***
Спустя час Рудковская всё же покинет эту маленькую квартиру — ту самую, в которой всё когда-то начиналось, помнишь? — и уедет домой, туда, где её ждут три сыночка и до безумия любящий муж. Где любовь и тепло не требуют объяснений и не нуждаются в расшифровке через метафоры и чужую боль. Она забудет об этом разговоре ровно в тот момент, когда нажмёт на газ и машина плавно тронется с места, унося её подальше отсюда, от этих слов, от меня, от всего, что оказалось слишком тяжёлым, чтобы нести это с собой. Её мысли будут уже там — среди голосов, света, привычных забот, и, наверное, это правильно, потому что людям в принципе не свойственно долго задерживаться в чужом горе, каким бы близким ни был человек. Своё всегда оказывается громче, острее, ближе к телу, и потому важнее. Я, если быть честным, такой же. Когда за ней закроется дверь, в квартире станет окончательно тихо — не той напряжённой тишиной, что была раньше, а пустой, вычищенной, почти безжизненной, в которой даже шаги звучат как-то глухо, будто здесь больше никто не живёт. Я немного постою на месте, не двигаясь, прислушиваясь к этому отсутствию звуков. А потом, почти по привычке, дойду до кухни, достану пару пакетиков чёрного чая, поставлю чайник и буду смотреть, как закипает вода, не думая ни о времени, ни о том, что будет дальше. И, конечно же, мыслями снова уйду к тебе, Поль. Потому что, как бы ни старался, дальше смогу жить — только через тебя.Часть 1
8 марта 2016 г., 23:06
Сейчас мне казалось, что окна в этой маленькой квартире вот-вот не выдержат — треснут, рассыплются на сотни осколков, поддавшись безжалостному натиску дождя, который с каждой минутой лишь усиливался, всё яростнее и настойчивее вбиваясь в стекла… Будто он отчаянно пытался что-то сказать — мне. Достучаться, прорваться сквозь эту глухую тишину, в которой я застрял.
Только вот, увы, у него это так и не получалось.
В кромешной темноте я с трудом различал силуэт девушки, сидящей напротив. Он расплывался, растворялся в полумраке, становился призрачным, почти нереальным.
Сердце начинало бешено колотиться каждый раз, когда в голове внезапно вспыхивала мысль — а вдруг это она… Моя маленькая девочка, Поля?
На долю секунды я почти верил в это, цеплялся за эту иллюзию, как за спасательный круг. Но разум — холодный, беспощадный — тут же возвращал меня обратно, с силой швыряя в реальность.
Он упрямо твердил одно и то же: я — наивный глупец, который видит лишь собственный идеал, упорно игнорируя тот факт, что в мире, помимо неё, существуют сотни миллиардов других людей.
Я понимал. Конечно, понимал.
Напротив меня сидела Яна — моя опора, моя поддержка в этой странной, болезненной реальности, в которой я оказался. Человек, которому я мог бы рассказать всё — до последней, самой тёмной мысли, что глухо отдавалась в висках и оседала где-то глубоко внутри, там, где уже давно болело.
Я знал, что могу облегчить себе это состояние. Просто взять — и вылить всё, что накопилось.
Но я молчал.
Упрямо, почти зло молчал, не понимая: нужно ли это ей…
Или, может, мне самому это вовсе не нужно.
— Дим, ты сам на себя не похож, — блондинка осторожно коснулась моей руки, будто боялась, что я рассыплюсь от этого прикосновения, попытавшись вернуть меня в реальность.
Но нет…
Яночка, дорогая моя…
Просто сиди и молчи. Пожалуйста, молчи.
Не смотри на меня так — выжидающе, тревожно, своими серыми глазами, в которых застыла эта до ужаса невыносимая жалость.
Мне не нужна твоя жалость, Ян.
Мне вообще не нужна ничья жалость.
— Я очень переживаю за тебя.
Она продолжала смотреть. Не отводя взгляда. Не отступая. А я с каждой секундой начинал ненавидеть её всё сильнее — за этот взгляд, за эту мягкость, за эту неправильную, ненужную сейчас заботу.
«Остановись. Прекрати. Она ни в чём не виновата!» — внутренний голос уже почти срывался на крик, пытаясь остановить этот хаос, этот бешеный калейдоскоп эмоций, который она оставила после себя.
Я понимал, что это неправильно.
