Дети любых разумных существ эгоистичны, жестоки, неразумны. Этот же ребенок, движимый чувством голода, может напасть на разумное существо. Он сейчас не соображает, что делает, но от этого его жертвам будет не легче. Если бы только подопечные Конвея не были столь малы, беззащитны и… вкусны. Дж. Уайт. Космический госпиталь
Наутро Маэглин снова уехал. Сейчас, заглянув в его покои, Пенлод увидел бы то же самое, что вчера: Тургон стоял на коленях в драной ночной рубашке и мыл пол всё той же тряпкой. Его рвало много раз на дню; Маэглин каждый раз требовал, чтобы он немедленно всё убирал; правда, когда Маэглина не было, можно было не торопиться. Внезапная оттепель принесла ветер, который свистел в щелях ставен; потом начал бросать в стёкла холодный дождь. Сейчас бы поспать. Но дождь всегда напоминал ему о том дне. Он даже ничего себе не сломал. Уже в последние минуты кто-то отдал ему, надев почти насильно, свой шлем вместо его собственного, с короной, который он снял и отбросил в сторону, поняв, что всё кончено. Но всё равно он сильно ушиб голову. Очень сильно, судя по тому, что встать и выпрямиться потом не мог — голова кружилась и в глазах темнело. А так доспехи уберегли его. Зачем? Очнувшись, он услышал шум дождя. Капли проливались к его коже, успевая согреться в рубашке и подкладке лат. Он хотел встать, но руки и ноги не слушались. Его бы стошнило, но он ничего не ел с начала штурма города — сколько с того момента прошло дней? Два? Три? Потом он услышал чьи-то голоса. Люди? Гномы? Их интересовали драгоценности. Наверное, в короне его опознали бы даже эти мародёры, но на нём был обычный, хотя и очень дорогой, шлем. — Золотишко, — сказал кто-то с благоговением. — Сердечко я себе заберу, — он почувствовал удар сверху, по латам; кто-то, видимо, ножом, отодрал с его груди рубиновое сердце — символ его дома, память о почти бесполезной жертве его отца, Финголфина. — А мне золотишко. С него сняли доспехи, перевернули, потом перевернули опять; отодрали даже вышивку с мелкими жемчужинками с воротника; он хотел закричать, но у него что-то только булькнуло в груди, когда с него содрали брачное ожерелье, которое он всю жизнь проносил под одеждой, не снимая. Он остался под дождём, полураздетый; перед глазами всё было мутно, он не мог сфокусировать зрение и ему уже казалось, что он слепнет. — Смотри, красивый какой, — сказал кто-то. — Ещё нам дохлых шлюх не хватало, — ответил другой голос. — Он дышит ещё и вроде не ранен даже. Наверно, камнем по голове долбануло. — Вроде и крови нет… Эти голоса до сих пор звучали у него в голове. — Да на нём, наверное, шлем был серебряный, как у всей королевской гвардии. Сняли просто уже, — этот казался разочарованным. — Да мы бы серебра и не унесли столько, а золота у нас достаточно, я все седельные сумки набил. — Я бы лучше повалялся на чём помягче, чем сумки с золотом, — рассмеялся один из них. Его схватили за волосы, под руки, и потащили куда-то; сорвали остатки одежды. Сохранившийся после разрушения башни угол подвала с крышей. Пол был сухой и чистый. Он поднял глаза кверху — судя по крючьям на стене и полкам, это был арсенал; всё оружие, видимо, разобрали во время обороны Гондолина. К одному из этих крючьев привязали его связанные руки. Он дёрнулся, попытавшись вырваться, что-то сказать, но дар речи так и не вернулся. Даже в этот момент он ничего не понял; только когда двое из них взяли его за ноги — один за одну, другой за другую, развели их в стороны и вверх — он стал сопротивляться, уже почти понимая, что происходит, и самым страшным было именно это — он понимал, но сделать ничего не мог. Он готовился к самой ужасной, отвратительной смерти; заранее представлял себя с раскроенным черепом, сломанным позвоночником, как отца и братьев, представлял, как топор раскраивает его плечи и шею, как его грудную клетку с хрустом протыкает огромное копьё. Наверное, сейчас должно было быть не так больно — можно потерпеть, притвориться, что ничего не происходит?