ID работы: 4168086

Колыбельная на одной струне

Слэш
PG-13
Завершён
688
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
688 Нравится Отзывы 21 В сборник Скачать

Колыбельная на одной струне

Настройки текста

Деревья растут снизу вверх, твой голод уснул, как зверь. Я прячу лицо в ладонях, ты отрицаешь смерть. Глазницы полны тумана — но я узнаю тебя и слушаю словно музыку, приставленную к виску. И недалеко до рассвета на стене расцветают тени птиц и растений, холмов, укрытых травой. И ты непременно сидишь в изножье моей постели, прекрасный, но призрачный, призрачный, но живой. Немного Нервно — Колыбельная на одной струне.

      Укутанный негой Марсель, всего пару часов назад утопавший в лучах ленивого южного солнца, погрузился в дымку сатиновых теней, расшитых кружевами дикорастущего шиповника и кровавых мальв. Еще до заката белые стены смотрелись в затянутое маревом небо, розовеющее и выгоревшее от палящих лучей, а теперь возвышались серыми безмолвными монолитами, превращая ослепительный портовый город в притаившегося среди скал призрака.       Спала базилика Нотр-Дам-де-ла-Гард, отражая блики лунных лучей в золотой фигуре Хранительницы, виднеющейся с моря и служащей маяком и путеводной звездой для возвращающихся из дальнего плавания кораблей. Дремали макеты фрегатов, развешанные мореплавателями под ее куполом, притихли узорные своды, притворившись шкурой коралловой южноамериканской змеи, и тихо переливалось шумерское золото в росписи павлиньих хвостов, пока ветер покачивал фитильки красных и апельсиновых свечей, зажженных перед статуей Девы Марии с младенцем, прикорнувшей в самом углу и как будто бы тоже уснувшей, но на самом деле — всегда бодрствующей в своей мирной обители. Форт замка Ив, погруженный в сумрак, возвышался одинокой громадой на голом и безлюдном островке, предупреждающе встречая любого, кто прибывал в Марсель морским путем, и щерился бойницами квадратных туров. Зияло черными провалами аббатство Сен-Виктор у могил массалийских мучеников, а стены, покореженные недавним сражением, спешно залатывали известняковым камнем неусыпные галлийские монахи, сегодня — в отличие от остального города — лишенные права на отдых.       В распахнутые окна гостиничного номера струился жар, поднимающийся от земли; находиться в таком пекле было совершенно невыносимо, и Канда, укрытый вместо одеяла одной лишь тонкой простыней, откидывал со взмокшего лба липкие от пота волосы, втягивал воздух полной грудью, но даже легкие обжигало еле-еле сходящей к ночи дневной июльской лихорадкой. Марсель дремал, убаюканный безмолвной колыбельной, а Канда мучился спертыми атмосферами, буравя взглядом потолок над собой в щербинах потрескавшейся штукатурки и думая, думая, думая, перекатывая в мыслях одно-единственное и незамысловатое: как же он ненавидит этот удушливый юг!       Он скинул бы еще и рубашку с брюками, но битва закончилась слишком неопределенно, слишком вничью, чтобы можно было расслабиться и спокойно почивать на лаврах сомнительной победы, и Канда прекрасно понимал, что этой ночью его могут прийти убивать. Его и без того могли попытаться прикончить в любой момент, но когда поблизости ошивается пара-тройка недобитых Акум, эта вероятность сразу же возрастает в разы, а умирать он отчаянно не хотел. Умирать было тем страшнее, чем меньше лепестков оставалось у невесомого лотосового цветка, и пусть он не находил в жизни, подаренной ему эскулапами рукотворного чистилища, никаких особенных радостей, но все равно цеплялся за нее с необъяснимым упорством.       Потому что жить, кто бы что ни говорил и что бы ни говорил он сам, было хорошо. Потому что даже его зыбкий и прерывистый сон в занюханном гостиничном номере среди выглаженных ситцевых простыней, в объятьях клейкого пота и удушливого воздуха, был по-своему прекрасен уже тем, что Канда существовал, глядел, вдыхал, думал и впитывал пальцами шероховатый и влажный ворс ткани.       Предчувствие никогда его не подводило, особенно вот это, выстукивающее в голове тревожными колокольчиками: Канда только перевернулся на правый бок, отирая испарину со лба и забираясь кистями под подушку, где еще затаились крупицы тающей прохлады, как тюлевая штора, с которой до этого игрался пересушенный южный ветер, колыхнулась уже принудительно, тихонько звякнув креплениями у самой гардины.       Юу молниеносно вскочил, рывком развернулся, взметнувши прядями распущенных вороненых волос — какая неподобающая беспечность, когда он на миссии! — схватился было за рукоять Мугена, покоящегося рядом с ним на постели, но пальцы бессильно разжались, выпустили, едва глаза выцепили из окутавшей комнату темноты застывший на подоконнике силуэт.       Незваный гость восседал, подогнув в колене одну ногу, а другую свесив и болтая в воздухе не снаружи, а внутри помещения, точно сообщал Канде этим жестом на языке собственного тела: «Я здесь, и я пришел не для того, чтобы тут же уйти, если ты вдруг на это надеешься. Или не надеешься? Я уповаю на последнее. Неужели ты не ожидал меня увидеть? Как, мой дерзкий самурай?! Как можно было допустить, будто я пройду мимо, прекрасно зная, что ты воюешь здесь с малютками-Акумами? Кстати, мне не жалко Акум, если ты вдруг заподозрил, что я могу за них затаить на тебя обиду».       