Эй, наверху.
Когда он открывает глаза, все уже стихает. Город будто вымирает, и тишина давит эхом недавней стычки и звонкого смеха, и в темноте так сразу не понять – жив ли или уже отдал богу душу. Их район находится на самом отшибе и по ночам больше напоминает заброшенную пустошь: редкие дворы обнесенные забором, ветхие дома, фасады которых поросли диким плющом да перегорелые фонарные столбы – здесь все создано для того, чтобы сосланные сюда люди могли затеряться навеки. Воздух вокруг вязкий, тяжелый, из подворотни тянет холодом и гнилью, запах оседает где-то в глотке и душит, ощущение такое, будто грудную клетку раскрошило валуном, и дышать нормально получается лишь благодаря собственному упрямству. Веки тяжелеют, и держать глаза открытыми становится непосильной ношей, по щекам бьет холодная морось, а под спиной размокает промороженная земля, и все тело будто утопает в вязком болоте, забирая ноги-руки за собой. Было бы проще просто отрубиться, думает Минсок и разбивает пальцами рыхлые комья грязи, она забивается под ногти и оставляется на одежде некрасивые пятна. Он смотрит рассеянным взглядом в небо, над головой плывут пузатые, свинцовые тучи, тяжелые и плотные, они растекаются по небу, как вся несправедливость, в которую его каждый день макают носом, словно нашкодившего котенка. И заплакать бы сейчас, размазав сопли по щекам, но Минсок не станет, наплакался уже за все эти годы. Хотя кому он врет. Он обтирает об куртку руки и закрывает ими лицо, в уголках глаз скапливаются слезы, он яростно моргает и переворачивается на бок. От одного до десяти, говорила сестра, глубокий вдох и такой же выдох. Кожа под вымокшей одеждой натягивается на ребра, и боль пронизывает тонкими иголками все тело. Минсок закрывает глаза, отсчитывает в уме и в эти бесконечно тянущиеся секунды позволяет себе думать, что все нормально, что он в полном порядке, что все пройдет. Подумаешь, пересчитали кулаками ребра, будто с ним это в первый раз происходит. По факту, конечно, лучше сразу пулю навылет, чем это болото, чтобы красным месивом наружу или в пасть дворовым псам, которым здесь по статусу положено куда больше, чем ему или кому-либо другому из их района. Но в реальности у него сестра, которая без него не сможет и, будь добр, но попытайся взять себя в руки, впереди так много работы, что вряд ли кто простит ему эту слабость.Если ты все-таки существуешь, то у меня есть к тебе одна просьба.
Их район – скосившиеся от времени лачуги, чьи фасады от старости осыпаются мелкой крошкой, узкие улицы с характерным запахом помоев и гнили, кисло-сладким, он намертво въедается в кожу. Их район – пристанище бродячих собак и голодных крыс, и уж точно последнее место, которое можно назвать домом. Сюда сгоняют тех, у кого на телах появляется имя их идеальной пары, сгоняют без разбора. Их боятся и презирают, потому что мало кто вокруг понимает, как это все происходит. И выбора-то у тебя, в общем, в таком случае никакого: гриф черный – значит, ты идеально подходишь, и у будущего ребенка будет наименьшая вероятность каких-либо отклонений; гриф белый – и ты становишься изгоем среди себе подобных, потому что быть навеки привязанным к человеку своего же пола аморально и мерзко. Это пошло. Остается лишь дальше жить с опущенными глазами. – Ты снова дрался, – от сестры в принципе ничего не скроешь, и сколько бы он ни зарывался в себе, она всегда все вытащит наружу, и приходится сильно ущипнуть себя под кофтой, чтобы жалобно не заломить перед ней брови. – Я в порядке, – кивает, бывало и хуже. – Мин, посмотри на меня. У сестры глаза – вязь из красных капилляров и темные, почти черные зрачки, блестящие, словно два меланита, а кожа, обделенная солнцем и здоровым сном, отдает серым, словно она выцвела за время. Сестра ловит его на пороге кухни на следующее утро, долго всматривается в бледное лицо, останавливая взгляд на кровоподтеке над скулой, и большим пальцем водит по его ладони, успокаивает, и Минсока отпускает, а напряжение и горечь внутри куда-то пропадают. Она всегда все замечает, это как настройка по умолчанию у старших – оберегать и приглядывать, быть поддержкой и опорой. Лучше, конечно, от этого не становится. Минсок смотрит на ее исхудавшее тело, она прячет его под хлопковым платьем и нескончаемым платком, который собирается складками на ее груди, закрывая собой чужое имя под ключицей. – От себя не убежишь, ты же знаешь. Знаю, конечно, появление метки – это всего лишь вопрос времени и надломленного терпения, он отнимает ее руку и садится за стол, беглым взглядом осматривая тарелки. Из еды, кроме риса, у них почти ничего не осталось. От одной только этой мысли к горлу подступает липкий ком, Минсок откашливается, отворачиваясь к окну, и выдыхает. Наступают холода, и сейчас как никогда хочется чего-нибудь горячего, мясного, жирного, чтобы наесться до отвала и еще долго-долго валяться на кровати, вывалив раздувшееся пузо наружу, – иди сюда, рис остывает. – Знаешь, если сильно постараемся, то его хватит еще на неделю, – сестра садится напротив него и улыбается, заправляя выбившуюся из хвоста прядь волос за ухо. Она улыбается ему бесконечное число раз, улыбкой защищаясь от всего, и почему-то от этого становится грустно. Нет, не хватит, Минсок качает головой, но сказать ничего не решается. Жизнь таких, как они, это балансирование на грани, словно ходьба по натянутому над пропастью канату, когда лицо обжигает ледяной ветер, а глаза застилают собственные слезы. Когда все вокруг против тебя и даже твое собственное тело. Вот и ведет поэтому так сильно из стороны в сторону, что перестать бороться кажется лучшим спасением, но сорваться вниз – это меньшее из зол. Остается лишь цепляться за родных, потому что семья – это все, что у тебя есть и ради нее ты стерпишь все побои и издевательства.Знаешь, я не хотел просить тебя об этом, но ты моя последняя надежда.