… Но ему было больно. И его целомудренное тело, никогда не знавшее ничьих прикосновений, кроме лёгких, добрых ласк жены, и его чистая, наивная душа, всю жизнь отстранявшаяся от грязи и зла, — переживали беспредельную, безвыходную муку, агонию, из которой не было выхода. Только почувствовав, как по коже течёт кровь, он смог, наконец, закричать. — Заткнись, ты, нолдорская шлюха. Ему отвесили пощёчину, от которой головокружение ещё усилилось. — Сунь что-нибудь, чтобы растянуть… — Зачем сразу его так портить, по дороге можно ещё позабавиться… Он понадеялся было, что его убьют, если он не сможет идти. Но его завернули в какую-то ткань — дорогую, златотканую парчу; видимо, они награбили уже достаточно, чтобы не дорожить особо такими вещами и погрузили на лошадь; с одной стороны были мешки с драгоценностями, с другой — он, их живая собственность. По дороге над ним снова глумились — почти каждый раз, когда они останавливались. Они не делились своей жертвой с другими; у них была своя компания, состоявшая, как он теперь думал, из командиров небольших подразделений и нескольких их непосредственных подчинённых, которых те принимали в подобные забавы. Его почти не кормили; по нескольким репликам он понял, что они боятся, что если у него будет больше сил, он может попытаться вырваться — всё же он был выше, и если бы не шок и истощение — наверное, всё-таки сильнее любого из них. Тургон не мог вспомнить, сколько прошло дней; он помнил, как лежит у дерева, на земле, у него связаны руки. На него надели платье, чтобы не слишком сильно ранить и пачкать белую кожу, валяя его по земле. Платье задрано — просто так, сейчас он один, а они пошли поужинать, потом вернутся. Он плачет — кажется, в первый раз, уткнувшись лицом в рукав. Эти дорогие одежды были золотисто-жёлтыми и на них были нашиты тонкие оранжевые, с белыми прожилками, ониксовые листья и бутоны (теперь большинство из них сломались) — символы дома Столпа; одежда пахла Пенлодом, его домом, его плащом, который он иногда накидывал на своего короля, когда тот засыпал на земле после конной прогулки. Тургон слышал, что Пенлод мёртв, как мертвы и Глорфиндель, и Эктелион, и почти все остальные его приближённые. Он надеялся только, что его дочь и внук действительно в безопасности, как говорили; он представлял себе, как должен злиться по этому поводу Маэглин. Тургону не раз приходило в голову, что ему надо было бы выглядеть, как человеку, у которого десятилетний внук: тогда вряд ли кому-то пришло бы в голову его насиловать — по крайней мере, так долго.***
На следующий вечер у костра возник огромный чёрный конь; кто-то вскочил, подняв факел и огонь озарил злое бледное лицо Саурона. — Я забираю вашего пленника, — сказал Гортаур. — Хоть слово сейчас или потом — сдохнете. И благодарите меня до конца жизни за то, что я очень устал, очень зол, зря потратил несколько дней и не собираюсь тратить даже несколько минут на то, чтобы отсечь ваши тупые головы. Саурон втащил его на коня, достал длинный шнур; Тургон подумал, что сейчас его задушат, но его связали так, что он оказался полностью обездвижен. Потом Саурон надел на него ошейник. Король должен был бы чувствовать что-то вроде облегчения: скорее всего, его ждёт мучительная казнь, и тогда, наконец, всё закончится. Оставалось лишь надеяться, что его близкие никогда не узнают, как его обесчестили перед смертью. Но Тургон понял, что сейчас ему очень страшно, так страшно, что он готов кричать и молить о пощаде; понял, что он почти успел привыкнуть к мерзостям, которые с ним уже творили, и