Канда, прочитав всё это в пристальном взгляде по-кошачьи желтых и таких же игривых глаз, укутанных темнотой, поспешно стер изумление с лица, возвращая чертам привычную безучастность, хотя конечности уже не слушались, уже подрагивали в пальцах тонкие беспокойные нити и покалывал иголками непривычный страх, поднимающийся из глубин души. Этот страх был особого рода, и справиться с ним Канда никак не мог, не умел: он слишком боялся жить, куда как сильнее, чем умереть, а этот человек — этот Ной, — что ни парадоксально, приносил с собой непривычное, пьянящее ощущение кипучей жизни, ее вкусы, запахи и цвета, заставляя биться в агонии подсаженного на иглу наркомана и раз за разом с головой уходить в опиумные миры, чтобы только не видеть окружающий его мир обычный — серый, бесцветный, с горьким вкусом несоленого постного сухаря.       — Чего приперся? — неприязненно спросил Юу, выставив перед собой не Муген — колкие розовые шипы звериной дикости и непробиваемые стены вечной мерзлоты. Ной приходил не первый раз, иначе не было бы так страшно, иначе он бы не чувствовал, как прорастают сквозь кожу вьюном чужие властные желания, обескураживая и сбивая с толку, заставляя теряться и не понимать, чего в своей жизни хотел сам Канда — да и хотел ли чего-то хоть когда-нибудь?       — Зачем же сразу так грубо? — гость поднялся и легко спрыгнул на пол, выпрямляясь во весь свой немалый — и это тоже, черт возьми, подавляло! — рост, но не двигаясь с места, а продолжая оставаться в колышущейся тени, словно гадал, действительно ли ему тут не рады или это просто еще одна занимательная игра. — А я вот ждал нашей новой встречи, юноша, и ждал с замиранием сердца. Оно у меня, кстати говоря, есть. Живое. Такое же, как у всех вас, стучит и гоняет кровь, если ты до сих пор думаешь, что я бесчувственное чудовище…       — Не думаю я ничего, — огрызнулся Канда, злостно цыкнув, подобравшись и скрестив руки на груди. — Я спрашиваю, чего явился?       Человек-Ной расплылся в улыбке — Юу отчетливо видел, как потянулись кверху уголки его подвижных губ, обнажая ровный ряд белоснежных зубов, — и шагнул вперед, попадая в полосу струящегося с небес мраморно-лунного света и демонстрируя всего себя: джентльменски галантного, поджарого и стройного, утянутого в строгость черных брюк и безупречность белой классической рубашки, ухоженно-франтоватого и с бунтарским духом, играющим на кончиках завитков напомаженных волос да гранями сапфировых серег в мягких ушных мочках. Лоб, высокий и открытый, сейчас не уродовали крестообразные стигмы, а кожа, хоть и смуглая, загорелая, не серела до землистого оттенка — значит, враждебная сущность в госте дремала, припрятанная до поры до времени под лоском дружелюбия.       Канда на этот счет не питал иллюзий, прекрасно зная, что в любой момент сущность эта может взять верх, и тогда человек перед ним превратится в Ноя, растянет рот в акульем оскале и непременно попытается убить с присущей ему кровожадностью, и от этого осознания к горлу подкатывала тошнота, а душа корчилась от боли, заставляя беситься, хоть он не понимал истоков и не находил причин для подобных мучений.       Тики Микк устраивал ему ад на земле, и Канда искренне его за это ненавидел, да и не только за это: за всё, и особенно — что каким-то дьяволом умудрился влезть в душу, куда никому не дозволялось совать свой ушлый нос.       — Я вот подумал, — как ни в чем не бывало, точно и не замечая терзаний кусающего губы мальчишки, окрасившегося бледной немочью, ухватился за предоставленную ему возможность поболтать мужчина, — что эта война чертовски выматывает. Не физически, я сейчас не об этом, хотя мне и лень убивать экзорцистов. Не веришь? Можешь не отвечать, в твоих дивных лазурных глазках слишком явственно сквозит упрек в излишней жестокости, хотя это и зря… Меня заставляют — я убиваю, так должен же я как-то разнообразить эту смертную скуку? К тому же, я и сам всегда могу оказаться убитым, юноша. Это палка о двух концах, как ты видишь.       Он оправдывался, даже Канда, далекий от людской психологии, сейчас это чувствовал и понимал. Оправдания Ноя привели его еще в большее бешенство, и он, отшвырнув давящее уязвимостью одеяло, сел на край кровати, закинув ногу на ногу и подтащив поближе — чисто на всякий случай — черную катану.       — Мне плевать, кого ты там убиваешь. Это всё, что ты хотел сказать?       — Это предисловие, мой нетерпеливый самурай, — отозвался Тики, а Канда, искренне не понимающий, как можно столько трепаться, не замечал, что жадно слушает, не спуская стылых осенних глаз со своего гостя, непрошенного — долгожданного. — Дай мне договорить. Война скучна, а ведь в жизни столько всего приятного, на что можно было бы потратить это время с гораздо большей пользой — никогда не понимал тех, кто воюет, но я здесь не волен, так же как и ты. Вот, к примеру… Ты когда-нибудь прежде бывал в Марселе? — И, получив закономерное отрицательное покачивание головой, продолжал, скользя взглядом по рассыпавшемуся вдоль плеч шелку обсидиановых волос. — И как тебе город?       — Город как город, — отмахнулся Канда, не в силах постичь, чего добивается своими странными разговорами непостижимый человек — сам он столько повидал этих городов, что не находил между ними большой разницы и существенных отличий.       — Ты просто не видел Марселя, юноша, — возразил ему Тики, памятуя, чем заканчивались все прежние попытки сократить дистанцию, а потому продолжая танцевать на кромке непостоянного сумрака. — Марсель — он как сорокалетний французский повеса, в летах, но бойкий и кипучий; в его жилах течет моряцкая кровь. Видел ли ты его терракотовые черепичные крыши с торчащими каминными трубами, когда по ним пробирается первый игривый луч новорожденного солнца? Они насмешливо косые, точно нахлобученная на голову парижского бездельника легкомысленная шляпа. А плавная излучина залива, а хмельное вечернее побережье, опоенное ленивой негой?..       Он всё болтал и болтал, и перед внутренним взором аскетичного Канды помимо воли возникала улица Кур Льёто с ажурными балкончиками, узкими высокими окнами и закругленными черепахово-мраморными фасадами — кофе с молоком в граненом стеклянном бокале, разбавленный куском прохладного мороженого, — гнутые ветки платановых крон, блики золотых антилоп, подбирающих пухлыми мягкими губами с земли летнюю листву, опавшую от жары.       Вырастала неизвестная готическая церковь с узорчатыми шпилями и круглым веерным окном, оплетенным винтажным барельефом цветка в арьергарде, арочные ниши декоративных башен и алебастровые стены, золоченые пики-верхушки ограды, и тут же среди всей этой пышной архитектуры — протянутое от балкона к балкону ярким пиратским флагом цветастое белье, кружевные панталоны какой-нибудь знатной мадам, соседствующие с забавными детскими трусами: таков Марсель.       И тут же — облупившиеся приземистые домишки, где из-под штукатурки проступает красный обглоданный кирпич, а крыши подведены густыми потеками сажи: и таков тоже Марсель. Корявые, точно ударившие некогда молнии, увековеченные в камне, трещины, расчертившие стены, серые решетчатые ставни, забравшие чьи-то окна, а всего парой улочек вниз по склону холма новое великолепие непостоянного города: скалящиеся мурены в подножии старого фонтана, и сколько бы ни уверяли, что-де это дельфины, а никогда не поверишь; и на округлом углу примерного чопорного дома — бутик с прованскими винами…       — …И, кстати, о прованских винах — они превосходны, — закончил свою сумасшедшую речь, повергающую недоверчивого Канду в ужас чересчур яркими и сильными образами, этот человек-Ной, олицетворяющий собой Удовольствие — он не преминул сообщить об этом юноше при первой же встрече, и не запомнить не получилось бы даже при всем желании. — Запад предпочитает вино, Восток — чай. А что выберешь ты, мой юный воитель?       Только после этого неожиданного вопроса Канда до конца понял, что тут творится и к чему были эти долгие предисловия: на подоконнике осталась дожидаться своего часа пара предметов, и он сообразил, что это такое, лишь когда Тики подхватил их, чтобы продемонстрировать.       Бутылка вина в одной руке, горячий дымящийся чайник — в другой, фарс и безумие, редчайшая нелепость, за одну только наглость следовало без сожалений пришибить, но Канда был уже не в силах совладать с самим собой.       Убей он Микка — и всё это исчезнет без следа, растает, оставив прежнюю аскетичную пустоту каменных застенков и бесчисленных дорог, поездов и бесприютных гостиниц, и тишину в его комнате, когда он будет возвращается в свой как будто бы дом, а на деле — тюрьму без замков и засовов. Убей он Микка — и больше никогда не услышит его упоительно-красивой болтовни, заставляющей замирать, позорно развесив уши. Убей он Микка — и не станет этих обожающих золотистых глаз, цепко наблюдающих за ним из темноты, не станет рук, порывающихся огладить нежное, как уверял Тики, юношеское лицо. Убей он Микка — или, если быть точнее, попытайся убить, — и, быть может, сам падет от лап сорвавшейся с привязи темной сущности, запрятанной в недрах души этого Ноя.       Впрочем, последнее с каждым днем страшило меньше всего остального, померкнув перед первыми тремя — а в действительности триста тремя — причинами.       — Ты припер сюда чайник? — ошалело уставившись на запасливого чудака, только и выговорил Канда неподатливыми губами, не понимая уже, что сам он творит и какого черта продолжает беседовать так спокойно и непринужденно, будто они не враги, а просто случайно повстречавшиеся за чашечкой «Эрл Грея» добрые знакомые.       А ведь старался с этим чайником, заваривал же где-то свежим подоспевшим кипятком.       Тики хмыкнул, подступил на полшага ближе, всё еще опасаясь спугнуть резвую синюю птичку-зимородка.       — Именно поэтому и пришлось воспользоваться окном, юноша — не стучаться же было к вам в дверь? — шутливо переходя на учтивые любезности, пояснил свою выходку он. — Это могло бы вас скомпрометировать.       Микк издевался, но так чертовски тонко, что Канда едва ли улавливал во всем сказанном насмешку и, не допуская даже мысли о чем-то действительно компрометирующем, не представляя даже, чем бы это таким могло оказаться, отозвался чересчур прямолинейно, горделиво вскинув подбородок:       — Чем это, например?       Тики призадумался, подобрался еще на метр, опуская чай с вином на низенький столик у стены и опускаясь сам в одно из кресел так, чтобы очутиться напротив Канды.       — Ну вот, к примеру, банальное: ты и я — враги. Как думаешь, заметь кто-нибудь, что ты якшаешься со мной, к какому выводу он неизбежно придет?       — Я ни с кем не якшаюсь, идиотина! — зарычал Юу, оскорбленный этим предположением и даже не подозревающий еще, что за ним последует кое-что пострашнее. — Это ты притащился ко мне сам, хотя я тебя и не звал! И поверь, постучись ты в дверь, как все нормальные люди — черта с два я тебя бы сюда впустил!       — Поэтому я и предпочел окно заведомо запертым дверям, юноша, — заулыбался Тики, лучась искристыми зайчиками Шампани в золоченых глазах. — Тем более что то оказалось гостеприимно открытым. Или вот тебе задачка посложнее: что, если между нами — между мной и тобой — завяжутся некие… отношения интимного характера? Как ты думаешь, это бы тебя скомпрометировало?       — Что? — ошалело выдохнул Канда, неверяще распахнув подведенные мазками пепельных теней недосыпания глаза и замерев с приоткрытым ртом — настолько потрясла его подобная гипотеза, вот так буднично высказанная этим аморальным человеком. Голос сел на пару октав, сбился, губы и еле ворочающийся язык хрипло выдавили: — Какие еще от… ношения, ублюдок? Какие между тобой и мной могут быть… Ты больной урод!       — Урод? — Тики Микк явственно обиделся. Помялся, погрустнел, пожевал губы, отыскивающие недостающую сейчас сигарету, спросил: — Ты всерьез считаешь меня уродом, прекрасный юноша? Я всегда полагал, что не обделен внешностью, когда гляделся в зеркало — но, выходит, твои вкусы требуют чего-то… иного?       — Моральный ты урод! — пояснил Канда, скрежеща зубами; мысли метались, примеряя сказанное Ноем и приводя тело к полной атрофии всех конечностей, а сердце — к грозящей чем-то нехорошим аритмии. — Мне плевать на твою рожу, но то, что ты несешь…       — И чем же оно настолько плохо? — перебил его Тики, посерьезнев и обретя некоторую твердость. — Чем плохо, например, мое скромное дружественное предложение скоротать ночь за чашкой чая и бокалом вина? Взгляни на нас, юноша: мы оба — винтики смертоносного механизма, и будем списаны со счетов, как только в нас отпадет надобность. Разве тебе приятно вот так бездарно потратить свою жизнь? Служение Богу, служение Тысячелетнему — наши предназначения так далеки от наших желаний! В конечном итоге, это просто сцена, где разыгрывается пьеса в трех действиях, и в третьем кто-то должен умереть, но личность его никому пока не известна. Скажи мне, ты сам нанимался актером в эту труппу, или тебя никто даже не спрашивал? Впрочем, можешь не отвечать: ответ и без того хорошо мне известен.       Он сидел, закинув ногу на ногу, сознательно или неосознанно копируя позу юноши, и всё говорил, говорил странные, непонятные вещи, но Канда не находился, что ему возразить. Когда Микк, замолчав, с тихим хлопком откупорил вино и плеснул немного в один из припасенных на столике аккуратными горничными стаканов, а затем подхватил чайник, наливая горячий напиток в стакан другой и заполняя комнату изысканным ароматом лозы и жасмина, юный экзорцист вконец растерялся, путая ложь с истиной, а реальность — с мороком.       — Присаживайся, самурай, — миролюбиво пододвинув дымящийся напиток к соседнему креслу и подперев щеку ладонью, позвал Тики, устраиваясь настолько по-домашнему уютно, что Канда под прицелом теплого кофейного взгляда поневоле поднялся и шагнул навстречу, двигаясь будто сквозь сонную пелену. Не доверяя ни на йоту, пинком развернул кресло так, чтобы глядеть в упор и не упустить ни малейшего предательского движения, и скованно опустился, прислонив к подлокотнику надежный Муген, а Микк как будто ничего и не заметил, искренне обрадовавшись, что его предложение наконец-то приняли.       — Попробуй чай, воитель. Я выбирал его специально для тебя. Не бойся, он не отравлен, — на всякий случай прибавил мужчина, на что Канда только высокомерно цыкнул, выражая свое презрение.       — Мне плевать, отравлен он или нет, — грубовато бросил он, не зная, куда девать глаза, и огорчаясь, что челка не успела отрасти после стрижки в Ордене настолько, чтобы послужить надежным убежищем от охватившего смятения. — Я все равно не умру от этого.       — О-о… — протянул Тики, окинув Канду уважительным взглядом; брови любопытствующе взметнулись кверху, но допытываться он не стал, а лишь повторил: — Но я не таил ни одной каверзной мысли, когда хотел угостить тебя чаем, очаровательное дитя. Всё, чего я хотел — чем грежу уже много дней и месяцев, — это познакомиться с тобой поближе, узнать тебя лучше, узнать, в конце концов, твое имя: мне недостаточно одной лишь фамилии. Учитывая, что ты знаешь, как меня зовут, это не вполне честно.       Канда ни на мизинец ему не верил, всё же предугадывая затаенные коварные мысли, да только вот никакой опасности почему-то не ощущал. Подхватил со столика стакан, обжигая пальцы — теперь следовало пить, раз уж столь опрометчиво заявил о собственном бесстрашии и неуязвимости, — и пригубил, пробуя глоток солнечного тепла и зеленых листьев, пахнущих степным ветром. Нехотя сообщил, всё так же отводя взгляд:       — Юу. Юу Канда. Но даже не вздумай произносить это имя — прирежу к чертовой матери!       Ему и так бы следовало его прирезать, но как это было возможно, когда тело согревал китайский чай, а лицо обласкивали пьяные колдовские глаза? Всё рушилось, причины для убийства — обесценивались, необходимость в убийстве — отпадала, и Канда незаметно становился заложником чужой лукавой игры — да только игры ли?       — Почему мне нельзя его произносить? — насторожился Микк, осторожно прощупывая почву перед каждым шагом, двигаясь вкрадчиво, заметая хвостом следы своих намерений.       — Не твое собачье дело, почему! — Канда злился, что приходится объяснять на пальцах, а объяснить толком не мог, но Тики сразу всё понял, со всем согласился, находя ни черта не компромисс в пришедшей на ум очередной больной идее:       — Как пожелаешь, обворожительный самурай. С гораздо большим удовольствием я бы называл тебя божеством — тебе кто-нибудь когда-нибудь говорил, насколько ты прекрасен? Наверняка говорили, юноша: ты необычайно красив.       — Что ты несешь?! — взвился Канда, не выдерживая: сказанного было и так уже чересчур, а Тики всё не затыкался, будто не понимал, что переступает все пределы дозволенного. Пальцы скользнули, обтекая Муген, а нетвердые ноги сами подбросили с места, и Юу навис над Микком, не представляя, что ему делать с этим наглецом, и обреченно понимая, что ничего этим порывом не решит.       — Ты нравишься мне, мальчик, — повторил Ной, прицельно глядя совершенно истлевшими до желтизны глазами, а по лбу поползли стигматы, прорезая кожу черными ранами, кровоточащими мглой. — Видишь? Ты нравишься и моей темной стороне: ей нисколько не хочется тебя убивать, как это случается обычно, едва я сталкиваюсь с вашим племенем божьих служителей. Ты нравишься мне безо всяких «но» и «если», ты не просто нравишься — ты сводишь с ума, заставляя идти по пятам голодным зверем, и даже если сейчас попытаешься пронзить меня своим мечом, я все равно не захочу причинять тебе вреда. Ты так юн и безупречен, божество… скажи, ты когда-нибудь испытывал это чувство: в венах плещется дурман, он заставляет сердце стучать быстрее, а мысли — путаться, выжигая в сознании каленым железом одно-единственное имя, без которого невозможно уже ни есть, ни спать, ни жить, ни существовать…? Это — то, что изводит меня теперь каждый день, ни на миг не оставляя в покое. Это — то, с чем я пришел сегодня к тебе!       Он резко поднялся из-за стола во весь свой почти двухметровый рост, возвышаясь над Кандой, сметая все его воинственные порывы и угнетая сквозящей в каждом жесте решимостью — под этим гнетом юноша не был способен даже пошевелиться после всего сказанного, не говоря уже о том, чтобы дать отпор.       Ведь дать отпор означало пустить кровь, и даже если у Ноев она черная — это всё еще была кровь, это была жизнь, текущая по жилам человека, и если верить его словам, то каждая капля несла в себе отголосок Кандиного имени.       Пустить ему кровь означало сделать надрез и в собственном сердце, всадив острое лезвие в пульсирующую плоть.       Микк парой длинных шагов обогнул стол, подался вперед, и Канда, продолжая удерживать между ними последний рубеж обороны — режущую кромку Мугена, — беспомощно и изумленно смотрел, как на перевернутой кверху ладони мужчины рождается нечто совершенное, и вместе с тем — мерзостное: пурпурно-черная бабочка с фосфорным свечением вдоль каемки трепещущих крыльев. Наблюдал как со стороны, не понимая, что является сейчас непосредственным участником всего происходящего, пока мотылек, спорхнув со своего места, опасным черным сгустком не метнулся вперед, а Ной, ловко перехватив и зажав его в кулаке, не проделал нечто кошмарное, не поддающееся никакому осмыслению: пронзил плоть мальчишеского живота, не раня при этом ни малейшей болью, и под ошеломленным взглядом дрогнувшего Канды спокойно извлек раскрытую опустевшую кисть.       — Что… что ты сделал? — только и успел вымолвить Канда, а невесомые крылья внутри него шевельнулись, точно пробуя, смогут ли они двигаться в подобной тесноте, и этого оказалось достаточно, чтобы он со стоном рухнул обратно в кресло подкошенным стеблем.       — Мне всего лишь так эгоистично хотелось подарить тебе ощущение бабочек в животе, мой невозможный небесный юноша, — с невыразимой горечью выговорили пепельные губы отчаявшегося мужчины. — Ты не хочешь по-хорошему — ну, так будет по-плохому. Нравится ли оно тебе таким?       — Омерзительно! — выдохнул потрясенный мальчишка-экзорцист, с усилием втягивая воздух и крепче стискивая зубы. Он не мог сознаться, что крылья причиняют боль, что это копошение постороннего и потустороннего создания внутри сродни изысканной средневековой пытке, но Тики, кажется, и без слов всё понял. Осунулся, еще больше помрачнел и медленно произнес:       — Я мог бы приказать Тизе выгрызть твое сердце — они вечно голодные, эти маленькие пожиратели плоти, — но что тогда останется делать мне самому? Я посадил на каждое из наших сердец по одной такой бабочке, и они уже впивают остро отточенные зубки — мое, по крайней мере, наполовину подточено и, кажется, будет съедено первым.       Канда стискивал потеющими пальцами Муген, прожигал Ноя ненавидящим взглядом, впивался в собственные губы, терзая их до красноты, и со свистом сцеживал воздух, пока тикали секунды и холодная испарина покрывала лоб, а дрянная бабочка незаметно подбиралась ближе к стучащему органу, пытающемуся пробить ребра и сбежать от смертельно опасного существа.       