POV Кадис Этрама Ди Рейзел
Погода, судя по теплому солнечному свету, льющемуся прямо в большую до нельзя чистую (как говорит М-21, совершенно стерильную) комнату через окно, смеющимся где-то вдалеке детским веселым голосам, нарушающим естественную тишину моей долгой жизни, и аромату распустившихся на этой неделе первых весенних цветов, окутавшим невидимым туманом все вокруг, стояла чарующе прелестной. Я мысленно улыбнулся, не придав значения тому, что губы не последовали за сигналами разума и остались неподвижными. Теплый ветер легко проскальзывал в раскрытые светлые ставни, огибая меня, и играючи шуршал бумагами, позабытыми ранним утром Франкенштейном на круглом светло-бежевом новом столе, раскачивал маленький брелок в виде мышки с красным бантиком (совсем вылетело из головы, как ее называли дети), висящий на выключенной настольной лампе, которую зачем-то принес Такео, понаблюдав за моим ночным чтением. Вдоволь позабавившись с листками, исписанными витиеватым мелким почерком Франкенштейна и уронив таки брелок на пол, ветер, как маленький котенок, на прощанье забрался ко мне на колени, озорно тронул лапкой белоснежную ткань рубашки, немного приподняв, незамедлительно перелез на плечо и легонько, словно боясь поранить, прильнул невидимой любопытной острой мордочкой к щеке, задев серьгу пушистыми пышными усами и тут-же юркнул в окно, не издав ни звука и оставив меня одного. Я сделал бесшумный вдох через нос, втягивая цветущие ароматы и улыбнулся, теперь по-настоящему. Приподняв фарфоровую чашку на несколько сантиметров от блюдца, замер в ожидании. Как мне показалось, ждал я нечто особенное, сокровенное, о чем мне недавно поведал Тао с придыханием (попеременно вставляя в свои объясняющие фразы много неизвестных мне до сели слов), а именно — чудо. Но прошла минута, вторая, а так называемое «чудо» не свершалось, и я благоразумно поднес чашку с остывающим чаем к губам. Сделал глоток. Немного помедлил, не опуская хрупкий фарфор обратно, касаясь кромки чашки губами, еще на что-то надеясь и сканируя взглядом молодой листик сочного зеленого цвета, мерно покачивающийся на ветке высокого дерева, напротив раскрытого окна. Печально вздохнул, опустив чашку на блюдце. Видимо я так и не узнаю, что же представляет собой сие чудо. Сегодня суббота. Тот самый день недели (почему в нее входят только семь дней, именуемых странными, неподдающимися логике названиями), в который Франкенштейн (с горем пополам) согласился оставить меня одного до полудня, предварительно снабдив инструкциями в печатном виде, включающих в себя разные аспекты нового странного (иногда пугающего в своей сложности), но привлекательного мира. Я заверил верного соратника (именно так, и никак ни слугу, коим считает себя сам Франкенштейн) в том, что мне не будет угрожать опасность во время его вынужденного отсутствия, вежливо кивнул на его обычное «Мастер», и молча подождал, когда он уйдет. Удалялся Франкенштейн очень медленно, то и дело порываясь что-то мне сказать, бросал, как ему казалось, невидимые умоляющие взгляды из-под золотистых бровей, делая вид, что роется в папках на столе и распространял вокруг себя темную ауру, выдавая излишнее беспокойство и по истечении двадцати минут, отбыл в школу, так и не добившись моего понимания сложившейся ситуации. Когда Франкенштейн, наконец, закрыл за собой входную дверь, я поднялся с дивана, взялся за пластиковую ручку, с замиранием сердца повернул ее вниз до упора, услышал характерный тихий, еле уловимый щелчок и распахнул окно настежь. Резкие громкие уличные звуки неприятно оглушили и без того мой чувствительный слух. Я захотел закрыть окно, поддаться неведомо откуда взявшейся панике, забиться к себе в спальню в самый темный угол, зажать уши ладонями и не выходить до самого