совсем не был уверен, что сможет достойно выдержать новые пытки. Тургон не думал, что может испугаться больше, но это произошло, когда он увидел, с какой радостью бросился ему навстречу Маэглин, когда Саурон привёз его. — Ну извини, — резко бросил Маэглину Саурон, — его за это время как следует оттрахали. У меня не было времени с ними разобраться, да вообще-то и повода не было — я ведь это дело не запрещаю, даже наоборот. Не злись, если хочешь, займись этим сам — по крайней мере, у троих я знаю имена и должности. — Да-да, конечно, скажи мне потом… но ведь ты сделаешь то, о чём мы договаривались, правда? Ведь сделаешь? Глаза Маэглина горели безумным огнём; он схватил Тургона, которого Саурон вывалил к его ногам, за шею и резко, насильно поцеловал в висок и в разбитые губы. Тургон не мог не подумать с отвращением, что только в этот, не самый лучший момент, он смог увидеть в Маэглине семейные черты и даже какое-то сходство с Финголфином. — Сделаю, но завтра, сегодня вечером у меня много дел, — сказал Саурон. Маэглин оттащил пленника в полупустую комнату, которая потом, когда Маэглин окончательно обосновался в Ангбанде, стала прихожей его покоев, и бросил на валявшееся на полу покрывало. Сейчас, после стольких дней ужаса и полного одиночества (Тургон, несмотря на свою замкнутость, всю жизнь был окружён близкими и даже не мог представить, как это — быть одному среди врагов), даже зная, что собой представляет Маэглин, он всё-таки смотрел в лицо, которое столько лет считал родным. — М-м… аэг… лин… — обратился он к нему, запинаясь; язык всё ещё плохо слушался после удара по голове. — Мм… аэглин… ну зачем? Зачем? Я тебя… обидел, я знаю… Ну ты же мог меня убить… мы столько раз были с тобой нае… на… едине… вытолкнуть из окна… со стены… только меня… ну зачем же так… всех…? Маэглин ничего не ответил: он сбросил плащ и стал дрожащими руками расстёгивать пряжку на штанах; застёжка не поддавалась. — М-а-э… глин… неужели ты… ты тоже? Пожалуйста… Сынок… — Я тебе не сынок, слышишь? — Маэглин нагнулся и изо всех сил ударил его кулаком в висок так, что он стукнулся головой об пол. Тургон потерял сознание и очнулся уже в замкнутой, отделанной мрамором, ярко освещённой комнате, привязанный к столу. Он услышал голос Маэглина, но Саурон сразу прервал его: — Ты помолчал бы. Хорош ему по голове стучать, у него и так от падения с башни шок и сотрясение. Выйди отсюда, и чтобы я тебя не видел по крайней мере до… пока не позову. Тургон повернул голову, оглядел комнату; он увидел на каменном полу желобки — явно для стока крови. — Ну что, начнём, — сказал весело Саурон. — Обезболивающее я тебе уже дал, но больно будет. И я вообще не уверен, что что-нибудь получится и ты выживешь. — Что… получится? … — спросил еле слышно Тургон, не ожидая ответа. — Да ерунда должна получиться. Твой племянник прослышал, что я могу создать в теле эльда-нэри органы эльда-нисси с тем, чтобы тот смог забеременеть и выносить дитя. Семьи ты его, бедного, лишил, остальные родные умерли или сбежали, так что он теперь хочет создать семью с тобой; он даже готов попытаться быть мужчиной и сделать тебе ребёнка. И меня не спрашивай, как он до этого додумался. — Как это ты додумался творить такие мерзости! — с негодованием воскликнул Тургон. — Ну, видишь ли, один тупой и упрямый эльда мужского пола решил, что ему надо срочно родить ребёнка от другого эльда (естественно, тоже мужского пола — а то бы я совсем запутался) и попросил меня ему помочь. Нет, я не называю имён. Естественно, я ему помог, поскольку это было очень интересно. С тех пор я это умею, и сейчас ты в этом убедишься. Тургон испытал небывалое потрясение; его рассудок, который уже был повреждён из-за травмы, насилия и встречи с Сауроном и Маэглином, сейчас начал