Кости и плоть, сталь и графит, лотосовые семечки, чудеса генной инженерии, мальчик из пробирки — он чаще бахвалился своим бессмертием, чем действительно в него верил, а ведь даже созданное искусственно сердце, раз за разом возрождающееся из очередного посмертия, наверное, все-таки можно было уничтожить, и нет никакой гарантии, что глупый самурай, никем не обученный пресловутому самурайству и смутно представляющий, в чем его суть, после этого непременно оживет — кто знает, возможно, это будет последнее его воплощение, прощальный танец вечноживущего бога Шиву на лотосовом цветке.       Микк склонился над ним, снова запуская руку в его грудь, обласкал коротким касанием отчаянно колотящуюся сердечную мышцу и вызволил на свободу запертого в грудной клетке мотылька. Разжал пальцы, позволяя расправить крылья и взвиться под потолок, а после, склоняясь так невозможно близко, что опалил горячечным дыханием с ароматом хмельного винограда и крепленого табака, вышептал на ухо, щекоча раковину мягкими губами:       — Но я не могу, юноша. Я беспомощен перед тобой, не наоборот, и я открываю тебе на это глаза без вполне уместной бы сейчас лжи: это ты — тот, кто может меня убить, и для этого даже не нужен твой заточенный ножик. Для этого вполне достаточно резкого слова, безразличного взгляда, холодного равнодушия. А ведь я просто хочу стать кем-то для тебя, перестав быть никем. Я просто хочу понемногу сокращать разделяющую нас пропасть, наплевав на то, кто ты и кто я, наплевав на тех, кто вынуждает нас ненавидеть друг друга — у них ни черта не получается, видишь? Что-то случилось со мной, это что-то сильнее памяти Ноя в моем теле, и порой мне кажется, что магия такой силы способна выплавить из меня кого-то нового, не годящегося уже в твои враги. Порой мне кажется, что я уже плавлюсь, а руки мои безвольно опускаются, неспособные более причинить тебе вреда. Что может быть нелепее, чем вот так безнадежно и неистово влюбиться? Мне хочется запрокинуть голову и беззвучно хохотать до изнеможения, а потом так же безмолвно выть, потому что ты так далеко, нас разделяют не километры, не расстояния, не время, нет, все эти препятствия легко было бы смести с пути, — нас разделяет твой жестокий Бог, не подпускающий меня к тебе. Но если бы только и ты сделал навстречу мне всего лишь шаг, всего полшага…       От его шепота у Канды кружилась голова и заходилось в истерике сердце, вот теперь заболев по-настоящему, будто сдавленное незримой рукой. Во рту пересохло, как в позабытом колодце, покрывшемся мхом и лишайником и забросанном камнями, а пальцы дрогнули, выпуская Муген.       Чем ему могло помочь в такой ситуации оружие, когда сражаться стало не с кем, когда его противник, припав на колени, безумцем целовал ему руку, склонив голову в вихрах взлохмаченных волос, укрывших глаза, оглаживал ее шероховатыми подушечками горячих пальцев и стискивал в удушливой безысходности, понимая, что открылся весь, до самого предела, до последней точки, обнажившись больше, чем мог бы, даже сняв до конца всю одежду, кожу и мясо с белой кости скелета? Слова застряли поперек горла, отказываясь идти наружу, да и собрать из них хоть что-то вразумительное Канда уже попросту не мог — ему никогда не признавались в любви, ему не вручали над собою власти и перед ним не произносили и сотой доли подобных слов.       — Чего… да чего же ты хочешь, черт?! — задыхаясь и погибая, спросил он, околдованный, окаменевший, обреченный пребывать в этом наваждении даже тогда, когда губы оставят раненную поцелуем кожу и тихо отзовутся в унисон одержимому взгляду:       — Хочу твоей любви, божественный мальчик. Так эгоистично и дерзновенно ее хочу, только и всего. Всё остальное, поверь, я легко мог взять бы и сам. Это — то единственное, что никак иначе не получишь, если тебя не пожелают добровольно одарить.       Канда больше не мог воспринимать его как раньше, он впивался взглядом в этого сумасшедшего и с внутренним жаром изучал знакомые черты: жгучие черные ресницы, маленькую родинку у кромки нижнего века на левой щеке, аккуратный прямой нос и плавный изгиб губ, лисий разрез южных глаз и блеск каштановых волос, пахнущих горькой смолой. Когда твой враг так близко — он уже не враг, грани стираются, путаются ориентиры, надламывается краюхой горячего подрумяненного хлеба знойная ночь, и в воздухе разливается солнечное таинство причастия, обвивая тонкой, но прочной березовой кашицей.       — Я… — попытался заговорить Канда, но связки его не слушались, а язык ворочался неподъемной ношей. — Ты рехнулся… Ты точно болен… уйди, пока я не… пока не убил тебя.       — Я и без того умираю, когда твои губы пытаются меня прогонять, — Микк поднялся с колен, снова выпрямляясь во весь свой рост. Потянулся, подхватил со столика нетронутый стакан с вином, успевшим согреться точно так же, как и чай Канды — остыть. Запрокинул голову, глотая дорогостоящий напиток, словно то была дешевая брага, и вернул опустевшую стекляшку обратно, стекать по стенкам багряными каплями. — Хуже уже не будет. Я никуда не уйду, юноша, бессмысленная трата сил. Кстати, как тебе понравился чай?       Канда ото всей души хотел послать его с этим чаем, с его проклятым кровоточащим вином и такими же рассекающими сердце словами, но давно переступил свой духовный предел. Маковые соцветия уступили место мертвенной бледности, и когда Канда подскочил с кресла, намереваясь вылететь в коридор и уйти шататься по удушливым улицам до самого убивающего с небес безжалостным пеклом рассвета, то пошатнулся и едва не упал, теряя равновесие.       