прихода Франкенштейна, но вместо этого я на пару минут замер, перестав дышать, закрыл глаза, полностью окунулся в какофонию разнообразных сочетаний звуков и сосредоточенно вытягивал именно те, которые были менее болезненными, а иногда навевающими яркие воспоминания из прошлого, остальные же я сглаживал, растирал в пыль и неминуемо отвергал, постепенно расслабляясь и начиная дышать. Почему мой организм так воспринимал окружающий мир, я мог только догадываться. Возможно, сказался одинокий отшельнический образ жизни, коим я сам себя наказывал за страшные деяния (карал убийц, став сам убийцей, нес смерть — желая оберегать жизнь) и за притаившуюся разрушительную силу, хранящуюся во мне. Я привык к тишине. Беззвучной, успокаивающей, еле подрагивающей от любого шороха, как паутина от нечаянного дыхания… Я прикрыл глаза, чуть напрягая надбровные дуги. Одни звуки меняли друг друга, танцевали только им известный танец, дразнили, переплетались, зарождали отголоски того, о чем я почти забыл. Воспоминания потекли в голову нагнетающим нашептыванием. Голосом единственного существа, которого я когда-то любил и не спас… Я бы отдал все, лишь бы он вернулся как ни в чем ни бывало, сел рядом, вальяжно раскинул длинные ноги на холодном каменном полу, склонил голову набок, звонко рассмеялся, рассказывая о чем-то незначительном, подарил свой искрящийся озорной взгляд темно-вишневых глаз и пообещал остаться навсегда. И я бы поверил, сбросил кровавый титул, как ненужный плащ, опустился на колени и что было силы обнял, зарывшись носом в такие же черные длинные волосы, пряча лицо и две соленые дорожки… Я помню, как 820 лет назад (такой незначительный срок для бессмертного, но такой огромный для человечества) стоял так же у окна в своем замке, днями и ночами напролет слушал происходящее в округе, сдерживал мимолетную улыбку, расслышав знакомые голоса в тысяче километров от себя, сжимал зубы, чтобы горько не рассмеяться, заполняя пустые огромные холодные каменные комнаты (ассоциирующиеся со склепом) эхом, когда жесткие рамки, которые я сам же и построил, не давали выбежать на улицу, вступить в ничем не обязывающий веселый приятельский разговор с другими обитателями Лукедонии, и просто жить, как обычный человек. Как же я мечтал, когда-нибудь не боясь раскрыть свое истинное лицо перед другими! Искренне смеяться, когда поет душа, плакать, когда все внутри сжимается от боли, держать чужую ладонь в своей руке, ощущая тепло, крепко обнимать тех, кого люблю! Но все далеко не так просто. Я не человек. И моя любовь так и не проснулась от потери. Я — истинный ноблесс, и это звучит в моей голове как приговор. Для всех остальных символизирующий справедливость, силу (сравнимую только с силой Лорда), сдержанность (преподносимую мной как холодность), элегантность и другие качества, приписываемые по долгу службы. Но, как бы то ни было, никто, благоговейно произносящий мое имя, не в состоянии понять, какую ношу изо дня в день я несу на своих плечах. Всегда быть одному, ни потому, что не хочу видеть чужие лица и слышать голоса, а потому, что по-другому нельзя. Я не мог позволить кому-то другому страдать. Чем больше сила и власть, тем больше искушение пред ними. И устоять, не поддаться соблазну — дело ни только чести, на кону множество жизней, смиренно склонивших под защиту ноблесс головы. Если уступить тьме в сердце — солнце погаснет, наступит мрак и погубит всех, включая самого павшего. И я справлялся как мог. С началом назначения истинным ноблесс, я похоронил прошлую жизнь, отрекся от всего, чем существовал до этого. Роковая ошибка, за которую корю себя ни одно тысячелетие. Я не заметил, как обрушился маленький мир, оставленный мной позади. Как я собственным бездействием подтолкнул к краю родного брата. Не