рваться, мгновенно приходя в негодность, как изношенная рубашка. Он ждал пыток огнём, железом, водой — но не нового витка унижений; раньше он представлял себе боль, как поединок, из которого можно выйти с честью — или позорно бежать; но сейчас с ним никто не сражался. Ведь когда говорят «он сражался с едой на тарелке», — это всего лишь глупое, неудачное сравнение: никто не сражается с едой, с песком, с соломой — всё это просто употребляют или топчут… …Он потерял так много крови и был так близок к гибели, что Саурону пришлось надеть на него ошейник, чтобы его душа не ускользнула окончательно. Тургон чувствовал немое, холодное отупение во внутренностях, во всём теле — как во время перехода через льды, когда не удалось разжечь огонь, и он пытался есть замёрзшую похлёбку. Саурон поднял покрывало с бледного, распростёртого на покрывале тела. — А зачем ты оставил ему член? — спросил Маэглин. — Да чтобы ты пошёл на него, крысёныш, — спокойно ответил Гортаур. — И глупых вопросов не задавал. Хотя бы чтобы он кровью не истёк от лишних надрезов. У тебя что, так не встанет, что ли? Я смотрю, у тебя тогда, в первый день, так и не встало; ты ему, видно, врезал по голове, чтобы он не понял, что ты ничего не можешь и подумал, что ты его имел во время обморока. Маэглин ничего не ответил. Гортаур говорил правду: тогда, впервые увидев Тургона после штурма города, он действительно просто не смог. На самом деле в глубине души он боялся дядю, и именно поэтому до сих пор не смог его убить или отравить, хотя много раз хотел. Даже измученный и измождённый, потерявший сознание Тургон всё равно вызывал в его сердце чувство, близкое к благоговению. — Ну, ладно, не переживай, — сказал Саурон. — Допустим, и спереди, и сзади, да небось, и сверху он не девственник, но я для тебя сделал то, что ты хотел — лоно, в котором точно ещё никого не было. — Когда ты узнаешь, что он ждёт ребёнка? — спросил Маэглин. — Думаю, могу и на следующий день; через день — точно, — ответил Гортаур и вышел.***
— Ну что? — нетерпеливо спросил Маэглин. — Пока ничего, — ответил Саурон. — Я бы увидел сразу. — Это потому что он не хочет, — ответил с горечью Маэглин. — Весьма вероятно. — Так заставь его хотеть! Твой ошейник в этом, видимо, не помогает, — Маэглин раздражённо стукнул ладонью по столу. Саурон сначала хотел сказать: «как ты со мной разговариваешь» — но тут же понял, что Маэглин может быть в чём-то прав. Ошейник подавлял волю, мешал страдающей фэа расстаться с телом, но при этом он мог не дать и проявить волю к зачатию, без которой эльфийское тело (вне зависимости от того, когда и при каких обстоятельствах в нём появились женские органы) понести дитя не могло. — Хорошо, я постараюсь поговорить с ним так, чтобы сломить его сопротивление. Но, Маэглин, снять ошейник — опасно; он может умереть тут же. Я хотел бы, чтобы ты был рядом и был готов помочь ему зачать в любую минуту, поскольку момент можно упустить.***
— Ты думаешь, это мы с Маэглином такие плохие, — сказал Саурон, снимая повязки, удерживавшие его колени, и провёл ногтем по исцарапанной коже, покрытой ещё не зажившими ранками. – Ты, наверное, считаешь себя идеальным? Несмотря на всё, что тебе пришлось пережить, я не могу не восхищаться твоим телесным совершенством. Он уперся горячими ладонями в бёдра Тургона, обводя линии его ног до колена — снаружи и внутри, его бока, грудь; наконец, длинные ногти Гортаура почти нечувствительно, легко скользнули по его щекам, замерли над глазным яблоком у самых ресниц, очертили линии побледневшего рта (всё ещё сказывалась потеря крови). Даже если бы король дёрнулся, пытаясь выколоть себе глаза или искалечить лицо, Гортаур успел бы — со своей нечеловеческой реакцией — убрать руки. У Тургона было такое чувство, как будто по