Изо дня в день все одно и то же, и каждый день, как день сурка, отзеркаливает предыдущий, но сегодня все идет особенно паршиво. Он просыпается рано утром, за окном все еще чернеет небо, резко, будто от пощечины, кажется, что даже с криком, вскакивает и бежит прямиком в ванную комнату, мокрый от ночного кошмара. С каждым новым рваным выдохом все становится яснее, и кошмар расплывается перед глазами мутной тучей. Под светом тусклых ламп Минсок выглядит совсем уставшим. Лицо его печальное и серьезное, и лишь глаза, большие и бездонные, светятся ослепительным светом, затмевая золотящееся мелкие пятна веснушек на щеках и носу. Он вздыхает и скребет ногтями горячую точку на спине, оставляя красные борозды на коже. В восемнадцать, думает Минсок, жизнь только начинается, она сверкает яркими красками и призывно манит испробовать что-то новое, бурлящее и неизвестное. Его восемнадцать лет крошатся мелкими осколками под пальцами. – Мин, у тебя… На самом деле это не впервой. Вот так, когда кровь стынет в жилах, а сердце камнем бухает к ногам. И растоптать бы, боже, растоптать его по полу, чтобы больше не болело и не ныло, чтобы больше не выворачивало самым откровенным наружу. Сестра за спиной подходит чуть ближе, тут бы посмеяться и похлопать собственной выдержке в ладоши, да вот только Минсок не такой смелый, каким он хочет себя видеть. Он вздрагивает всем телом, но повернуться к ней лицом, значит показать свою слабость. –...там, над лопаткой, – сестра осекается, – имя белым. – Не говори! – Минсок сжимает руки в кулак и крепче стискивает зубы, но голос все равно предательски ломается на полуслове и выдает его нервозность. Он понимает все еще с ночи, когда кожа на плече начинает гореть, и пульсирующая боль концентрируется в одной конкретной точке над лопаткой. От того, как сестра на это смотрит, становится неловко и совсем противно. – Забинтуй, залепи пластырем, сделай что угодно, но я не хочу его видеть! – Голос дрожит, Минсок закрывает глаза, вцепляясь зубами в щеку, и сглатывает ненужные слезы. Реветь перед сестрой самое низкое, что он когда-либо мог себе позволить, – регистрироваться я тоже не буду. – Знаешь, у него красивое имя, – сестра улыбается по-доброму, холодными пальцами касаясь покрасневшей кожи, и зудящее внутри раздражение уходит. Она все понимает, не осуждает и накидывает на его голые плечи толстовку, – и, по крайней мере, оно не будет стоять у тебя перед глазами, – она разворачивается и уже у самой двери говорит, – Мин, я хочу, чтобы ты помнил, что все, что с нами происходит, это не просто так. В конце концов, наверное, мы делаем хорошее дело. Минсок смотрит ей в спину и думает, как много по сравнению с ней ему не хватает. Ему не нужно это имя, ему всегда было хорошо и так, а теперь он не знает, что с этим делать. Он укутывается в теплую ткань и утыкается носом в высокий ворот толстовки, от нее пахнет душистым мылом, и еще долго-долго стоит в ванной, думая о том, как в такие моменты ему не хватает одного единственного верного друга. Минсок бы берег его как самое дорогое на свете, потому что в моменты, как этот, когда жизнь скручивает тугой спиралью и преподносит неподъемные тяжести, хочется зарываться в друзей. Потому что это на самом деле очень здорово, когда у тебя есть поддержка и опора. Когда есть тот, кто вызывает улыбку и становится стеной, потому что одной сестры ему оказывается мало. «Если мы делаем хорошее дело, то почему за это бьют?» – выводит он на запотевшем стекле и выходит из ванной.Эй, если ты слышишь, Я хочу умереть.