— Вот тут подтяни… вот-вот-вот… стоп! Стой, а то порвешь. Сейчас я тебе его сдвину чуть повыше, а ты прошивной лигатурой… сосуд задела! Сосуд!!! Задела!!! Мать твою!!!
— Сука… зажим, где зажим! — Катя быстро нашарила рукой на столе анатомический изогнутый зажим и чудом поймала убегающую вглубь собачьего живота оторвавшуюся артерию. Щелк — кровь перестала течь. Ирина Алексеевна подняла на ассистентку испепеляющий взгляд.
— Молодец, блядь! И как я теперь должна, по-твоему, ее перевязать?!
— Прости, — Катя едва не расплакалась. — Я не специально…
— Когда у тебя рвется сосуд, надо не стоять и тупить, а быстро его перевязывать! Где я вот сейчас его найду? Вслепую вязать буду?
— Ир, я не знаю!..
— Плохо! Ты уже на автомате все это должна делать! Семь гребанных лет ты ассистируешь и мне, и Николаичу, и Карине на операциях, и до сих пор не умеешь быстро вязать сосуды? Это позор! Хочешь ты, чтобы тебя повысили, или не хочешь?
Посчитав, что отчитала фельдшера как следует, Ирина Алексеевна вернулась к опухоли яичника и замолчала. До самого конца не было произнесено ни слова, кроме стандартных «Зажим», «Скальпель», «Лигатуру» и прочих названий необходимых на данном этапе инструментов. Ну и в самом конце, когда культи матки и яичников были благополучно отпущены на свои положенные места, врач стянула перчатки и скомандовала помощнице: «Шей».
Не то чтобы Ирина Алексеевна была недовольна работой Кати, но в последние несколько месяцев она регулярно напоминала ей, что та могла бы стараться и побольше. Не все же пиометры резать, пора бы уже и что-то более сложное оперировать. Иначе какой тогда из нее будет врач? Карина умела делать все уже на третий год практики. Да, пришлось еще какое-то время ее таскать по теории, но это уже полбеды. В конце концов, она в любой момент приема могла позвонить Ирине Алексеевне или Николаичу, и оба бы помогли — без проблем.
Катя притихла на несколько часов после операции. Вообще-то ее начальница была отходчивым человеком и перестала сердиться еще тогда, когда собачку вернули хозяйке, но на всякий случай фельдшер была тише воды, ниже травы. Под вечер можно будет еще разговорить ее, а пока лучше помолчать да почитать литературу. Хотя бы для вида.
Ирина Алексеевна открыла журнал записей. Почти каждый час. Всегда бы так клиенты шли. На одной из строчек значилась знакомая фамилия; Макеева должна была подойти в три часа дня. Уже совсем скоро. А пока она не пришла, оставалось заниматься другими пациентами, у которых тоже порою были серьезные проблемы: у кого сердце, у кого отказали почки, и так далее. Но все же было какое-то нехорошее предчувствие: Ольга Владимировна никогда раньше не записывалась на прием. А теперь…
Впрочем, размышлять на тему, с чего вдруг она решила записаться, Ирине Алексеевне было некогда. Люди шли по журналу и без записи, повторные и первичные, так что она, заработавшись, забыла о Степушке. Вспомнила она только тогда, когда услышала без пяти три знакомый голос, разговаривающий с другим, мужским. Врач насторожилась: что-то определенно в этот раз было не так. И она стала уверена в этом на сто процентов, когда увидела саму Макееву: женщина вошла к ней на прием без улыбки.
Они встретились взглядами. Ольга Владимировна виновато опустила голову, поставила переноску на стол и села напротив врачихи, не говоря ни слова. Этого и не требовалось: Ирина Алексеевна поняла все и так. На входе в приемный кабинет сиротливо ютились ее старшая дочка и муж. Макеева как-то странно, медленно моргнула, и из ее глаз выкатились две слезинки.
— Только не вы, — прошептала ветеринар. — Кто угодно пускай теряет веру, но только не вы, Ольга Владимировна.
— Ирочка… у меня больше нет сил верить, — дрожащим голосом пробормотала она. — Я не могу больше смотреть, как он мучается. Ты сама на него глянь.