лицу бегает мышь или крыса. — Но что у тебя внутри? — продолжал Саурон. — Ты когда-нибудь пытался смотреть на себя со стороны? Что хорошего ты сделал для своих подданных? Для своей семьи? Ты скажешь мне — «я выполнял волю Валар». Даже если я встану на твою точку зрения, всё равно получается как-то… некрасиво. Когда твой отец и брат вели осаду Ангбанда — а это было славное дело, я был тому свидетелем — большим ли было для них утешением, что у тебя в городе Пенголод пишет очередной трактат об эльфийских языках? Даже если твоё участие в проигранных битвах спасло несколько сот жизней, разве это что-то изменило? Я признаю, Финголфин и Фингон были очень милыми эльфами, и я безо всякой насмешки скажу, что, возможно, когда один из них лежал в грязи с раздробленным позвоночником, а другой — с расколотым черепом, их очень радовала мысль о том, что у тебя под окном бьют фонтаны. Но тебе самому-то никогда не было совестно? Ведь, по сути, ты просто сбежал. Знаешь, так поступают маленькие дети, когда им что-то не нравится — они швыряют об пол чашки, игрушки — и убегают с плачем. Когда вы пришли сюда, в Средиземье, тебе здесь не понравилось, я это понимаю. И вот когда ты осознал, что никакой надежды на то, что всё обойдётся, на самом деле нет — а ты ведь умнее многих, ты это понял — ты воспользовался предлогом и ускользнул. Мне кажется, есть какая-то справедливость в том, что ты остался в живых и перенёс то же самое, что твои оставшиеся в живых подданные, что на этот раз тебе убежать не удалось и что я не смог заполучить тебя сразу — как об этом, кстати, просил Маэглин. Ведь твой племянник совсем не хотел тебе плохого. Саурон наклонился над ним; его глаза переливались розовой и оранжевой дымкой, как закат над водой. Тургону показалось, что он смотрит в какой-то страшный, гигантский огненный водоворот, который может поглотить даже светлое сияние звёзд. — Вы с сестрой — пара маленьких, безответственных квенди. Мне даже стыдно называть вас «нолдор», знающими, это имя применительно к вам полностью теряет свой смысл; вы просто квенди, то есть «говорящие» и больше ничего. Сбежав от отца и старшего брата, вы начали строить домики, фонтанчики, придумывать знамёна и флажки, играть в короля и принцессу. Разве вы думали о том, что переживает твой отец, когда твоя сестра пропала в лесу на два десятка лет? Почему ты решил, что должен втягивать в свою дурацкую игру в прятки отца её ребёнка? Почему ты такой высокомерный, кто дал тебе право судить? — Я отвечал за тех, кто мне доверился, — ответил, наконец, Тургон, — я отвечал за других, а не только за сестру и племянника. Я должен был принять такое решение ради них. — Но тогда с твоей стороны было бы гораздо добрее по отношению к всем, если бы ты убил Маэглина тут же. Вы, нолдор, ведь так страдаете, когда лишаетесь родителей; ну вспомни хотя бы Феанора. Бедный Маэглин, он вынужден был десятки лет жить рядом с тем, кто погубил его отца! Только подумай об этом. Ты бы смог? Хотя, похоже, гибель Финголфина тебя не слишком мучает… — Замолчи, — простонал Тургон. — Он должен был каждый день ходить мимо стены, с которой вы сбросили его отца; ездить мимо рва, где Эол раздробил себе череп; представь себя на его месте. Представь. Ты мне скажешь: Эол хотел его убить. Да, но разве ты не простил бы Финголфина, если бы тот в припадке безумия, отчаяния, видя, что ты отказываешься исполнять свой сыновний долг, соблазнившись красотой чужого города, попытался бы — не скажу «убить», но — выстрелить в тебя? Ты уверен, что он попал бы, если бы твоя сестра не рванулась навстречу стреле? Ты уверен, что он хотел попасть? — Гортаур не спускал с его лица своих огненных глаз. — Ты говоришь, что Маэглин не просил за отца. Бедное дитя. Конечно, он не просил… Гортаур потянулся