ID работы: 4381994

Мозаика

Джен
G
Завершён
17
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
17 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Мне снилось, мы умерли оба. — Очень неудачно ты начал. — Лежим с успокоенным взглядом… — Пожалуйста, прекрати уже. Через мякоть живого тела толчками бьется, пульсируя, темная и густая кровь. Теплой, тихой, ей напиталась, потяжелев, разорванная одежда. Она моментально холодела, тянула вниз, к земле, а бинты под нею уже не сдерживали ран. Они рассыпались, грязные, посеревшие, рассыпались и легко скользили, застревая не то у пояса, не то у рукава, не то у дуг тугих икр. Малейшее движение могло разрушить эту хрупкую конструкцию ткани и тела, ею же сокрытого. Если штык войдет под ребро, если горячая пуля пробьет живот или грудь, будет уже все равно. Одежда лишняя, одежда тяжелая. Сапоги на ногах свинцовые, тоже тянут вниз, хотя куда уж ниже? Сидит себе Ваня у речки, понурив грязную голову, да потихоньку умирает. Или это он в степи рухнул, или под осиной, тоскливо шумящей мокрой своей листвой? А рядом немец сидит, знакомый такой немец, от которого сердце приятно и тоскливо ноет, но только не привычно-белый. Лицо у него все в саже, над дугой бесцветной брови и вовсе бордовая корка засохшей крови, острый нос разбит давно, волосы на голове взъерошены, тоже скоро посереют. Вот еще совсем немного, пары дней будет достаточно. Тяжелая ладонь в плотной перчатке опускается на нее, на эту горячую голову, да проводит по засаленным и жестким волосам. Когда-то они были мягче, намного мягче, а еще немного торчали чуть ниже затылка. Сейчас же из них сыпятся мелкие земляные крохи, сухие веточки, а тяжелая и жирная пыль по-прежнему держится на этом алебастре, пачкает. — Два белые, белые гроба поставлены рядом. Часов-месяцев так дцать назад Брагинский держал рядового солдата. Когда крики уже и он не выносил, зажимал ему рот и что-то шептал. Не то самому себе, не то пациенту, не то занятому ампутацией врачу. И было что-то жуткое в его уставшем взгляде, почему-то раскрасневшихся щеках и легкой желтизне кожи, не тронутой этим странным румянцем. Оно казалось не то испитым, не то и впрямь пораженным странной болезнью, лицо это, и влажно блестели лилово-вересковые глаза, глядя со стальной и плавящейся жесткостью. Плавящейся лишь для того, чтобы закостенеть, застыть и сковать. И на врача он этого походил какой-то тупой и отчаянной смиренностью. И на солдата, вопившего, у которого всегда так лихо усы завиты были, загляденье! И на Дмитрия Донского в покореженных и впивающихся в тело доспехах. И на Александра Второго, контуженного и еле держащегося на ногах, выползающего из перевернутой взрывом кареты. И на него же, мучительно умирающего, без ног и с безостановочно бегущей кровью, заполняющей дно саней. И на царевича Дмитрия, который наверняка был зарезан. А может и вовсе ранил себя ножом в приступе своей «падучей» болезни. И на народ, разумеется. Брагинский часто не был похож на Брагинского. Раны заживут, даже если по брюху полоснули, бывает не страшно, залатают. Гилберт не раз с таким сталкивался, так через несколько дней ел и пил за милую душу. Раны заживут, но вот отпечаток чужих лиц может остаться и в любую секунду отразиться вновь, будь то удивленно вскинутые брови или дрогнувшие уголки губ. А еще Ваня рассказывал про чужие глаза. Мельком, быстро, словно только и хотел, что упомянуть, бросить слова в воздух и моментально забыть о них. Помнил и его лицо, Гилберта. Самое удивительное, что не белым как мел он его помнил, а с пунцовыми пятнами на лбу и щеках, с рассеченными, практически сливающимися с лицом из-за своей бесцветности бровями, такими же серыми от пепла волосами и неизменными следами запекшейся крови. Каждый из них помнил лица друг друга. Те, кто сталкивались, навряд ли забывали их, а если встречали вновь, снова смотрели, вспоминали и ловили новые движения чужих мимических мышц. Так вот. Лица всегда были разными, но в бою порою совпадали идеально, тютелька в тютельку, да так, что становилось даже смешно. Но про Аднана Иван однажды рассказывал особо подробно, увлеченно и не опуская ни малейшей детали, при этом сам он ни разу своего выражения напускного спокойствия не менял. И не хотелось ему, зачем это? Это было жуткое, черное от пота и крови лицо, искаженное ухмылкой тридцати двух сияющих зубов. Острых, будто