Чужие руки обвили со спины, стискивая и прижимая к горячей груди, где под ребрами действительно — Канда только сейчас до конца в этом убедился — билось живое сердце, отсчитывая взволнованные удары. Ной держал крепко, льнул щекой к юношескому уху, зарывался носом в пряди драгоценных атласных волос, и шептал, покуда пальцы свивали надежный кокон объятий:       — Никто не узнает о нас с тобой, мой сказочный мальчик. Никто и никогда не узнает. Мы будем как парочка виртуозных актеров, безупречно играющих свои роли, это ведь просто сцена и не более того. И я никогда — слышишь, ни-ко-гда! — не причиню тебе вреда, пылкий мой самурай. Мне бы хотелось любить тебя всего, ласкать твое безупречное тело, срывать стоны с твоих губ и собирать сладость с чресл, но я, вероятно, слишком многого требую от тебя сразу, поэтому позволь мне просто пожелать тебе спокойной ночи и просто остаться с тобой до рассвета — это всё, чего я сейчас прошу.       Позволить подобное — означало подставиться под удар, позволить подобное — означало безоговорочно довериться, и Канда понимал, что страшит его уже не возможная беззащитность и уязвимость, которая неизбежно приходит во сне, а неминуемые последствия: он проснется утром, откроет глаза, обнаружив себя живым и нетронутым, на губах будет покалывать лепестком розы невинный поцелуй, украденный тайком, на столе будут покоиться два бокала — в жасминовых слезах и виноградной крови, — да едва початая бутылка вина и холодный чайник.       И что останется делать после — Канда не представлял.       Он попытался что-то ответить, попытался дичало огрызнуться, но голос сорвался на хрип, и получился отрывистый непонятный звук; Муген давно пал, чернея в половине шага на полу погибающей черной щепкой, а Канду, другую такую же щепку, оторвавшуюся от никогда не сходящего со своего курса корабля, швыряло волнами, стремящимися поглотить, накрывало пенными шапками бурунов, утягивало и погружало в беспросветные пучины.       — Завтра ночью ты отправишься со мной гулять по марсельским крышам свободолюбивыми черными кошками, печаль моя? — шептали губы Микка, баюкающего его в своих слишком теплых, слишком крепких и слишком заботливых руках. — Я покажу тебе верхний город, где плетутся до самого рассвета нити снов. Только не отказывай, юноша. Мне не жалко для этого чертовых Акум, расходного материала из сплетения стали и душ. Говорят, что вы, убивая их, освобождаете души — в таком случае, ты должен похвалить меня за то, что я подставляю наших солдатиков под удар. С вами обращаются куда как хуже, если подумать: вас отправляют навстречу смерти, их — навстречу свободе, они ведь и без того уже умерли, такая вот занимательная философия, милый мой мальчик, хотя ты наверняка обзовешь это никчемной софистикой. Ну же, ответь мне… или лучше просто кивни — этого будет достаточно.       Канда, измученный бешеным карнавалом эмоций, настоянных на первородном ужасе и приправленных холодным фатумом на донышке хрупкого светильника, где хранились все опавшие лотосовы лепестки, безнадежно кивнул, и лишь после этого хватка ослабела, но не для того, чтобы выпустить, а для того, чтобы подвести к белеющей измятыми простынями, насквозь пропитанными стылым по́том, постели.       Пытка то была или испытание — Канда не знал: он, испробовав всё и понимая, что последнее средство, разрешающее все проблемы закаленной сталью, ему недоступно, вынужденно забрался на кровать, взбрыкнувшими ногами отшвыривая простыню-одеяло прочь, и смотрел, смотрел на Микка в упор, исподлобья, прожигая на нем незримые язвы и окончательно теряясь.       Враг не причинял ему вреда, враг болтал ласковую чушь, враг подхватил край отринутой тряпки, заботливо укрывая, и от этой скатившейся в черную комедию драмы хотелось разразиться каркающим смехом — громко, желчно, злостно, во весь голос, по-волчьи запрокинув голову к индевеющей на замковом небе, приклеенной богами бутафорской луне.       Тики опустился на самый край постели, оставаясь в некотором удалении и позволяя напряженным нервам, натянутым звенящей тетивой, понемногу расслабиться и отпустить навстречу объятьям тяжелого сна, а после, глядя на Канду усталыми глазами захворавшего неизлечимым недугом пса, грустно выговорил, оглаживая пальцами длинные пряди разметавшихся по белоснежному полотну иссиня-черных волос:       — А хочешь, мы просто сбежим с тобой куда-нибудь, мой мальчик? Хочешь, я похищу тебя и постараюсь отыскать для нас двоих укромный уголок? Как мог Бог, столь расточительный в мелочах, поскряжничать и создать всего одну крохотную планетку, на которой толком некуда даже деться? Ты бы отправился со мной, будь у меня пара билетов на поезд, уходящий рельсами по воде?       Понимая, что никаких билетов у него нет и быть не может, что не бывает ни такой воды, чтобы вела в никуда, ни поездов, уносящих отверженных в бескрайние дали в своих покачивающихся и поскрипывающих вагончиках за стаканом горячего и крепкого индийского чая, терпко пахнущего душицей и чабрецом, что даже бездонный окоём, раскинувшийся над ним после склепных стен породившей его лаборатории в ковыльных степях чёрной Азии, оказался всего лишь очередным куполом, крышкой всеобщей клетки, Канда выдохнул единственно-возможное:       — Нет!       