Но Ирине Алексеевне не нужно было смотреть на кота, чтобы понять, что все плохо: от него воняло гнилыми органами за метр, и еще дальше разносилось сипящее дыхание вперемешку с кашлем. Все же врач расстегнула сумку-переноску и вытащила животное, пребывавшее в полубессознательном состоянии. Что творилось в этот момент в ее душе, нельзя описать словами: словно тысячи птиц метались внутри, как в клетке, истерично вереща и разбиваясь о прутья. Глаза ее заблестели, и Ирина Алексеевна отвернулась от кота. Стараясь не смотреть на Ольгу Владимировну, она села за свой стол. На полминуты воцарилось молчание, прерываемое только хрипами Степки.
— Уверены? — наконец спросила врач вполголоса.
— Уверена, — прошептала та и залилась слезами. — Мы уже устали. Он тоже устал, он-то устал больше всех. Наш Степушка… сколько он вытерпел. Сколько уколов перенес. Весь исколотый, измятый… сил больше нет и слез на него смотреть.
— Ну хорошо. Если не хотите смотреть, можете выйти…
— Нет, — она помотала головой. — Я буду с ним. Я никогда его не покину.
И она была. Плакала, но смотрела на то, как медленно голова серого исхудалого кота клонится к столу, как замирают его глаза и расслабляются мышцы. Макеева гладила Степку по голове и спине, повторяя его имя без конца, пока Ирина Алексеевна вводила наркоз в вену. Когда он обмяк на столе, медленно и хрипло дыша, Ольга Владимировна заговорила опять.
— Вы же… не удушающее ему будете вводить?
— Нет, ни в коем случае, — стараясь говорить как можно ровнее, ответила Ирина Алексеевна. — Я не люблю этот вид эвтаназии. Я сделаю ему лидокаин. Жжется и обезболивает… от него остановится сердце, и он тихо умрет. Как будто заснет.
Катя безмолвно поднесла врачу шприц с двумя миллилитрами десятипроцентного лидокаина. Ирина Алексеевна приняла его, словно дохлую крысу, едва касаясь кончиками пальцев. Жжется и обезболивает. Именно так.
Ирина Алексеевна согнула лапу кота и наметила точку, где локоть проецировался на ребра. Туда и должна была войти игла. Уже около самой кожи она остановилась и опустила дрожащую руку, несколько раз глубоко вздохнув и приводя в порядок свои мысли. Ольга Владимировна наклонилась к ее уху.
— Не переживай, Ирочка. Это так надо.
— Вы не понимаете, — врач покачала головой и перевела взгляд на клиентку. — Я не только его сейчас убиваю. Я убиваю себя. Последние потуги жалости к пациентам и желания сопереживать им, последнюю ниточку, связывающую меня ту, которая когда-то покорила вас огнем в глазах, со мной сегодняшней. Все. Больше не будет Ирочки, Ольга Владимировна. Будет теперь Ирина Алексеевна. Грубая, черствая и циничная, не видящая смысла лечить таких животных. Вот что за укол я сейчас сделаю.
Макеева отвернулась и заплакала. Ветврач еще раз вздохнула, собираясь с мыслями. Вкол; прозрачный раствор в шприце окрасили бордовые струи. Нажатие на поршень. Остановка сердца. Тоническая судорога. Клиническая, а через пару минут — биологическая смерть.
Бриллиантовой пылью осыпятся
Боль и слезы из наших сердец.
***
Последние ювелирные штрихи — и алмаз огранен. В нем не осталось ничего лишнего, все только самое изысканное и прекрасное. Он блестит, сверкает, он притягивает взгляды. Он бесподобен, чудесен, совершенен.
А что же пыль, которая с него осыпалась? Вообще-то, она еще не отжила свое. Ее применяют во многих сферах жизни, но почти никто об этом не знает. Можно сказать, что о ней забывают. Забывают все, даже ювелир, который ее откалывает. Пыли много от каждого алмаза, ее не счесть.
Но дольше всего помнит о пыли сам бриллиант, потому что она была его частью. С каждой частичкой он потерял крупицу себя. И даже то, что он стал только совершеннее, не всегда утешает его. Но он — драгоценный камень, призвание которого — сиять и украшать, так что чувства бриллианта никого не волнуют. Более того, все окружающие уверены в том, что у него вообще нет чувств. Ведь он же всего лишь драгоценный камень.
Но тем истинный драгоценный камень и отличается от стеклянной бутафории, что у него есть своя душа. У каждого бриллианта она — отдельная, ничем не похожая на остальные. И микроскопические крупицы, отколотые ювелиром в поисках совершенства формы, бесценны, потому что они — часть этого алмаза.
Они — часть его души.