ID работы: 4371794

Shakespearean

BBC Radio 1, One Direction (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
Размер:
37 страниц, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 3 Отзывы 11 В сборник Скачать

59

Настройки текста
      Он остаётся в студии до одиннадцати: на непроглядное синее небо тусклыми блёстками наклеены звёзды, где его не касаются металлические шпили многоэтажных вытянутых гигантов; в соседнем доме яркими размытыми пятнами горят окна, в них тенями мелькают уставшие люди, на стёклах отражаются голубые блики от экранов телевизора; на дорогах спокойно, раз в пять минут, проезжает пара шуршащих шинами машин, до ушей доносятся хлопки соседних дверей.       Зейн остался в студии до одиннадцати, потому что, хоть нужный материал был отснят к половине десятого, девушка, с которой проходили съёмки, обладает удивительной настойчивостью, и, не скажи Зейн, что хочет кое о чём поговорить с Беном, она бы не отъебалась, а значит пришлось бы ебать её уже не на камеру.       И Зейн более чем уверен, что она всё равно ждёт его где-то внизу, в её белом Мини-Купере, с улыбкой на круглом блестящем лице, больше похожей на неизбежные признаки аутизма, и голосом сорокалетнего водителя какого-нибудь мусоровоза, пропившего свою жизнь. Хотя, это всё не мешает ей каким-то непонятным Зейну образом набирать больше девяноста процентов на Порнхабе.       В коридоре темно, и освещена лишь площадка перед лифтом. Луи сказал, тут задерживаются до утра: у кого-то полуночный эфир, кому-то приспичит записать что-нибудь далеко за полночь, а ещё, у одного хиппи отобрали квартиру, так что он просто тут ночует. Зейн думает о том, захочет ли он пиццу или же ему хватит утренних пончиков, когда он вернётся домой. Он поджимает губы и решает заехать в Папу Джонс за Маленькой Италией, но тут двери лифта раскрываются, и желание даже думать о пицце пропадает.       На самом деле, удивительно, как сильно на людей влияют запахи. В до раздражающего светлой кабинке лифта пахнет сыростью, как пахнет от длинных густых волос девушек зимою или поздней осенью после прогулок, когда они вваливаются в помещение, щёки алеют, и так и пахнет переплетённым с ароматом шампуня холодом. Так пахнет в лифте — сыро, ветрено и ненавязчивым шампунем. Зейн ёжится в пальто, предчувствуя, как замёрзнет. Его тёплое дыхание быстро разгоняет аромат, это было совсем ненадолго, и вот он уже на первом этаже, жмется в боковую стенку лифта, увидев за большими прозрачными дверями белый Мини-Купер, в салоне включён свет.       Никогда в своей жизни Зейн не встречал такого идиотизма. На мгновение в голове проносится мысль о том, что запах в лифте — это Джиджи, но Джиджи пахнет карамельным гелем для душа, блеском для губ, вязким и приторным, и чуть подгнивающими гиацинтами, а не холодной свежестью апрельского вечера, хоть сейчас и Октябрь; и не запахнет, даже если она будет стоять на улице пол дня. Он снова на девятом этаже, шагает в студию под цифрой двенадцать, не зная, сколько ему придётся прождать там, в темноте, с маленьким пакетиком солёного арахиса и полу полным кулером.       Не дай Бог иметь дело с навязчивыми людьми.       Зейн садится в огромное кресло, на котором пару часов назад отодрал Джиджи по сердечной просьбе Луи. Вообще, он никогда не приходил сюда, где Томлинсон зачитывает рецензии на фильмы и рассуждает о том, в какую задницу, по размеру даже больше его собственной, катится кинематограф; но после того, как над Луи подшутил какой-то парень и встала очень острая проблема действий в отместку, а Бен — продюсер — совершенно случайно спросил о том, знает ли Зейн какие-нибудь места для нового оригинального сюжета, Томмо с нездоровым блеском в глазах объявил, что Зейн вполне себе может трахнуть Джиджи прямо на столе у того «оскорбившего» его парнишки. И тут на самом деле неплохо: красные стены, чёрные артхаусные кирпичи, большие доски с подписями каждого желающего что-нибудь написать. Автоматы с орешками в каждом коридоре, окна, выходящие на крыши и безлюдные улицы.       Он не сразу замечает стуки и шорох за ульем своих мыслей. За стеною раздаётся копошение, совсем негромкое, это разряжает томную вяжущую тишину студии, в которой находится Зейн; и он, сидя в гигантском кресле — подбородок на груди, шея вжата в плечи — невольно начинает прислушиваться к доносящимся звукам. Они затихают в один момент, и Малик едва ли дышит, чтобы не упустить невнятный шум, хотя в этом нет и доли смысла; и через минуту ничего не меняется — кроме голоса.       Теперь раздаётся голос. Приглушённый, конечно, из-за стены между студиями, но даже с этим можно разобрать его тембр: словно шум реки после обильного ливня, не спокойный, но растягивающийся на долгие секунды, на длинные хрипловатые гласные; полный и даже наполняющий.       Сначала он приветствует. Желает всем доброй ночи и говорит, что любит проводить тут время. Спрашивает, почему не спят слушатели. Проверяет статистику.       — Ого, — хмыкает. — Нас полторы тысячи. Я даже немного стесняюсь. Вы же не будете скотинами? Надеюсь, не будете.       Зейн нечаянно улыбается.       — Как-то я хотел перестать надеяться. Вообще, в принципе надеяться, потому что это разочаровывающе, — раздаётся после небольшого по длительности молчания. — Но тогда мне нечего будет есть, ибо всё, чем я в состоянии заниматься, — это ныть, разговаривая с микрофоном, а также слушать ваши бесконечные твиты о том, как и о чём ноете вы. И это в порядке вещей, на самом деле: есть губки, есть мутная вода, есть…вспомнил про море. Хочу в воду. В воде думается неплохо, почти как перед сном.       Слышится протяжный вздох. — Уж если нет на свете новизны, А есть лишь повторение былого И понапрасну мы страдать должны, Давно рожденное рождая снова, — Пусть наша память, пробежавши вспять Пятьсот кругов, что солнце очертило, Сумеет в древней книге отыскать Запечатленный в слове лик твой милый. Тогда б я знал, что думали в те дни Об этом чуде, сложно совершенном, — Ушли ли мы вперед, или они, Иль этот мир остался неизменным. Но верю я, что лучшие слова В честь меньшего слагались божества[1]!       Зейн не сразу понимает, что происходит. Внезапно, этот аккуратный медленный голос, не меняя темпа, не меняя настроения, всё также меланхолично и чуть уязвлённо начал говорить словами, которые Зейн изучает на курсе английской литературы, и, сколько бы он не слышал, как разные люди читают сонеты Уильяма Шекспира, это — лучшее, чем довелось проникнуться. Ни растянутых лицемерных мхатовских пауз, ни охов и вздохов — лишь далёкая-далёкая печаль и будто бы сардоническая ухмылка.       — Я даже думать не буду о том, как вы все, даже не будучи профессорами литературы Оксфордского университета, понимаете то, чем я сегодня открыл наш литературный вечер. И, кстати говоря: нет, я не завалю и буду продолжать читать Уильяма Шекспира, потому что это мои вечера, мои правила, а те, кому не нравится, идут нахуй, — голос говорит это с той же меланхолией, будто бы всё неизбежно в самых голубых красках, но к этому каким-то образом прибавляется капризная надменность, и Зейн снова нечаянно улыбается.