к ошейнику и стал его постепенно расстёгивать. — Разве он мог предполагать, что ты, такой самодовольный, разодетый в свои пышные одежды, латы и мантию с золотыми солнцами и серебряными лунами, увенчанный высокой короной — прислушаешься к мольбам несчастного юноши, лесного эльфа, осиротевшего, испуганного, нарушившего неведомые ему законы твоего города? — Гортаур снял с него ошейник и отложил его в сторону. — Чего бы он не отдал, чтобы ещё раз увидеть своих отца и мать! Чего бы не отдал ты, Тургон — разве нет?! Пусть сейчас Маэглин безумен — я это понимаю; я понял это, когда увидел его в первый раз, и поразился тому, что этого не видишь ты — но ты мог бы сжалиться над ним хотя бы сейчас. Я даже оставил тебе жизнь — насовсем, или, по крайней мере, очень надолго; оставил, хотя должен был бы казнить на главной площади твоего так называемого города в назидание другим эльдар Белерианда и всего Средиземья. Хотя бы на несколько минут перестань его так ненавидеть: ведь Маэглин любит тебя, хоть и по-своему. Я беседовал с ним очень долго, и я даже не знаю, кого он любит больше — тебя или ту, которой добивался раньше. Я не знаю, любит ли тебя ещё хоть кто-то на свете; даже те, кто остался в живых, уверены, что ты погиб. А Маэглин готов любить тебя сейчас, готов любить даже таким, готов заключить тебя в объятия, — не короля в парчовом платье, а обесчещенного, закованного в цепи пленника. Ты мог бы дать ему хоть немного надежды — после того, как я сделал так много, чтобы эта надежда осуществилась… От тебя не так уж много нужно, бедный Маэглин просит совсем мало — чтобы ты не отвергал его на этот раз… Гортаур незаметно постучал в стену. Вошёл Маэглин; он шатался, как пьяный; может быть, и действительно был нетрезв. — Маэглин, — шепнул ему Саурон, — пожалуйста, в этот раз веди себя прилично. Это было не так уж просто. Саурон был почти уверен, что Маэглин пьян. Но главное было сделано — Тургон окончательно сдался. Саурон наклонился над ним и сказал небрежно: — Ты такой бледный, съешь-ка это, — и Тургон почувствовал, как глотает что-то сладкое, хрусткое, похожее на обгорелое пирожное; он не понял, что это было. Король плакал; слёзы мешали ему видеть; он не видел Магэлина, не видел комнаты; он чувствовал стыд, сожаление, ненависть к себе, которые в нём росли уже давно, но которым он не давал воли — ради тех, других, чьи жизни зависели от него. Сейчас от него уже ничего не зависело. — Дядечка, пожалуйста, — всхлипнул Маэглин. — Дядечка… Король почувствовал, как его лоно, в котором он уже с первого раза, со вчерашнего утра чувствовал боль, раскрылось, как Маэглин постепенно входит в него. Он обнял Маэглина, и, кажется, даже погладил его по затылку. — Отлично, — с удовлетворением сказал Гортаур сам себе, — пусть бедный мальчик продолжает в том же духе. Хоть напиться догадался. Он вышел из комнаты, чтобы не мешать окончанию дела; Натрон ждал его. — Нет, скажи, я всё-таки кое-что успел перенять от Йаванны, — сказал Саурон. — Они могут считать, что я всё искажаю, но зато у меня всё растёт и цветёт, не то что в некоторых других, неискажённых садах! Ты заметил, что этот идиот никого не может уговорить ему отдаться? Мне пришлось час говорить за него трогательные речи. Как они вообще размножаются? — Ну, если говорить про потомков Финвэ, то в Белерианде они вообще размножаются очень плохо, это правда. То Эола зовут на помощь, то тебя… — Натрон рассмеялся.***
