«Мне опостылело это место, пусть люди начнут меняться.
Мне нужно время, чтоб вернуть всё то, что я решил отдать.
И мои надежды высоки, я знаю, стоит задержаться,
Я пытался устоять, но продолжал всего желать…»
Мой голос уже не дрожит, как в первый раз. Он льётся легко и мощно, заполняя собой каждую щель в этом помещении. Я не просто пою слова. Я проживаю их. Но уже по-другому.«Я вижу бассейны, самолёты, вижу дворец на небесах,
И маленький дом на холме, и счастье в детских глазах.
Я вижу, как ночь замерзает, искрится в бокале лёд,
Но всё рушится, и в этом есть и мой проклятый недочёт…
Только дураки способны так любить, лишь дураки,
Только дураки готовы на такое, как я, дураки.
Только дураки способны так любить, лишь дураки,
Только дураки готовы на такое, как я, дураки…»
Раньше в каждой строчке была боль. Нож, вонзённый в бок, крик в пустоту. Теперь… Теперь в этих словах была сила. Горечь — да, никуда не делась, она стала фоном, как шум дождя за окном. Но поверх неё — понимание. И даже… благодарность.«Да, знаю, наши параллельные жизни не сойдутся,
Всё губит похоть, одержимость, что никак не рассосутся.
Мы два огня, но разных: зажигалка — я, а спичка — ты.
Но, чёрт возьми, пора прощаться, жечь мосты!»
Я смотрю на лица в толпе. Кто-то подпевает, закрыв глаза. Кто-то качает головой в такт, улыбаясь своей грустной улыбкой. Кит за стойкой перестаёт мыть бокалы и просто слушает, оперевшись на стойку. Тайлер стоит в углу, его рука обнимает за талию Айзека, и он смотрит на меня с такой гордостью, что мне хочется смеяться и плакать одновременно.«Только дураки способны так любить, лишь дураки,
Только дураки готовы на такое, как я, дураки.
Только дураки способны так любить, лишь дураки,
Только дураки готовы на такое, как я, дураки…»
Я пою о дураках. О тех, кто любит слишком сильно, слишком безрассудно, слишком навсегда. И я уже не пою только о себе. Я пою о каждом, кто сидит в этом зале. О каждом, кто когда-либо чувствовал себя таким дураком.«Только дураки способны так любить, лишь дураки,
Только дураки готовы на такое, как я, дураки.
Только дураки способны так любить, лишь дураки,
Только дураки готовы на такое, как я, дураки.»
И когда я вывожу последнюю, затяжную ноту, и музыка затихает, на секунду повисает тишина. А потом — взрыв. Гром, который бьёт по ушам, свет, который бьёт в глаза. Глухой, оглушительный, восхитительный гул аплодисментов, смешавшийся с моим собственным бешеным сердцебиением. Я стоял, сгорбившись, опираясь на колени, пытаясь отдышаться, и чувствовал, как по щеке скатывается та самая, единственная, предательская слеза. Но сейчас она была не от боли. Она была от… освобождения. От того, что я только что вывернул свою самую тёмную, самую дурацкую историю наизнанку — и люди не отвернулись. Они аплодировали. Это то, что происходит, когда ты берёшь свою самую большую трагедию и даришь её людям. И они возвращают тебе её обратно — уже не болью, а любовью. Я кланяюсь. И улыбаюсь. По-настоящему. Ко мне тут же ринулись они — Тайлер, сияющий так, будто это он только что спел о дурацкой любви на всю округу, Айзек, уже несущий стакан воды с таким видом, будто вручает олимпийскую медаль, широко улыбающийся Кит, ребята с курса, чьи лица сейчас были обращены ко мне не с привычным безразличием, а с восторгом. Их смех, их похлопывания по спине, их голоса — «Трой, это было нереально!» — всё это накатывало волной, тёплой и живительной. Я смеялся в ответ, обнимал их, позволял этому восторгу подхватить себя и нести. Я сиял. Изнутри. Такого со мной ещё не было. Именно в этот момент, в промежутке между объятиями Тайлера и чьим-то восклицанием, мой взгляд, сам по себе, скользнул туда, к выходу. Туда, где толпа уже редела, растворяясь в ночи. И зацепился. Одинокая фигура. Тень, прислонившаяся к дверному косяку. Она не аплодировала. Не улыбалась. Не двигалась. Она просто стояла и смотрела. Прямо на меня. Словно кто-то выдернул штепсель из розетки. Весь шум — смех, музыка, гул голосов — схлопнулся, отступил, оставив меня в вакууме звенящей тишины. Остался только этот человек. И узкий, дрожащий от света софитов тоннель между нами. …Коннор. Мир не поплыл. Не закружилась голова. Просто всё внутри на мгновение замерло. Я присмотрелся. Он… Он похудел. Щёки впали, отчего скулы выступили резче, придавая лицу незнакомую, почти аскетичную строгость. Под глазами — тёмные, усталые тени. И в этих глазах… не было ничего. Ни той зелёной искры, что когда-то сводила меня с ума, ни той ледяной пустоты, что потом добивала. Была просто… усталость. Глубокая, всепоглощающая, выцветшая усталость. Счастлив ли он? Казалось, сама мысль о счастье была неуместна. Где-то в другом измерении, не здесь. Это был просто… человек. Измождённый. Чужой. Но ошибки быть не могло. Секунда. Другая. Мы просто смотрели друг на друга через шумную, не замечающую нас толпу. И я ждал. Ждал, что внутри всё закипит, рванёт — старый гнев, незажившая боль, истеричная надежда. Но ничего не произошло. Была лишь тихая, щемящая ясность. И тогда я не отвёл взгляд. Не сбежал в уборную. Не сделал вид, что не узнал. Я просто… кивнул. Один раз. Коротко. Едва заметно. Не как врагу, отравившему мне год жизни. Не как любовнику, разбившему сердце. А как человеку. Как важной, горькой, но пройденной главе своей собственной истории. Как тому, без кого не было бы и вот этого — сцены, песен, этих слёз облегчения на моём лице. Он замер на мгновение, будто не ожидал ничего. Потом его голова тоже едва заметно двинулась вниз-вверх. Кивок в ответ. Уголок его губ дрогнул, попытался сложиться в нечто, отдалённо напоминающее улыбку, но получилась лишь усталая, печальная гримаса. И в его глазах, на долю секунды, мелькнуло что-то… Признание? Сожаление? Нет… Он пришёл попрощаться. Я в этом не сомневаюсь. Потом он развернулся. Резко, будто спохватившись. И шагнул в тёмный проём двери. Не оглянулся. Не задержался. Просто растворился в ночи. Навсегда. И шум мира обрушился на меня снова — смех Тайлера, чей-то вопрос, музыка из колонок. Я медленно перевёл дух и обернулся к своим друзьям. — Трой, ты в порядке? — спросил Айзек. — Ты как будто увидел призрака. Я посмотрел на говорящего, а потом на Тайлера. На его лучистые, ничего не подозревающие глаза. И мои собственные губы растянулись в улыбку. Настоящую, лёгкую, невымученную. — Всё отлично, — сказал я, и голос не дрогнул. — Просто показалось. Я не побежал за ним. Не пытался пробиться сквозь толпу, чтобы догнать. Не искал его глазами в окнах проезжающих машин. Я просто… отпустил. И тот молчаливый кивок, тот последний, исчерпывающий взгляд поставил жирную, окончательную точку. Не с грохотом, а с тихим щелчком закрывающегося пианино. Их песня — моя и его — подошла к концу. Но не песня Троя Сивана. Она только начиналась. И я был готов её пропеть.