***
Переломный момент в моей однообразной походной жизни наступил во время австрийской кампании. Победа далась нам дорогой ценой. Силы небольшого отряда, в котором оказался и я, были на исходе, когда неприятель начал теснить нас с удвоенной мощью. Какой-то юноша рассёк саблей шею врага, что едва не проткнул меня мечом. В пылу сражения у меня не было времени, чтобы рассмотреть своего спасителя, но по его доспехам сразу было понятно: это не простой пехотинец. Впрочем, размышлять о его происхождении было некогда: мы уже не сражались, а отбивались. Случай отблагодарить того юношу представился быстрее, чем я думал: он ввязался в неравный бой с несколькими противниками, которые не отличались благородством и атаковали одновременно с двух сторон. Я поспешил на помощь и во время обороны принял на себя удар, предназначавшийся ему. Если бы в тот самый момент не пришло подкрепление, мы оба могли погибнуть. Очнулся я уже в шатре, служившем полевым госпиталем. Моя рана была серьёзной, но не опасной для жизни. Солдат, с которым мы сражались плечом к плечу и по воле случая спасли друг друга, оказался шехзаде Мустафой, старшим сыном падишаха. Нарушив все запреты, он бросился в бой, чтобы поднять дух войска в тяжёлую минуту — и это ему удалось. К моему удивлению, шехзаде не забыл обо мне и даже прислал своего личного лекаря, а когда мы оба оправились от ран, удалось познакомиться поближе. Я был представлен самому повелителю, а также многим членам высшего командования, среди которых был и сераскер Ибрагим-паша. Он совершенно поразил меня. Никогда ещё я не встречал человека, который так глубоко разбирался бы в искусстве и так тонко его чувствовал. Однажды мы полночи провели, сидя у костра и разговаривая о музыке и поэзии. На моё счастье, я заинтересовал Ибрагима-пашу не только как сочинитель стихов, но и как воин. Меня сочли достаточно опытным, надёжным и знатным, чтобы приблизить к наследнику престола. По рекомендации Ибрагима-паши я был направлен в услужение к шехзаде Мустафе — тем более что таково было и его желание — и вслед за ним отправился в сарухан. Несмотря на бремя ответственности и множество обязанностей, которые возлагала на меня новая служба, поначалу я не мог найти себе места. Привыкший к жёсткому распорядку, к тому, что ни на миг не могу остаться один и за мной постоянно наблюдает старший по званию, я чувствовал себя путником, который отбился от каравана и остался один-одинёшенек посреди пустыни. Определяя меня на службу к шехзаде, Ибрагим-паша добился многих послаблений: я больше не числился в корпусе, хотя и сохранил звание, не подчинялся аге, на меня больше не распространялись известные ограничения янычар — безбрачие и аскетизм. Я стал почти свободным человеком, но не торопился предаваться излишествам и разврату. За годы службы так привык к суровым условиям походной и казарменной жизни, что чувствовал себя крайне неуютно в тех покоях, которые мне выделили во дворце по распоряжению шехзаде. Господин был удивлён моей странной просьбой, но позволил разбить в глубине сада небольшой шатёр, в котором я появлялся только ночью. Мой единственный слуга Ферхат приносил туда воду для умывания и завтрак, приготовленный на дворцовой кухне. Мы с шехзаде Мустафой быстро сблизились. Помимо спасённой жизни, нас роднили характеры. Шехзаде поражал рассудительностью и стремлением к справедливости. Будучи не намного старше, я не стремился быть наставником — лишь верным, преданным слугой. Я отвечал за его безопасность, выполнял поручения, ездил в столицу к Ибрагиму-паше. Через полгода пришла весть: мой отец умер, и я унаследовал титул бея. Управлением землями занялся дальний родственник, время от времени присылавший мне отчёты и часть дохода. Дни летели как птицы, недели сменялись месяцами, наша связь с господином окрепла и превратилась в настоящую дружбу, хотя я никогда не позволял себе забывать о почтительности. Каждая минута моего дня была посвящена службе шехзаде, и всё равно я чувствовал себя неприкаянным. Не знаю, какой дьявольский дурман был разлит в свежем горном воздухе Манисы, но он обострял во мне все чувства, мысли и желания, которые так старательно подавлялись в янычарском корпусе. Моя сабля всегда была наготове, чтобы поразить любого, кто посмеет посягнуть на жизнь и безопасность шехзаде, и всё же я заметил, что стал другим — чуть менее