заметил вовремя, кем он становился без меня. Его затянуло в пучину одиночества, безысходности, злости, жестокости. Когда он совершил самый безрассудный поступок, я погубил его — сжег кровавым дождем. Никому не понять, что творилось под моей маской правосудия — застывшим лицом. Тогда я горел вместе с ним, раздирал горло беззвучным криком, проклинал себя снова и снова, и не отводил немигающих глаз с его искаженного адской болью лица. За миг до того, как его полностью поглотила кровавая воронка, его взгляд прояснился, уголки губ дрогнули и он прошептал только одно слово, заставив мое сердце остановиться. Я убил часть своей бессмертной души, но не показал ни единой эмоции. Когда прошло несколько лет после того случая, я смирился. Но не забыл. Сколько раз я закрывал глаза и тут же их распахивал, видя свое проклятье воплоти, шептавшее «Прости». Эта пытка вечная как сама связь смерти с жизнью. Ощущать во сне и наяву самый страшный грех, в котором я виноват. С тех пор я поклялся усмирять каждую минуту свои пороки, из-за которых могут пострадать невинные. И пусть многим покажется это неразумным, надуманным, несправедливым, но я допустил это и сполна заплачу за каждую растерзанную своей силой душу, какой бы она ни была грязной и непроглядно черной. Я открыл глаза, не видя ничего перед собой, все еще находясь на грани между прошлым и настоящим. Снова поднес чашку к губам. Да, когда-то очень давно я принял решение стать истинным ноблесс, дабы огородить от этой страшной участи других. Не скрою, порой жалел, что не отказался от своих слов, но сию секунду отдергивал себя за неподобающие мысли, практически чувствуя себя предателем (еретиком, как оскорбительно процеживали люди, видя неверующего) и зарекался больше никогда так не думать. Я, не моргая продолжал смотреть в пустоту, пока она не поблекла, а живой настоящий свет из окна не озарил все просторное помещение. Я сидел на излюбленном диване с мягкой спинкой, закинув нога на ногу. Мои действия были отточены несколькими сотнями лет. Одной рукой держу белоснежное фарфоровое блюдце, на котором стоит чашка с ароматным крепким чаем с несколькими ложками сахара, пальцами другой руки аккуратно берусь за приятно холодную гладкую ручку чашки и подношу питье к губам, оттопырив мизинец (привычка, нежели мое желание), и вдыхаю через нос волшебный запах. Каждый глоток дарит блаженную вкусовую рапсодию, благодаря которой я уверен, что не сплю и нахожусь непосредственно здесь и сейчас, а не заперт в катакомбах памяти. Дурманяще-сладкая жидкость обволакивает рецепторы на языке, обжигает и щекочет небо, растекается по гортани и наконец, раскрывается теплом чуть ниже ребер. Я опускаю чашку на блюдце. Руки не дрожат, но я отчетливо ощущаю обратное. Тело не смеет ослушаться моего приказа и остается истинно ледяным: как бы ни бушевали, ни взрывались эмоции, оно не отразит ни единой. Повторяю машинально движение с чашкой. Задумываюсь, каково это, знать истину и не сметь промолвить ни слова, во избежание непредвиденных последствий. Чувствовать на подсознательном уровне, как внутренний мир уже покрылся трещинами несколько столетий назад, воет раненым животным, умоляет, стонет облегчить страдания, излить душу хоть кому-то, передать всю тяжесть и ответственность и уйти навсегда. Раствориться в том же кровавом огне и воссоединиться с братом. И приходит запоздалое понимание — я не покину новый дом и людей, ставших моей семьей ни сейчас, ни потом. Я буду терпеть все удары судьбы, оберегая их. И умру, но не позволю хоть пальцем прикоснуться к их нитям жизни. Я моргаю, удивленно замечаю, что продолжал все это время, буравить взглядом тот самый зеленый листик, будто он — то самое чудо, о котором так вдохновенно рассказывал Тао. А может я уже знаю, что это?