Крепче, чем узы любви, что когда-то двоих нас вязали,
Не было в мире ещё крепких и вяжущих уз.
Ныне ж расколото сердце. Шутя ты его расколола,
Другом тебе я не буду, хоть стала б ты скромною снова,
Но разлюбить не могу, будь хоть преступницей ты!
Валерий Гай Катулл
Солнечным утром двое путников, направлявшихся к столице провинции, свернули с дороги и устроили короткий привал, чтобы перекусить. Для остановки был выбран небольшой утёс, где росло единственное дерево — кривое и невзрачное, да пучки сухой травы. Зато с этого каменистого выступа, со всех сторон обдуваемого освежающим ветерком, открывался великолепный вид на раскинувшийся внизу город. Молодые люди разложили на земле кусок ткани, а на нём — свои нехитрые припасы: варёные яйца, вяленую баранину, лепёшки и свежие овощи. Рядом спокойно паслись их кони, также пытаясь найти пропитание на скалистой возвышенности. Одеты мужчины были просто, по-дорожному, и если бы не вооружённые охранники, державшиеся поодаль, стараясь не привлекать внимания и не появляться лишний раз на глазах, их можно было бы принять за сыновей или помощников какого-нибудь купца средней руки. На самом же деле один из них был наследным принцем Османской империи, а второй — его ближайшим соратником и телохранителем. Под видом простолюдинов они путешествовали по санджаку, стремясь лучше понять, чем живёт народ и какие дела требуют самого срочного вмешательства. — Как хорош этот вид! — воскликнул один из путников. — Сколько раз, объехав сарухан, мы возвращались этой, прямо скажем, не самой удобной дорогой, и всё же каждый раз хочется остановиться здесь, вдохнуть полной грудью, оглядеться по сторонам. На эту кручу стоит взбираться хотя бы ради того, чтобы увидеть Манису с высоты птичьего полёта. — Вы правы, шехзаде, — отозвался второй. — Будь на то моя воля, я бы и вовсе поселился в таких местах — удалённых от селений, где ничто не нарушает тишины. Много ли надо дереву, под сенью которого мы сидим? Клочок земли да глоток свежего ветра. И мне было бы довольно того же. Но это — когда-нибудь потом, на старости лет, когда вы отпустите покорного слугу доживать одинокий век в такой вот глуши. — Не скромничай, Ташлыджалы, уединения тебе и так хватает, — со смехом ответил тот, кого назвали шехзаде. — Разве тебе мало того, что ты живёшь в шатре, как солдат, вечно находящийся в походе? — Я привык к таким условиям. На твёрдой земле приятнее засыпать, а с бескрайним небом не сравнится даже самый искусно расписанный потолок в дворцовых покоях. — Ты заговорил как поэт. Кстати, я давно не читал твоих стихов. Неужели ты оставил это увлечение? — На время распрощался с ним, шехзаде. Не могу писать: строки не идут, на сердце пусто. Всё вдохновение осталось на войне, а в мирной жизни я пока не обрёл его источник. — Жаль, — сказал шехзаде. — Время сейчас беспокойное, возможно, вскоре повелитель вновь призовёт нас в поход. Я на это надеюсь, хотя и мирная жизнь мне по душе. Радостно видеть, как Маниса расцветает, как развиваются ремёсла, и понимать, что наши труды, равно как и усилия подданных, не пропадают даром. Оглядись, Ташлыджалы: сколько вокруг красоты! Обратись к темам, о которых раньше не писал. А вдруг муза явится тебе в образе прекрасной женщины? Ташлыджалы ничего не ответил — лишь склонил голову, молчаливо соглашаясь с шутливым предположением господина, но при этом заметно помрачнел. Он сделал глоток холодной воды из кожаной фляги и вновь устремил взор на величественную панораму. Шехзаде Мустафа ел с аппетитом: на свежем воздухе, среди природы, даже самая простая пища казалась вкуснее. Но завтрак подошёл к концу — пора было ехать дальше. — Что ж, мы уже почти дома. Надо поторопиться — валиде, должно быть, заждалась, — произнёс шехзаде, поднимаясь и отряхивая крошки с подола своего простого, коричневого в бежевую полоску халата. Его спутник быстро собрал оставшуюся снедь, и, оседлав коней, молодые люди вместе со своими сопровождающими двинулись в путь. Некоторое время дорога вела в гору, затем начинался резкий спуск в долину, откуда до дворца было рукой подать. Ташлыджалы обернулся, чтобы ещё раз взглянуть на полюбившийся ему маленький утёс с одиноким деревом, чья редкая крона нависала над обрывом. Он не лукавил, когда сказал, что душа его избрала это место, чтобы обрести покой. Если бы шехзаде Мустафа ненадолго отвлёкся от мыслей о будущих великих свершениях и вдруг задал себе вопрос, о чём сейчас думает его товарищ, то с изумлением осознал бы, что не имеет понятия. Шехзаде ценил стихи друга и искренне желал ему вдохновения, не ведая, какие раны тот скрывал на сердце и почему так упорно избегал женских образов. Он привык к присутствию Ташлыджалы рядом — к его молчаливой преданности, к спокойной рассудительности, к готовности подставить плечо в нужную минуту. Верность его казалась естественной, почти должной, как всё, что окружало наследника престола. Но за этой безупречной исполнительностью скрывался мир, куда не допускался никто: тихая обитель мыслей, в которую не мог проникнуть даже взгляд шехзаде. И что происходило в глубине этой души — Мустафа мог лишь догадываться.