собранным и чуть более мечтательным. Яхья-солдат ушёл в тень, уступив место Яхье-поэту. Никто не ограничивал моих поэтических занятий, хотя свободного времени было не так много. Необходимости писать на обрывках бумаги тоже не было, поэтому я завёл для стихов целую тетрадь в прочном переплёте из кожи и старался постоянно носить её с собой вместе с каламом и маленькой чернильницей. Утром я просыпался в своём шатре под пение птиц, а ночью шелест крон вековых деревьев успокаивал меня, навевая спокойный глубокий сон. Здешняя природа была самым простым и в то же время многогранным, неисчерпаемым источником моего вдохновения. Но кроме этого был и другой. После прибытия в санджак я был сразу представлен Махидевран-султан, матери шехзаде. Помню, как стоял с опущенной головой, в соответствии с дворцовым этикетом, и сперва лишь уловил аромат роз, который она принесла с собой. Когда мне дозволили поднять глаза, я впервые увидел её — величественную, ослепительную. Никогда прежде я не встречал женщины столь прекрасной. Махидевран-султан приняла меня сдержанно. Позже я узнал, что она настороженно относилась ко всем, кто окружал сына, и даже рекомендация самого Ибрагима-паши не сделала меня исключением. Вежливая улыбка скользнула по её лицу, но светло-зелёные глаза смотрели оценивающе, будто пытались заглянуть в мою душу. Только спустя время этот взгляд слегка потеплел. Но каждый раз при встрече я ощущал необъяснимый трепет. Раньше я не испытывал ничего подобного и потому сначала стыдился этого чувства — недостойного солдата, как мне казалось. Но вскоре отдался ему, позволив захватить себя целиком. Пусть не сразу, но она заметила мою преданность. То был, возможно, не осознанный жест — взгляд, задержавшийся чуть дольше обычного, еле заметный кивок, в котором звучало признание. Султанша почти не удостаивала меня словами, но иногда бросала короткую фразу, высказывала распоряжения или задавала вопросы. Здесь, в Манисе, мы были более свободны от условностей большого света, строго соблюдавшихся в столице, и предоставлены сами себе — Махидевран-султан, шехзаде Мустафа и я, его скромный слуга, соратник и помощник. Госпожа нередко посещала покои сына, где мы разговаривали о состоянии дел в Манисе и санджаке, обсуждали новости из столицы. Мне хватало и этого — каждая крошечная деталь внимания госпожи становилась драгоценной. Я ловил взгляд, вслушивался в интонацию, подолгу помнил, как звучал её голос. Вряд ли Махидевран-султан подозревала о том, что творится в душе несчастного Ташлыджалы, когда она находится рядом, да я и сам боялся облечь это в слова. Мои чувства были непозволительны, запретны и, возможно, именно поэтому мне так трудно было их подавить. Время шло, и хотя нельзя было никого напрямую расспрашивать о госпоже, я узнавал о Махидевран-султан всё больше. Она подарила повелителю двоих сыновей, из которых в живых остался лишь Мустафа, ставший для неё центром вселенной. После нескольких лет гаремных интриг и жестокого соперничества с новой сильной фавориткой по имени Хюррем, госпожа потерпела поражение и была выслана вместе с сыном сначала в Эдирне, а затем в Манису, где юный шехзаде должен был набраться управленческого опыта в качестве наместника. Поговаривали, что Махидевран-султан очень тяжело пережила разрыв с падишахом и отъезд из столицы. Я слабо разбирался в устройстве гарема и его обычаях, поэтому искренне считал, что спокойная, свободная жизнь в таком процветающем городе, как Маниса, гораздо лучше. Но госпожа, видимо, полагала иначе. Иногда я заставал её за прогулкой в саду и, не смея приблизиться, мог лишь осторожно любоваться издалека. Она шла медленно, словно скользила по дорожкам, обрамлённым кипарисами и гранатовыми деревьями. Её лицо было задумчивым, взгляд — отрешённым. Госпожа напоминала хрупкий цветок, застигнутый нежданными заморозками. Скованный тонкой прозрачной корочкой льда, он сохранил красоту, но утратил тепло жизни. Махидевран-султан преображалась только в присутствии своего ненаглядного Мустафы: рядом с сыном она словно расцветала, излучая спокойствие, радость и доброту. Эта безграничная любовь пробуждала во мне потускневшие с годами воспоминания о собственной матери. Крупицы обожания, которым Махидевран-султан окружала шехзаде, перепадали и тем, кто был ему предан. Госпожа привечала каждого, кто на деле доказал верность