Jenny would dance with her ghosts The ones she had lost and the ones she had found And the ones who had loved her the most And she never wanted to leave, never wanted to leave Never wanted to leave, never wanted to leave
Этой весной холодно – холодно даже для северных широт, звон ветра которых стал для полковника Ставицкого второй кожей. Сначала Мурманск, девяностые, запорошенный снегом лёд, по которому катались, падая и смеясь, они с Катей – без коньков, но что за беда? Потом Новосибирск, годы училища, отчаянные, звонко-весёлые; служба – Псков, Петрозаводск… Маленькое тёплое пятнышко – свадьба, быстрая, шумная и бестолковая, в осенней Москве. Потом больницы – и тоже всё на севере, Швеция. Даже могила Анина – в её родном Северодвинске. А потом война, и будто ей не два года, а двадцать два, и Магадан, Охотск, Комсомольск-на-Амуре… Владивосток. Город совсем не северный, но почему-то именно от воспоминания о нём кровь стынет в жилах. Санкт-Петербург. Май, плюс восемь, ледяной дождь по стеклу, тёплый свет абажура, тени на стенах, трещинка на потолке, плед на больном колене и… – А я около моря хочу жить. Только не здесь, здесь холодно! Вот вы купались когда-нибудь в Балтийском море? Нет? А я да! Залезла, а вылезла с циститом. У вас был цистит? Оно и видно, что нет. А мне бабушка говорила, не сиди на холодном, все придатки отморозишь, а тебе ещё детей рожать… – Ты хочешь детей? Он повернул голову. Маша лежала рядом, и её мечтательный курносый профиль, залитый тёплым светом лампы, смотрел в потолок. – Ну конечно, – не задумываясь, протараторила она, – куда без них? А ещё, вы знаете, можно рожать каждые три года, а пока сидишь в декрете, годы службы-то идут. И вот – хоп! Ты уже всё отслужила, а из дома не выходила. Маша вдруг резко обернулась к нему, посмотрела весело – и так захотелось протянуть руку, коснуться, прижать теснее: здесь, здесь, живая… Ещё утром не знал, жива или нет, а сейчас лежит, не раздевшись, смеётся, как ни в чём ни бывало, и смотрит большими светлыми глазами. Ставицкому страшно касаться её – вдруг исчезнет? – А вы не хотите? – вдруг спросила она почти серьёзно. – Я?.. Наверное, хочу, – честно ответил он. – Не знаю. И ему стало смешно и странно, стоило попытаться представить её, Машу Широкову, ходячее недоразумение с этой детской стрижкой, резкими угловатыми движениями – матерью. Маша вдруг вывернулась, легла под бок – так близко! – спрятала голову у него на плече и случайно задела ногой его несчастное колено: тело пронзила тупая боль. Ставицкий поморщился, почувствовав себя до неприличия живым – и старым. Осторожно положил руку на её талию, прикрытую зелёной форменной рубашкой, всё ещё не веря, что ему можно. – Вам это мешает? – тихо пробормотала она ему в грудь. – Колено? – Война. Из окна были видны кусочек неба и коричневые тучи. Пусть будут коричневыми, сколько угодно. Ставицкий точно знает, что над ними – тёмно-синее небо и звёзды. Он видел, глубокой ночью закапывая сушёную землянику под старым клёном. Они сняли квартиру – жест нелепый и непрактичный, учитывая, что его отпуск кончается через неделю, а Маше всё равно нужно быть в училище с шести до десяти. И всё-таки он это сделал – благо, деньги было больше некуда тратить – хотя капитан Калужный, узнанный им с трудом, долго жал ему руку и предлагал помощь: в общежитии были свободные блоки. Ставицкий просто хотел, чтобы у него был дом. И у Маши, чтобы, когда он уедет, она могла ждать его здесь, если только захочет. – Тебе нравится квартира? – поинтересовался он, малодушно игнорируя последний вопрос. – Очень! – Маша сразу оживилась, подскочив, к неудовольствию Ставицкого, и выскользнув из его рук. – Всё разноцветное и весёлое, и