Понимал, что Рудковская — последний человек, который должен сейчас страдать из-за меня. Она ведь просто пытается помочь.
А я?..
Нужна ли мне эта помощь?
Станет ли мне легче, Яночка?..
— Расскажи, пожалуйста, что случилось. Расскажи хоть что-нибудь… — её голос дрогнул, сорвался, и в нём уже явственно слышались слёзы, которые она с трудом сдерживала. — Только не молчи, слышишь, Дим? Не молчи…
Наверное, действительно тяжело — смотреть, как близкий тебе человек медленно, почти незаметно умирает у тебя на глазах.
Ян… прости.
Прошу, прости. Я не хотел.
— Просто расскажи. Станет легче, вот увидишь…
— Знаешь… — она едва заметно вздрогнула, когда я всё-таки заговорил.
Возможно, она права.
Возможно, мне и правда стоит всё рассказать — выговориться, выплеснуть это наружу, позволить себе хотя бы на мгновение стать слабым. Уткнуться в это плечо, в эту дружескую жилетку — и попробовать начать заново.
Только… получится ли?
— Говори, Димка, говори! — в её голосе появилась почти отчаянная настойчивость. Казалось, ещё немного — и она начнёт трясти меня за плечи, лишь бы я снова не провалился в этот вязкий, никому не нужный омут собственных мыслей.
А я…
Я не могу так сразу, Ян.
Пойми. Я правда не могу.
— Раньше я любил пить слегка тёплый зелёный чай, добавляя в него пару ложек сахара…
Стоило мне это сказать — и перед глазами сразу появилась она.
Блондинка.
Только не ты, Ян.
У неё были глаза… до безумия глубокие. Я не раз сравнивал их с зелёным омутом — тёмным, манящим, опасным. Он завораживал, притягивал к себе каждый раз, стоило нам встретиться взглядами.
Я долго не решался заглянуть в него по-настоящему.
Боялся.
Чувствовал, что если сделаю это — назад дороги уже не будет.
Но однажды всё же рискнул.
И утонул.
Полностью, без остатка, погряз в этом безумном сочетании красоты, тихого великолепия и почти болезненного блаженства.
Сейчас же я еле-еле карабкаюсь наверх, судорожно цепляясь за остатки разума, пытаясь выбраться из этого состояния.
Спасибо.
Я уже насытился этим взглядом сполна.
— Я помню, Дим. Это знают все, забыл? — перебивая меня, Рудковская смотрела с откровенным непониманием, словно пыталась ухватиться хоть за какую-то логику в моих словах.
Наверное, ты решила, Яночка, что я сошёл с ума.
Что несу какую-то бессмысленную, нелепую чепуху.
И знаешь…
Да.
Так всё и было.
— Некоторые говорили, что это отвратительно, бросали брезгливые взгляды, а я любил, Янка, я безумно его любил, — отводя от неё взгляд, я вновь медленно прошёлся им по комнате, скользя по знакомым предметам, которые давно перестали иметь хоть какое-то значение, и только пыль, осевшая плотным слоем на поверхностях, казалась единственным напоминанием о времени — о тех ста двух понедельниках, что я прожил здесь с ней, не замечая, как они превращаются в что-то безвозвратно ушедшее.
Сто два понедельника.
Почти два года, проведенных вместе с ней…
— На самом деле это странно. Я тоже никогда не понимала этого твоего пристрастия, — Яна говорила спокойно, почти мягко, стараясь удержать разговор в рамках чего-то простого и понятного.
И, возможно, в другой ситуации её слова не задели бы меня вовсе, но сейчас в них прозвучало что-то лишнее, что-то, что неприятно царапнуло изнутри, заставляя на секунду сбиться.
Тонкое, почти невесомое — болезненное.
Оно отозвалось где-то в груди, глухо, неприятно, словно старую рану снова задели.
— Любил и не понимал, почему кому-то вообще есть дело до того, какой чай я пью, — я говорил ровно, почти отстранённо, будто пересказывал чужую историю, — Я ведь никогда не заставлял никого делать так же, да и не стал бы, потому что это было только моё… Понятное только мне.
…и ей.
Мы просыпались вместе, ещё не до конца приходя в себя, и в этих утренних объятиях было что-то тихое, устойчивое, почти незыблемое, как будто мир за пределами комнаты мог рушиться сколько угодно, но здесь всё оставалось на своих местах.
Наша крепость.