её сыну и готов был защищать его до последней капли крови. Я был одним из этих немногих счастливцев. Служба продолжалась. Я исправно выполнял всё, что было поручено. Моё положение крепло: меня уважали, ко мне прислушивались. Шехзаде Мустафа доверял мне не только свою безопасность, но и тайные поручения. Он был справедлив и внимателен. Я же медленно сходил с ума и сам диву давался, откуда во мне взялись такие сильные чувства, столь дерзкие желания. Думая о госпоже, я ощущал себя то преступником, то смешным мальчишкой, который чуть ли не подскакивал на месте, когда стражник распахивал двери с криком: «Дорогу! Махидевран-султан хазретлери!». Несмотря на молодость, я уже многое видел в жизни и многое испытал, но сердце ещё не знало такой жестокой муки. Моё чувство было безмолвным, почти монашеским. Но любовное безумие настойчиво требовало выхода и находило его в стихах. Я торопливо царапал по страницам пока догорала свеча, после чего выходил на воздух. Ночная прохлада и прогулка по безлюдному саду помогали несколько упорядочить поток мыслей, и я возвращался в шатёр, чтобы до утра забыться снами, в которых всё равно царила она — женщина, которую я лишь в мечтах мог держать в объятиях и называть по имени.***
Евнух скрылся за дверями, чтобы доложить о моем приходе. Я, как всегда, нервничал, но старался скрыть это за будничной почтительностью и серьёзной миной. Вместе с евнухом в коридор вышли и служанки, а меня пропустили внутрь. Госпожа, стоявшая у окна спиной к дверям, как будто не услышала моих шагов, хотя была предупреждена о госте. Вместо того чтобы застыть с опущенной головой, я поневоле снова залюбовался её станом, изящным и тонким, словно у юной девушки, как делал это уже не раз, пренебрегая всеми запретами и приличиями. Султанша была погружена в глубокую задумчивость, пауза затягивалась, и я позволил себе негромко покашлять, чтобы напомнить о своём присутствии. — Это ты? — Махидевран-султан обернулась и слабо кивнула в знак приветствия. Я поклонился, скользнув взглядом по искусно расшитому платью из кофейного шёлка, в котором сегодня была Махидевран-султан; оно превосходно сочеталось с её каштановыми волосами и оттеняло благородную бледность кожи. Госпожа выглядела молодо, а одевалась столь великолепно, словно в любую минуту готовилась предстать перед своим единственным повелителем. Но сердце его вряд ли тронула бы наскучившая с годами красота давней возлюбленной. Возможно, оно не дрогнуло бы даже при вести о том, что матери его старшего сына и наследника более нет в живых, в то время как рядом с нею был человек, готовый отдать жизнь за один благосклонный, небезразличный взгляд. Нет, даже за просто надежду на такую благосклонность. Я преступно грезил о матери моего господина, о женщине, принадлежавшей самому султану, и в этих отчаянных мечтах был для неё куда важнее, чем падишах всего мира. Из размышлений меня вывел мелодичный голос госпожи: — Где сейчас Мустафа? Вопрос был вполне предсказуем: она не могла не задать его. — Шехзаде выехал за город осмотреть казармы, в которых завершился ремонт. — Почему ты не сопровождаешь его? — в голосе Махидевран-султан послышалось беспокойство. — Не волнуйтесь, госпожа, шехзаде в полной безопасности, с ним верные люди. Я же намеренно нашёл предлог, чтобы остаться во дворце: мне необходимо поговорить с вами лично. — Вот как? — тонкие, красиво изогнутые брови султанши приподнялись от удивления, она не ожидала такой дерзости. — Видимо, у такого разговора есть веская причина. Махидевран держалась на расстоянии и смотрела настороженно. Я не решался начать: отчасти потому, что был заворожён её красотой, отчасти из-за деликатности темы. Но молчание затягивалось, и я собрался с духом. — Я взял на себя смелость поговорить с вами без ведома шехзаде. Для нас обоих будет лучше, если он не узнает об этом разговоре. Позвольте спросить: писали ли вы в последнее время падишаху? — Писала, — не сразу ответила Махидевран-султан. — Пришёл ли ответ? Прошу, скажите честно. — Нет. Ответа не было. Я уже не помню, когда повелитель в последний раз изволил ответить на мои письма, — со злостью и горечью проговорила она. Её лицо вспыхнуло, бледность сменилась краской стыда. Было видно: мои вопросы смущают её. — Зато повелитель написал шехзаде Мустафе, — я говорил решительно, но смотрел в пол, чтобы не усиливать