заточенных. Садык ведь и вцепиться в глотку мог, зубами этими… И скрыто было плотной белой маской лишь наполовину, а через две узкие прорези сияют темные, подернутые кровавым азартом глаза. Злые. Хитрые. Будто кошачьи, блестящие таким странным, леденящим душу притяжением, гипнотическим. Он взбешен, но прекрасно держится, и зверь его этот будто бьется внутри, сдерживаемый лишь двумя углями пылающих ледяным гневом глаз. И только подрагивающие пальцы, сжимающие рукоять ятагана, выдают его нетерпение. Нервы напряжены до предела и слышно все. Вообще все, абсолютно. Брагинский говорил про грохотание боя метрах в тридцати от него, про стук темных пальцев турка о рукоять, такой глухой, размеренный, а еще упомянул, что вновь затрубивший сигнальщик чуть не оглушил его. Потом же стук прекратился и не дрогнули больше крепкие сильные пальцы. После же засвистела обагренная сталь ятагана в воздухе, а из груди Аднана вырвался громкий и тяжелый вскрик, больше похожий на вздох раненого солдата, которого отпускали когти подхваченной накануне лихорадки. Голос осипший, сорвавшийся, а губы сухие и почти черные, словно не пил несколько дней. И у обоих дикое напряжение в сокращающихся, задубевших от вечной работы мышцах. Может быть, пальцы у Садыка именно от этого и дрожали — от усталости. И по маске у него побежала едва заметная трещина, и капилляры левого глаза у вязкости темного зрачка лопнули. Правда, это Ваня заметил когда подобрался уже ближе, достаточно близко, чтобы спокойно рассечь чужую грудь и вырвать из нее очередные хрипы и проклятия. Аднану предстоит гнить заживо еще триста лет, лежать во внезапно захлестывающем бреду на тахте и не знать — рыдать от ярости, или же вставать снова и снова, но в итоге все равно рухнуть обратно, на истертый шелк расшитых подушек. С забавными такими кисточками в острых уголках, отдающими золотым на свету… — А ты, душа, ты все-таки молчишь, помилуй, Боже, мраморные души… Бредит каждый по-разному, как и сходит с ума. Кто-то читает стихи, а кому-то огненные птицы клюют руки. Антонио исклевали. И не только они одни приходили рвать с его тела по кусочку, рассекать клювами тонкую кожу у запястий, словно и не клювы вовсе, а гладкие лезвия острых стилетов. Много было этих маленьких и шуршащих крошечными перышками мучителей, приятно щекочущими щеку, параллельно царапая переносицу темными острыми коготками. Метит в яблочно-зеленый глаз, раскрывает две тонкие половинки клюва, а потом растворяется, птица эта, будто дым от костра в небе, что раскинулось над солеными водами безграничного океана. И он шумит покойно, а на родине ждет его родная и даже не изнуряющая жара, горечь разливающейся желчи поражений и старых, раскрывающихся ран, а еще долгожданный и всеобъемлющий мир. Там не будет птиц. Ни огненных, ни просто черноперых с их круглыми и бессмысленными глазами. Кровь по-прежнему делает форму тяжелее, перед глазами у Брагинского плывут такие же лиловые пятна, изредка становясь рябью желто-зеленых точек по рассасывающимся блеклым краям. Голова тяжелеет, ранка на переносице саднит, а в животе что-то так приятно и тепло подрагивает с каждым толчком сочащейся через пальцы крови. Ладонь уже даже не зажимает рану, а просто покойно лежит на ней. Со стороны может показаться, что Ваня решил вздремнуть, наконец избавившись от палящего солнца, которое так вовремя закрыли облака. А бормочет он что-то просто потому, что хорошо и легко ему на душе, сердце тоже ровно и размеренно бьется, в точности как у спящего. У Наташи так билось, когда лежала она в густом снегу и горячая кровь тоже билась в ее теле, точно так же закованным в плотную форму, во все эти мелкие ремешки, мокнущую и грубую ткань, пояс с потертой бляхой. В военную форму и тело, на секунду переставшее напоминать ей что-то живое и в принципе способное к жизни. Небо же, свинцовое и тяжелое, в ту секунду вот-вот рухнуло бы, не перевернись Арловская набок. Ее глаза тогда звали его, звали каждое заслонившее свет и тепло облако вместе с падающими хлопьями ледяного снега, таявшего на бледных девичьих щеках и лишь этим напоминая, что она все еще жива. Но ведь мертвые тела тоже остывают постепенно. И пряди льняной косы выбиваются, чистые и пахнущие морозом, щекочут лоб и виски. У зимы своя ласка, навязчивая и настойчивая. Даже одежда не помогает, а пальцы на ногах и руках вовсе перестали