И я, почти не размыкая её рук, всё равно поднимался и шёл на кухню, где начинался наш маленький, никому не нужный ритуал — звук закипающего чайника, пар, поднимающийся вверх, две чашки, поставленные рядом, и этот зелёный чай, который для всех был странностью, а для нас — чем-то само собой разумеющимся.
Она не задавала лишних вопросов.
Она просто принимала.
— Успокойся, Дим, всё в порядке, никто тебя не осуждает, — Яна осторожно сжала мои руки, и я почти машинально отметил, насколько они тёплые по сравнению с моими. Как будто между нами была не просто разница температур, а какая-то пропасть, которую невозможно ни объяснить, ни преодолеть.
Её тепло не было случайным.
Оно шло изнутри.
Потому что она любит.
Потому что у неё есть тот, кто поддерживает этот огонь, не даёт ему угаснуть, даже если между ними расстояние, время, обстоятельства.
И в какой-то момент я поймал себя на мысли, что завидую ей.
Тихо.
Почти незаметно.
Потому что сам я это потерял.
Потому что понял слишком поздно — уже после того, как собственными руками вытолкнул любимого и любящего меня человека из своей жизни, из своего сердца, сделав вид, что так будет правильно, что так будет легче, что так вообще должно быть.
Прошло всего два понедельника.
Всего два.
А внутри уже стало пусто настолько, что даже собственные руки казались чужими — холодными, безжизненными, как будто в них больше не осталось ни крови, ни смысла.
— А сейчас я пью чёрный чай, — продолжил я, всё так же спокойно, почти буднично, будто речь шла о чём-то незначительном, — Крепкий, терпкий, с этим неприятным послевкусием, которое сначала едва заметно, а потом остаётся надолго, как будто въедается, не давая забыть о себе.
Я сделал паузу, будто прислушиваясь к собственным словам, к тому, как они звучат.
— Без сахара. Без всего, что могло бы хоть немного смягчить вкус, — голос стал тише, но в нём появилось напряжение, едва уловимое, как натянутая струна, — Просто кипяток и заварка, ничего лишнего.
— Продолжай… — Яна уже не перебивала, и в её взгляде действительно появилось что-то новое, осторожное, словно она начала догадываться, но ещё боялась признать это до конца.
— Сначала это просто горячо, — я чуть усмехнулся, но в этой усмешке не было ни капли веселья, — Неприятно, но терпимо, а потом ты привыкаешь… Начинаешь делать глотки быстрее, не задумываясь, не останавливаясь, как будто от этого что-то зависит.
Я почувствовал, как пальцы непроизвольно сжимаются.
— И в какой-то момент становится уже не важно, что он обжигает, что горло саднит, что внутри всё сжимается, — слова начали ускоряться, сбиваясь, — Ты просто продолжаешь пить, потому что иначе… Иначе придётся остановиться.
Я замолчал на секунду, словно дышать стало нечем.
И незачем…
— А если остановиться — станет только хуже, да? — почти шёпотом добавил я, но тут же сам себе ответил, уже громче: — Поэтому проще не останавливаться.
Я резко вдохнул.
— Поэтому ты просто берёшь и добавляешь ещё кипятка, чтобы было горячее, сильнее, больнее, и снова пьёшь, потому что эта боль хотя бы понятна, её можно объяснить, её можно почувствовать…
Голос сорвался.
— …в отличие от другой.
Последние слова прозвучали почти на крике, вырвались резко, как будто я сам не успел их остановить. И только после этого я заметил взгляд Яны — испуганный, напряжённый, живой. Он удержал меня на грани, не давая окончательно сорваться, хотя внутри уже всё было к этому готово.
И я знал, что это временное.
Потому что рано или поздно мы останемся одни.
Я и эта тишина.
— Дим, ты просто мучаешь себя, понимаешь? А это, между прочим, может сказаться на твоей работе, на карьере в целом, чёрт возьми! — вновь заводя шарманку о работе, Яна говорила быстрее, резче, и в её голосе уже слышалось не только беспокойство, но и раздражение.
Она переживала — за нас, за всё то, что мы выстраивали пятнадцать лет, за это общее дело, которое для неё было чем-то реальным, ощутимым, тем, что можно спасти.
Янка, ты слишком поверхностная…
Слишком.