неловкость. — И тон этого письма был раздражённый. Султан выразил недовольство по поводу некоторых просьб от имени шехзаде, с которыми тот и не думал к нему обращаться. Госпожа нервно заходила по комнате. Шелест её шёлкового платья сводил меня с ума. — Да, я просила за Мустафу в письме султану! Но не думала, что его сердце настолько ожесточилось, что судьба старшего сына — наследника престола! — стала ему безразлична. Разве я должна терпеть происки этой змеи Хюррем? Тем более когда мы здесь, а она денно и нощно льёт яд сомнения ему в уши, плетёт наветы, оговаривает моего сына… Я не мог равнодушно смотреть на страдания Махидевран-султан, но ради блага моего господина должен был быть твёрд. Она уже не в первый раз поступала так: писала султану, просила за Мустафу, не понимая — или не желая понять — что у неё больше нет прежнего влияния. Её просьбы, пусть и продиктованные заботой, вызывали у повелителя лишь раздражение. Она упрямо пыталась всё решить по-своему и лишь отдалялась от цели. — Госпожа, это прозвучит жестоко, ведь вами движет искренняя материнская любовь… Но так вы вредите шехзаде. Ваше заступничество лишь укрепляет мнение повелителя о том, что его сын слаб и несамостоятелен. Махидевран-султан остановилась совсем рядом, непривычно близко. На меня пахнуло едва уловимым ароматом благовоний. Не мне было судить о вкусах султана, но я не мог понять, как можно предпочесть других такой женщине: утончённой, хрупкой, как растение, что не поднимется без заботливой руки садовника. Не каждый рождается сильным, словно гибкий и дерзкий побег, не каждый, как Хюррем-султан, сметает всё на своём пути. Безразличие повелителя сломало мою госпожу, как ломается весенний цветок под сапогом янычара. И потому, заботясь о её сыне, я по-своему оберегал и Махидевран. Я бы хотел сделать больше, мечтал стереть печаль с этого лица, но разве мне это позволено? — Вот почему он так холоден со мной… — прошептала она. Речь, разумеется, шла о Мустафе. — Я ведь только хотела открыть повелителю глаза на то, как по вине Хюррем пропасть между ним и сыном растёт, а таланты Мустафы погибают здесь. Он мог бы сопровождать отца в походах, покрыть себя славой… Да, госпожа обожала своего сына. Весь мир мог провалиться в бездну — лишь бы с Мустафой было всё хорошо. Его радости были её радостями, его поражения — её болью. Но, даже зная об этой любви, я не мог отделаться от ощущения, что втайне Махидевран-султан мечтала вернуть своё былое положение и восторжествовать над врагами. Это мнимое торжество было её вечной, недостижимой целью. — Поверьте, сетовать на решения султана — путь в никуда, — произнёс я строго. — Но что же мне делать, Яхья? Я вздрогнул. Не только потому, что госпожа в этот момент напоминала заблудившуюся девочку, просящую помощи, совета и утешения. Она, забывшись, впервые назвала меня просто по имени — не как слугу, а как близкого друга. Я не мог не воспользоваться этим, чтобы укрепить её доверие. — Отстраниться, госпожа. Отстраниться и позволить шехзаде проявить свои таланты. Кто, как не он сам, должен убедить повелителя, что достоин престола? Султан глубоко привязан к сыну. Никакая сила не способна их рассорить. — Иншаллах, иншаллах… Мне казалось, что именно бездействие приближает нас к краху. Я не могу спать спокойно, пока жива Хюррем, но меньше всего я хотела бы навредить моему сыну. Благодарю тебя, Ташлыджалы. После Ибрагима-паши ты — один из немногих, кому мы можем полностью доверять. Храни моего сына и защищай нас. Да вознаградит тебя Аллах за верность. Произнося эти слова, госпожа вдруг дотронулась до моего рукава, а когда убирала руку, её прохладные, бледные, словно вырезанные из мрамора, пальцы на миг коснулись моей ладони. Разум понимал: это жест благодарности или просто случайность. Но сердце отчаянно заколотилось. Пользуясь волшебством этой минуты, я посмотрел госпоже прямо в глаза, чего не позволил бы себе при других обстоятельствах. Она улыбалась редкой, нежной улыбкой. А несчастный раб Ташлыджалы чувствовал себя самым счастливым человеком под солнцем. Неохотно покинув покои Махидевран-султан, я не шёл — летел. Хотя и был удивлён тем, как быстро госпожа согласилась с моими доводами, я радовался, что сумел помочь шехзаде. Рука всё ещё ощущала прикосновение моей музы — женщины из плоти и крови, о которой я не мог и мечтать… Но всё же мечтал.