***

      Он обрушивает своё тело на кровать в половину третьего. Дело в том, что голос был настолько восхитительным, а Зейн настолько измученным, что он задремал примерно на моменте, когда его призвали обратить внимание на Луну, и расстроились, что не видно звёзд; начали читать внезапно вспомнившуюся «Яркую Звезду» Джона Китса. Вздрогнув от неуютной тишины, Малик разлепил глаза и, с трудом разобравшись в происходящем, даже не вспоминая о Джиджи, буквально выкатился из студии в свою машину.

***

      Глупо было бы подумать, что через неделю Зейн не будет с незаинтересованным лицом нажимать на сохранённую вкладку, не будет мысленно отвечать на каждый риторический вопрос голоса, не будет, чуть нахмурив брови, обдумывать своё неожиданно обнаружившееся пристрастие к отрывками из творчества поэтов Озерного Края.       На следующий день он скачал в Айтьюнс альбом одного из лучших ораторов Соединённого Королевства и прослушал два первых акта «Короля Лира», со скучающим видом исследуя обложку. Потом Зейн нашёл запись «Была бы музыка пищею любви» чтения Тома Хиддлстона и поморщился от неискренности, хоть это было не ужасно. И даже не нормально. Это было хорошо, так и нужно читать, на самом деле. Не делая неясные акценты на неясных словах; не игнорируя деления на строчки интонацией, но делая перед каждым короткий вздох; не так, как это делает…голос, который нельзя воспринимать как человека. На самом деле.       Да, это человек, реальное существо, но Зейн не может увидеть это, не может представить, как какой-то человек — обладатель этого голоса и сознания — выходит из больших стеклянных дверей заполночь в четверг и идёт домой, или его кто-то забирает, или он ждёт такси. Не может представить, что это что-то реальное. Такое не может быть реальным. Такое — не превращающее размышления в философскую муть, не навязывающее свои чувства, печальное и надменное, с умоляющими смешками и привычкой едва ли не облизывать микрофон — он так близко к нему находится — что слышно даже те интимные выдохи, когда вспоминаешь что-то хорошее, но поблёкшее, и не можешь выдавить ничего, кроме этого полу фырканья-полу усмешки под нос. У Зейна в такие моменты острая необходимость вернуться к своему прошлому и тоже выдохнуть, а потом, с чувством разбитости, потратить ночь на мятые простыни.       Иногда он хочет накричать на Голос. Иногда он хочет спросить у него, что случилось. Или обнять. По-разному. Иногда, это желание приобнять за плечо, иногда — проспать всю ночь, обнимая сзади, иногда — накинуться и крепко сжать в руках. Иногда Зейн хочет избить его. Или сказать, что его шутка отвратительна и он не умеет шутить, а потом извиниться, потому что Голос никогда не смеётся, только вымученно и иногда с истерикой, что разбивает. Бывает, он хочет выпить с ним, или проспорить всё утро, или покритиковать фильм — Зейн даже знает, с каким выражением он бы это делал: с одолжением, словно он учитель, который раз пятьдесят уже сделал замечание, но всё впустую. Голос удивительно многое заставляет чувствовать, пока льётся из динамиков. И Зейн рад, что это только голос, потому что, будь это человек, он заставлял бы Зейна нервничать.       Он не думает о нём помимо тех двух часов вечером четверга. Он не думает о нём в университете, выписывая признаки расстройства личности; заправляя машину или выбирая новую ароматическую карточку в неё; или на очередных съёмках. Потому что учиться — клёво, выбирать запахи — важно для дальнейшего существования, а за съёмки он получает деньги.       Это просто вечер четверга, как сеанс терапии, о которых Зейн может сказать многое, например, что они бесполезны. И его терапия бесполезна. Но…это славно.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.