— Так я хоть иногда понимаю, что всё ещё жив, — расцепляя наши руки, я резко встал, почти отдёрнув себя от неё, словно это прикосновение вдруг стало лишним, и подошёл к окну, за которым мир продолжал жить своей, чужой мне жизнью.
Дождь всё так же бил по стеклу — настойчиво, упрямо, словно ему действительно было необходимо прорваться внутрь, разрушить этот тонкий, бессмысленный барьер между улицей и этой застывшей квартирой. И в какой-то момент мне почти физически захотелось оказаться там, под этим холодным потоком, позволить воде смыть всё это напряжение, скопившееся в комнате, в голове, под кожей, потому что дышать становилось всё труднее, как будто воздуха действительно не хватало.
— Теперь ты хочешь ещё и простудить себя, — с упрёком произнесла Рудковская, когда я распахнул окно настежь и подался вперёд, подставляя лицо дождю, не думая ни о чём, кроме этого короткого, почти болезненного ощущения свободы.
Мне было всё равно.
Пусть заболею.
Пусть будут осложнения.
Теперь это ничего не значило.
— Дим, а ну прекрати! — она резко потянула меня назад, почти силой возвращая в квартиру, и с глухим звуком захлопнула окно, будто отрезая меня от того, что могло хоть ненадолго облегчить это состояние.
И я видел, как она уже едва держится, как её раздражают мои слова, этот странный, ускользающий смысл, который она не может до конца уловить.
Яна никогда не понимала меня полностью.
Да и не стремилась.
Для неё это не было необходимым, потому что я не был тем, кто ждёт её дома, не был тем, с кем делят жизнь — я был Димой Биланом, партнёром, другом, частью системы, к которой можно привыкнуть и которую можно попытаться контролировать.
Однако при этом — парадоксально — именно с ней я никогда не был тем самым Димой Биланом, которого знали все. Рядом с ней я позволял себе быть настоящим, сбрасывать всё лишнее, зная, что мне ответят тем же.
— Ты так ничего и не поняла, — притягивая её к себе, я на мгновение закрыл глаза, позволяя себе эту слабость, это короткое, почти отчаянное желание почувствовать тепло, и в ту же секунду заменил её образ другим — тем самым, от которого невозможно было избавиться.
Она была слишком далеко.
Слишком нереальна.
И от этого — ещё нужнее.
Живи внутри меня, Поль… Живи в этих обрывках, в воспоминаниях, в каждом слове, которое я не успел сказать, оставайся со мной, сколько сможешь, потому что я всё равно не отпущу тебя, даже если должен.
— Всё хорошо… — отстраняясь, Яна смотрела на меня уже иначе, с растерянностью, почти с испугом, потому что я редко позволял себе такую близость, редко позволял себе быть слабым.
Сейчас словно сам сдавал позиции.
Я это чувствовал — это медленное, неизбежное «я больше не справляюсь».
— Зелёный чай — это жизнь, когда в глазах есть свет, когда в них отражается человек, ради которого ты просыпаешься, — я говорил уже спокойнее, но в этой спокойности чувствовалась усталость, — Разбавленный он потому, что тебе легко, потому что ничто не давит, не жжёт, не разрывает изнутри, а сахар… Две ложки, потому что вас двое, потому что это всегда про взаимность, про баланс, про то, как два человека держат друг друга, не давая всему этому стать слишком горьким.
Я на секунду замолчал, позволяя словам осесть.
— Но риск в том, что если переборщить с водой — всё выльется через край, а если добавить лишнюю ложку сахара — станет слишком приторно, до отвращения.
— А чёрный почему? — теперь Яна смотрела иначе, внимательнее, будто действительно пыталась собрать всё воедино, примерить на себя, понять, и от этого становилось даже немного странно.
Глупая…
Ты не должна это понимать.
— Помнишь этот привкус? Слишком крепкий, слишком горячий, чтобы забыться и просто допить до конца, — я медленно выдохнул, — Каждый глоток — это усилие, ты пьёшь не потому, что хочешь, а потому что начал, и уже не можешь остановиться, и думаешь только о том, когда это закончится, когда можно будет отставить кружку и хотя бы на минуту перестать чувствовать всё это.
Я провёл рукой по лицу, словно пытаясь стереть что-то невидимое.
— А кипяток — это просто усиление, это когда ты сам делаешь боль сильнее, доводишь её до предела, потому что пока ты её чувствуешь — ты жив.
Слова закончились как-то резко.