есть две комнаты, и тепло! Вы Танину квартиру видели? Ужасно белая и без стен! Ни одной маленькой стеночки. Я отказываюсь так жить. Маша принялась расхаживать по комнате, заглядывая во все шкафы. Её волосы окончательно превратились в гнездо, а рубашка вылезла из-под юбки и безбожно помялась. Ставицкий улыбнулся. – Я заплатил за полгода вперёд. Живи тут, если хочешь, – произнося это, он был готов к любой неприятной сцене, разговору о деньгах и о чём только не, но Машины брови взлетели вверх, а сама она удивлённо улыбнулась и подскочила к нему. – Вы что, богатый? Подозревать Машу в меркантильности было невозможно, и поэтому он просто непроизвольно засмеялся выражению её лица: Маша сияла. И взял её руку в свою. – Безмерно. У меня есть всё, чего я когда-либо хотел. – Ну, если вы всегда хотели жить на съёмной квартире в этом вонючем Питере и есть на завтрак творог, потому что больше у меня ничего нет, то амбиции у вас так себе, – заявила она, подняв брови, а потом вдруг замолчала, глядя на его руку, и покраснела до корней волос. – А!.. Э-э… Я поняла. Это был комплимент. Ставицкий сдержанно кивнул. – Не совсем, но близко. – С этой Таней невозможно дружить, – сокрушённо заметила Маша. – Вот я раньше ничего не понимала, что вы говорите, и мне не приходилось краснеть, а теперь она заставляет меня читать свои книжки, и я понимаю… – Это был не комплимент, – сказал он, садясь. Маша села рядом; их глаза оказались вровень. Просто ты – это всё, чего я когда-либо хотел. Просто я тебя… – О, нет-нет-нет! – вдруг замахала руками она, подскочив. – Вот уж не выйдет, Иван Дмитрич! Ставицкий ошарашено смотрел, как Маша Широкова мерит комнату быстрыми злыми шагами и возмущённо заламывает руки. – Никаких свадеб ради квартир! И никаких признаний в любви на диване!!! – задыхалась она. – Вот уж хватит! Я хотела, как в кино, а вы?! А эти курицы?! – Маша сделала неопределённый жест рукой, сбив абажур. – Я в апреле после того ранения выписалась из госпиталя, перевелась обратно в училище и приехала, иду, крадусь тихонечко, думаю, будет, как у Тани! Это было знаете, как весело у Тани? Мы думали, что она умерла, ну то есть это было очень, очень грустно, но потом она выпрыгнула из грузовика, и все были так рады, и все так её любили! Я решила, что я тоже приеду, как привидение, а они будут визжать и плакать! Открываю дверь в кубрик, а они!.. Они просто меня обняли! Им всё рассказал Танин папа. Они знали, что я жива, я даже не побыла немного мёртвой!!! Он обнял её со спины резко, едва не сбив с ног – просто обнял изо всех сил, вплавился, вжавшись губами в ямочку под шеей. – Никогда не говори так больше. Никогда не говори. Я куплю тебе цветов, приведу коня и что ты ещё хочешь, только не говори… – и кожа, которую он целовал, была тёплой. Синяя жилка на бумажно-белой шее и горячая кровь на его руках. – Простите, – послышалось сверху так тихо, что он с трудом разобрал. – Я забыла, как это больно, когда кого-то считают мёртвым… Глупая. Глупая взрослая девочка... Он баюкал её в руках, прижимая к себе, и не мог раскрыть глаза. – Так вам всё-таки это мешает думать о детях, – задумчиво прошептала Маша. – Война. – Нет. Вы мне мешаете. Маша вывернулась, но тут же обернулась, прижалась, коснулась руками его небритых щёк – будто тёплый летний ветер. Лето обязательно наступит. Ледяной дождь не вечно будет стучать в окна. – Кто же смеет мешать страшному сердитому подполковнику? – засмеялась она, и только сейчас он подумал, как красиво она смеётся. Ставицкому не хотелось говорить, но она смотрела открыто и честно, будто обещая понять, принять любую правду, и он кивнул. – Вы. Надя Сомова, Настя Бондарчук, Рита Лармина, Вика Осипова. Соловьёва