Тургон пролежал в забытьи ещё два дня. Измученное тело и сознание, на которое Гортаур воздействовал не только словами, но и своей волей, временно отказались воспринимать действительность. Но уйти из жизни он не смог. Даже без ошейника. Очнувшись, Тургон ощутил то, что человек почувствовать не мог бы, но он, будучи эльда, ощутил сразу. Теперь другой, более мощный инстинкт, не давал ему умереть — он носил под сердцем ребёнка Маэглина. Он сжался в комок в углу постели. «Что с ней такое? Почему она не пришла? Почему она не пришла?» — спрашивал кто-то у него в голове, навязчиво повторяя разговор, слышанный мимоходом где-то (где? в Бретиле? в Таргелионе?) и когда-то (когда? двести? сто? пятьдесят лет назад?). И чинный, тихий, ровный голос ответствовал с интонациями и выговором лесного эльфа (которых Тургон не терпел, как не терпел и синдарина по крайней мере, в своём дворце), на нелепом синдаринском диалекте нелепыми, примитивными, неприличными словами: — Помянутая особа непраздна. En gwiniel na giol. Он вспомнил, как Пенголод полушёпотом объяснил ему, что непраздна (giol), собственно, означает эллет, которая зачала только что, буквально на днях (неприличность, про которую нолдор вряд ли стали бы рассуждать вслух). «Непраздна, да; непраздна», — говорил он сам себе, и смеялся. Он уже ничего не помнил и ничего не понимал; в памяти остались отдельные картины — Маэглин кричит на него, оскорбляет, умоляет о чём-то; тело говорило, что Маэглин владел им, но он не мог этого вспомнить. Маэглин насильно кормил его чем-то вязким и невкусным: отвратительной кашей из плохо очищенных пшеничных зёрен, непропечённым хлебом. При этом Маэглин беспрерывно что-то говорил, но Тургон не мог ничего понять, поскольку почти забыл, кто он сам такой, забыл, что было раньше, и тем более, — кто такой этот Туор и при чём тут ворота, башни и гербы (и что такое гербы?). Однажды его разум невольно выделил несколько слов из потока речи Маэглина и на какую-то очередную реплику про «я хочу увидеть своих родителей», он ответил: — А ты уверен, что твои родители захотят тебя видеть? Магэлин буквально взбесился; он отвесил ему пощёчину, такую, что из носа пошла кровь, схватил за волосы и стал таскать по полу, выкручивал руки, отвратительно бранился. При этом, видимо, он всё-таки был не настолько безумен, чтобы бить его ногами. После этого он окончательно пришёл в себя. Он был в покоях Маэглина — низкой, тёмной комнате с узкими окнами, с низкой кроватью из тёмного дерева. Его губы были разбиты; он вздохнул, и из носа вылетел сгусток крови. Маэглин пришёл с высоким, темноволосым авари (Тургон вспомнил — его зовут Натрон), который осмотрел его раны и перевязал сломанный палец. Ничего страшного не случилось. Тургон всё-таки до конца не мог понять, кем надо быть, чтобы беременность матери собственного ребёнка не удерживала эльда от таких поступков; Маэглину постоянно нужно было утверждать свою власть над ним, он имел его и как мужчину, и как женщину. Он начал даже думать, что Маэглин ничем не лучше тех, кто надругался над ним в руинах павшего города. Тот синда, который прошептал почти восторженно, ложась на него — «какой же ты красивый» или мрачный нолдо, обратившийся на сторону Саурона после многолетнего плена, которому другие сказали: «не бойся, надо же когда-нибудь залезть своему лорду под платье» — оба были бы сейчас лучше Маэглина. Маэглин всегда был таким — а теперь Гортаур это ему разрешил, вот и всё.***
Пенлод проснулся в ранний утренний час; было ещё совсем темно. Он сначала не мог понять, где находится; потом вспомнил, что спит на низкой лежанке в комнате Натрона, почувствовал боль — и вспомнил всё остальное. Он подумал, что, наверное, если бы не ошейник, то вчера он умер бы от невыносимого горя. Хотя, собственно, зачем? Ведь Тургон жив; пусть его втоптали в грязь, мучили, довели до помешательства — но он жив, и, по крайней мере, пока он носит под сердцем дитя (если это действительно так) — скорее всего, не умрёт. И никто не поможет ему и не защитит от боли и издевательств. Но ведь можно хотя бы попробовать. Даже несмотря на ошейник.