подругой. Или кем-то вроде подруги. Таня уже и понять не могла, дружат они с Аней, не дружат: вроде поддерживают связь, а вроде на истинную дружбу, на такую, какая была у Тани с Яном — вернее, как ему больше нравилось, Ягуном, — это не походило. На нечто приближённое, пожалуй, да, но настоящей дружбой это нельзя было назвать. Хотя это сейчас было абсолютно неважно. Гробыня сегодня не собиралась приходить, насколько Тане было известно, и потому можно было не бояться, что кто-нибудь решит её навестить. Таня, оставив так и недопитый чай на столе, выключив свет, осторожно вышла из кухни: она всё ещё не доверяла себе, боясь, что может в любой момент упасть, и держалась за стены. В голове раздался смешок. О да, это очень весело, спасибо. Смешок раздался уже громче, но тут же затих, словно бы в её голове решили временно с ней не ссориться и её не злить, оставив это до лучших времён; а может, просто потеряли к ней всякий интерес. Надо хотя бы на мгновение забыть о том, что произошло сегодня: и о ссоре с Ванькой, и о голосе, и о чае, телефоне — словом, обо всём забыть, попросту выкинуть из головы как дурной сон, и действительно пойти спать. Быть может, то, что случилось ней сегодня, — это на самом деле ей привиделось на нервной почве, от недосыпания, столь свойственного студентам; быть может, утром вообще окажется, что никакого внутреннего голоса нет. Если повезёт — окажется; в это очень хотелось верить. Чёрт с ним со всем. Завтра воскресенье, завтра выходной, завтра всё будет в полном порядке. А пока надо от всего откреститься и пойти отдохнуть. «Доброй ночи», — безвкусно и бесчувственно пожелали ей голосом, лишённым каких-либо пряных интонаций. Да, доброй ночи.2
Кто ты? Вопрос не услышали или же пропустили мимо ушей; а может, она даже не говорила ничего — просто стояла и молчала, глядя на эту странную фигуру, закутанную в фиолетовый плащ, который едва был виден при свете одинокой свечи, стоящей в подсвечнике и сжимаемой её слабыми, дрожащими, поразительно хрупкими пальцами. Огонёк трепетал, рискуя в любой момент погаснуть и оставить их один на один, и она очень боялась этого, готовясь в случае чего убежать. ...или проснуться, если получится. В том, что это сон, она не сомневалась, хотя ничего не подсказывало ей, что она права. То место, где они вдвоём находились, было вполне обычным, незнакомым, конечно, но ничего опасного нельзя было заметить; единственное, что внушало беспокойство, — это та часть, что тонула во мраке, куда не достигал свет; она хотела подойти, осветить эти углы, но ужас сковал её, и она стояла, смотрела, молчала, больше не задавала этого вопроса. Если она вообще его задала, а в том она была не уверена. Фигура тоже безмолвствовала; она сидела, сильно ссутулившись, склонившись над огромной, поистине огромной, в половину её тела книгой, перелистывала такими же дрожащими, что у неё, пальцами страницы, таинственно шуршащие в тишине, и лица неизвестной — неизвестного? — не было видно из-за капюшона, скрывавшего даже подбородок. Что ты хочешь? И она вновь не поняла, задала ли вопрос или на самом деле молчала; но он потонул в тишине, опять не услышанный или попросту не произнесённый; фигура даже не дёрнулась, только пальцы стали перелистывать тише и медленнее, а огонёк свечи трепетать сильнее. Воск мелкими каплями таял, но не обжигал, хотя часто касался её рук; напротив, это было неожиданно приятно, пусть и странно — ощущать, как её холодной, как лёд, кожи касается нечто чужеродное и прилипает, затвердевает, пристаёт, как вторая оболочка, как полип, как вирус; она замерла, не видящими глазами глядя, как очередная капля ползёт вниз, вниз, вниз — всё ниже и ниже, — а потом на большом пальце появляется оранжевая при свете свечи корочка. Отвечай! Теперь это был не вопрос — приказ, но и он не достиг своего адресата; тот, кому это короткое и острое, как нож, слово предназначалось, вновь промолчал, не услышав — проигнорировав, — лишь страница шелохнулась в абсолютной тишине. Так ли нужен тебе ответ, Татьяна Леопольдовна Гроттер? Эта фраза внезапно вспыхнула в её воспалённом, обезумевшем мозге, выжигая все прочие мысли, прилипая, как воск, как полип, как вирус; просто прижимаясь так же близко и сладострастно, как любовник. Я — ты. Смирись с этим. И сильный толчок вырвал её из этого странного сна — кошмара? — и последнее, что видели она, прозревшая, понявшая, живая, — это тёмные, чернильно-чёрные, как беззвёздная и безлунная ночь, глаза. Глаза-омуты из её давних снов.