с Ланской, знаешь, тоже внесли свой вклад. И ты, Маша. – Вы боитесь, что с ребёнком что-то случится и вы будете грызть себя до конца жизни? – задумчиво спросила она, не отрывая от его лица больших светлых глаз. Комок в горле проглотить не получалось, поэтому Ставицкий просто кивнул. Маша отзеркалила это движение и провела по его затылку тёплой нежной рукой. – Это я понимаю. Но Валера говорит: жизнь – чтобы жить. Это Маша Широкова? Её это умные, глубокие глаза? – А тебе? – вдруг спросил Ставицкий. – Тебе война мешает? Она доверчиво положила голову ему на плечо, будто делала так всю жизнь. – Не очень. Вот сколько вам лет? – спросила зачем-то. Ставицкий прикрыл глаза, гладя её короткие волосы. Долго молчал, прежде чем сухим, не своим голосом сказать то, что болело слишком давно. – Я гожусь тебе в отцы. – Не говорите о себе, как будто вы стары! – вдруг возмутилась Маша, сердито сверкнув глазами. – Нет? – нахмурился он. – Мне тридцать восемь. Маша замерла, как будто удивившись. – Да, вы действительно очень старый, – с сочувствием заявила она. – Но мне всё равно, я бы вас любила, даже если бы вам было шестьдесят. – Это утешает. – Я спросила не потому, – отмахнулась она, снова приникая к нему и теребя пуговицы на его рубашке. – Это хорошо, что вам столько лет и что вы такой умный. Значит, у меня тоже есть шанс. Ставицкий засмеялся, беря её худое лицо в ладони. Маша смотрела доверчиво и по-детски открыто. – Шанс на что, Маша? – На то чтобы понять. – Понять что? Маша положила свои ладони поверх его рук, будто пытаясь согреть, и тихо улыбнулась. – Я убивала людей. Не так хорошо, как Таня, но как могла. Я целилась, как меня учили, и убивала их… Вы знаете, все думают, я что дурочка из деревни, я же вижу... А это неправда. Я даже была в Париже один раз, в две тысячи пятнадцатом, меня возила тётя, она же учила меня французскому. И потом она хотела взять меня в США, у неё была командировка, она работала театральным критиком, что-то с кукольными спектаклями… Но там что-то не вышло, не помню, что. Я часто думаю, тех людей, которых я убила – если бы не война, я могла бы тогда их встретить в кино… Или в магазине. Или на парковке. Они были бы моими соседями. Я бы здоровалась с ними, и они бы мне улыбались. Кто-нибудь помог бы мне донести пакеты до двери. Маша замолчала. Улыбка, искренняя, настоящая, не сходила с её губ, и только блёклые веснушки стали заметней на матовой коже. – Вот, – пожала плечами она. – И мне двадцать лет. Я просто хотела сказать, что убивала людей и почти пережила войну. Я всё думаю, хватит ли мне времени, чтобы понять зачем. Кто-то пел в ночной тишине за окном. Какая-то птица. – Ой, а хотите я вам шрам от той пули покажу? Он смешной такой, прямо посередине груди, выпуклый, мне нравится на него пальцем нажимать… Маша расстёгивает рубашку, нимало не смущаясь, сбрасывает её с плеч, хохоча над его выражением лица, поворачивается спиной. У Ставицкого дрожат руки, когда он расстёгивает ей застёжку лифчика – того самого, в котором нельзя охотиться на шпионов, а Маша только неловко поводит покатыми лопатками, выворачиваясь из лямок. Оборачивается. – У вас руки дрожат. Смотрит серьёзно – и ласково. Берёт его неуместно большую и неказистую ладонь в свою, кладёт себе на грудь, прямо посередине. Он ведёт указательным пальцем: ямочка ключиц, верёвочка крестика – и выпуклый небольшой шрам. Ему хочется ощутить её всем телом – всем целиком, чтобы поверить наконец: она здесь. – Я тебя люблю. – Всё-таки на диване, – Маша закатывает глаза, смеётся – задорно, но робко, всё-таки чуть-чуть стесняясь. – Ладно, так и быть. Я переживу. И тянется к нему.And she never wanted to leave
10 апреля 2020 г., 13:39