Микк понурился, помолчал, повел подушечками пальцев вверх по атласным волосам, склоняясь навстречу и бережно оглаживая всё еще по-детски мягкую и припухлую мальчишескую щеку, и с тоской произнес:       — Все равно, юноша. Все равно. Я ни за что тебя не покину, хочешь ты того или не хочешь, хотя о последнем я предпочитаю не думать. И я никогда не раню тебя, просто запомни это, так что можешь не тратить лишних сил на сражения со мной — превратим их лучше в упоительные танцы. Ты любишь танцевать?       — Что, черт…?! Ты сбрендил?..       — Не важно… Завтра мы станцуем с тобой танго на крышах этого позабывшего свое призвание городка, а сейчас спи, печаль моя. Не прогоняй, тщетное дело: я не уйду.       Канда понял это давно и без лишних слов, и теперь, окончательно осознав, что у него попросту не осталось иного выбора, кроме как засыпать — или же валяться в бессоннице — под чужим обожающим взглядом, прикрыл глаза, безуспешно стараясь расслабиться и забыться, наплевав уже и на опасность подобного опрометчивого сна, и на всё то сумасшествие, что творилось сегодня в марсельском зное, от которого у всех вокруг, очевидно, оплавились и вытекли раздавленным желтком последние мозги.       С прерывистым вздохом он заставил себя не размыкать век, не подбираться, ожидая нападения, и не доверять, но смиряться, потому что, будь оно всё проклято, прекрасно чувствовал, что обещанное танго на крышах куда более реально, чем мифическая угроза смерти.       Он давно ее не чувствовал. Не от этого человека, не от Тики Микка.       С ним всё обстояло намного хуже.       Марсель дремал, незаметно обволакивая полупрозрачной зыбчатой шалью несчастливого мальчика-экзорциста, красивого, как сошедшее с мозаики храма божество, подкидывал ладонью бродячего уличного фокусника разномастные сны, а Канда их подхватывал, обнаруживая то спелые апельсины, то лавандовые ветра, то покачивающиеся цыганские кибитки в никогда не виданных краях, и отпускал, глядя, как они прорастают зыбким туманом сквозь стены, театром оживших видений, предрассветными призраками той мечты, которой ему не полагалось, которой он попросту был лишен всезнающими непорочными людьми, осененными божественной дланью священства. Канда никогда и не противился причитающейся ему пустоте, но в последние дни красочные грезы приходили всё чаще, и порой ему начинало чудиться, что где-то там есть и рельсы с немыслимым поездом, собирающим всех отринувших мир последним торопливым гудком.       Через зыбкую пелену мышиных теней, обрамленную размытыми кончиками ресниц, он на кромке сна и яви видел, как Микк поднимается с места и уходит к окну — курить, а в комнату тянет волнующе горьким дымком, заползают нотки табачного запаха, въедаясь в волосы и одежду соленым морским послевкусием, и становится так уютно, как никогда не пробованными домашними вечерами у каминного огня…       …И решительно срываются бирки-ярлыки, кем-то и когда-то приделанные на выданные театральные костюмы, путаются роли и диалоги, сцены и действия; Ромео с Джульеттой сбегают, взявшись за руки, прочь от своих знатных рехнувшихся родственников, подставляя лицо свежему бризу на самом краю обитаемого мира.       Пусть Канда не верил и не принимал, но противиться уже не мог: его душа взволнованно тренькала, резонировала, сделавшись тонкой и беззащитно открытой.       Еще немного — и ему станет совсем хорошо, в животе разольется сладкий ямайский ром, а губы отыщут причину для улыбки, но всё это будет после, а пока он хотел бы самую малость подольше посмотреть дивные сны, слишком редко заглядывающие к нему на огонек, запомнить их и сохранить, сберечь.       Прямо перед рассветом, когда кромка горизонта занималась пепельно-розовым, предваряя появление раскаленного добела светила, Тики всё еще был здесь, нашептывал что-то на ухо, а через один взмах ресниц — исчез, растаял миражом в дрогнувшем воздухе, обдавая пугающе студеными мыслями о том, что он не более чем галлюцинация безнадежно отравленного мозга, и с этим последним, прошившим навылет, Канда окончательно провалился в темноту сдержанных и незамысловатых ночных кошмаров, оделяющих его своим вниманием так щедро, как никого другого.       …Он проснулся утром, медленно раскрыл подернутые поволокой глаза, обнаружив себя живым и нетронутым, и в первое мгновение не поверил в то, что всё это творилось с ним наяву, а не пришло насмешливым посланием от плененной проклятым Ноем глупой неприкаянной души, но на губах, как и было кем-то обещано, покалывал лепестком розы невинный поцелуй, украденный тайком, на столе остались стоять два бокала — в жасминовых слезах и виноградной крови, — да едва початые бутылка вина с холодным чайником, а Канда с непривычки давил просящуюся на лицо улыбку.       Пил большими глотками остывший зеленый чай, вот теперь-то прекрасно понимая, как это бывает, когда в венах плещется дурман, заставляя сердце стучать быстрее, а мысли — путаться, и выжигая каленым железом одно-единственное имя, без которого невозможно уже ни есть, ни спать, ни жить и ни существовать.       И с предвкушением и волнительным трепетом ждал, когда Марсель сомкнет сердоликовые веки, погружаясь в новый пьяный вечер, и случится обещанное танго на крышах, грезы невидимого фокусника, колыбельная без сна.       На одной надорванной струне.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.