И только тогда я заметил, что дождь стих.
Тихо. Почти незаметно.
Как будто вместе с ним ушло и что-то внутри.
Помогло?
— Это всё из-за Поли, да? Из-за Пелагеи? — ты ведь знала ответ, Ян, знала с самого начала, но всё равно спросила, будто хотела услышать это вслух, закрепить, сделать окончательным. — Димк, всё ещё будет хорошо, слышишь? Всё ещё можно вернуть.
— Да ничего уже не вернётся, Ян, — я лишь слабо улыбнулся, глядя на неё, на эту упрямую веру, которую она продолжала держать, несмотря ни на что, и в какой-то степени даже завидовал ей за это, потому что сам я уже не мог позволить себе такой роскоши.
Это мог сделать только я.
А я… Я выбирал страдать.
Как осень за окном.
Только вот осень хотя бы знала, что декабрь обязательно наступит.
Яна всё ещё что-то говорила, пыталась удержать меня в разговоре, в реальности, в каком-то общем «здесь и сейчас», но слова её постепенно теряли форму, расплывались, превращаясь в неразборчивый фон, который уже не задевал, не раздражал и даже не вызывал прежнего внутреннего сопротивления, потому что внутри меня в какой-то момент просто стало тихо.
Не спокойно — нет.
Пусто.
Эта пустота не обрушилась резко, не сломала, не выбила почву из-под ног, она словно медленно вытеснила всё остальное — боль, злость, обиду, даже это отчаянное желание цепляться за воспоминания, которое ещё недавно казалось единственным, что удерживает меня на поверхности.
И когда это желание исчезло, стало легче… и одновременно невыносимо.
Потому что вместе с ним исчезло и что-то ещё.
Что-то важное.
— Дим, ты меня слышишь? — голос Яны всё-таки пробился сквозь это состояние, но прозвучал уже иначе, как будто между нами действительно выросло расстояние, которое невозможно сократить ни словами, ни прикосновениями.
Я слышал.
Просто не находил в себе ничего, что стоило бы сказать в ответ.
Я медленно сел, не глядя на неё, позволяя взгляду скользить мимо предметов, мимо стен, мимо всего, что ещё недавно было наполнено смыслом, а теперь выглядело чужим, будто это не моя квартира, не моя жизнь, не мои воспоминания.
Даже образ Поли вдруг стал каким-то приглушённым.
Не исчез.
Просто перестал быть острым.
И от этого стало особенно страшно, потому что если даже это притупляется — значит, дальше действительно только тишина.
— Ян… — голос вышел тихим, ровным, без надрыва, без привычной ломки, и я сам едва узнал его, — всё нормально.
Это было враньё, настолько простое и будничное, что в нём даже не осталось попытки кого-то убедить.
Скорее — поставить точку.
— Ты не переживай, — добавил я, всё так же спокойно, почти отрешённо, — правда.
Я не смотрел на неё, но чувствовал, как она пытается уловить во мне хоть что-то — эмоцию, реакцию, хоть малейший отклик, за который можно зацепиться.
Но зацепиться было не за что.
Потому что я больше не сопротивлялся.
Ни боли.
Ни воспоминаниям.
Ни самому себе.
И в этом странным образом появилась устойчивость — не живая, не тёплая, но достаточная, чтобы стоять, дышать, говорить, даже если внутри уже ничего не двигается.
— Я справлюсь, — сказал я, и в этих словах впервые за всё время не было ни вызова, ни отчаяния, ни надежды.
Только констатация.
Как факт.
Я поднял взгляд на окно. Дождь почти закончился, оставив после себя лишь редкие капли, которые лениво стекали по стеклу, не создавая ни шума, ни напряжения, будто сама буря устала и отступила, не добившись своего.
Как и я.
И в этот момент стало окончательно ясно, что ничего больше не произойдёт — ни резкого прозрения, ни облегчения, ни спасения, потому что всё уже случилось раньше, а сейчас осталось только жить с этим состоянием, тихим, ровным, почти незаметным со стороны.
Жить…
Или делать вид.
— Всё нормально, Ян, — повторил я уже почти машинально, закрепляя это как единственно возможную правду, удобную, простую, понятную.
Такую, с которой ей будет легче уйти.
А мне остаться одному.
Примечания:
Простая зарисовочка, но автор будет очень рад, если все же кто-то поймет сумасбродные мысли в его голове.