шевелиться, задубели. Поворочаться бы в сугробах, послушать его тихий хруст под твоим телом, уставиться на молочно-белый пар спокойного в своей обреченности дыхания. В сугробе ведь тепло, если полежать немного. И в сон клонит, но спать нельзя. Свинец неба тоже успокаивает уставшие глаза, но нельзя, опять же, губительно. Теперь можно и встать, утопая ногами и руками в белоснежном снегу, что скрывает черную и промерзшую землю, который ослепил бы давно, покажись на небе бледное зимнее солнце. Опиумный дым, вязкий и как будто бы ставший вполне себе осязаемым, молчаливо и покорно лизал покрытую испариной шею. Сначала по горлу будто скользил обжигающий и плотный ком, постепенно тяжелевший у адамова яблока, а после он скользил по пересохшим губам и становилось легко. Жарко и легко было Яо лежать на циновке, еще больше распаляя свое сознание, добровольно отпуская рассыпающиеся и рушащиеся ощущения собственного тела. И его глаза были пугающими в своей непривычной и тупой расслабленности. Блестели у темного зрачка, полуприкрытые, с такой же странной вязкостью сворачивающегося в кольца опиумного дыма. Как будто все тело напиталось им, и даже темные волосы скользили по плечу так же гладко, не стянутые по привычке крепким шнурком. Невероятная, опьяняющая фантасмагория. — Однообразные мелькают все с той же болью дни мои… У Ивана голос уже не такой тихий. Такое ощущение, что рана уже сама собой затягивается под его рукой, под его потяжелевшей одеждой, а кровь остается в рассеченном у живота теле. Тучи же только сгущаются, а стройные травинки и стебли плавно покачиваются над темно-бордовой лужей, впитывавшейся в жирную черную землю. — Как будто розы опадают и умирают… Ох, кто ж там у него умирает-то?.. И, легко задумавшись, вздохнул с облегчением, закрыл тронутые болезненной туманностью глаза, что вот-вот застынут отсекленело. Те самые аметистовые глаза. Уже не вересковые и не лиловые, а именно аметистовые, холодные, как этот неживой и сияющий гранями камень. Сияющий лишь оттого, что на него упал бесплотный луч солнечного света. Байльшмидт очнулся. Очнулся довольно быстро, почувствовал за спиной чье-то присутствие. Не ошибся, уже через секунду кто-то положил ему руку в плотной перчатке на плечо. Гилберт резко обернулся, демонстрируя вошедшему свое раздраженно-сердитое лицо, будто его и впрямь оторвали от какого-то важного и неотложного дела, а не вытянули из странного оцепенения. Не было ни поля, ни тяжелого неба, ни умирающего русского с горячей и живой кровью, ни его, Гилберта, с грязным и серым от копоти лицом и спутанными волосами. Была только какая-то обрывающаяся и вновь склеивающаяся цепь, вспыхивающие картины чужих глаз и лиц, но больше всего именно глаз, полных слез скорби и гнева, радости и немого разочарования, полные смеха, боли и ярости. Глаза. Два небольших и живых камня, миндалевидных, круглых, раскосых, самых разных. А такой огромной глубины, с таким множеством травящих душу загадок! Как светлые глаза Лизхен, надрывающей горло в крике, как эти чистейшие небесно-голубые глаза брата, задумчивые и скорей похожие на две острые льдинки, которые никогда не растают. Глаза Франциска с отблесками загорающихся огней, глаза Рима, глаза Альфреда, сияющие на усталом, но радостном лице, а еще его собственные, Гилберта, глаза. Кроваво-красные, уже, кажется, бордовые в самом центре, тут уже как посмотришь. Как та самая кайма загустевшей, старой и мертвой крови, точно так же огибавшая кривую зарубцевавшейся раны от плеча и до острой выпирающей лопатки. Огромная мозаика. Рассыпающаяся по краям, в самом центре, но не до конца. Мгновенно дополняют, достраивают ее новые и новые кусочки, цепляются друг за друга, сливаются где-то тенью похожих эмоций, выделяются контрастом по-разному изогнутых губ. А ведь стихи эти Ваня читал когда-то, точно читал. Но не так, как сейчас прозвучали эти тихие и складные строки в голове немца — не смешанными и незавершенными четверостишиями, не словами с проскальзывающими в них стонами усталости. Все они были прочитаны легко и до конца, кроме одного, где Иван сбился еще в самом начале. Длинные пальцы Брагинского поднялись немного, чтобы вновь синхронно опуститься на белоснежное плечо с тонкой дугой розового шрама. Гилберт сделал вид, что не обратил ни малейшего внимания на этот короткий жест. — Я вспомнил, кто умирал тогда у Гумилёва… И как-то интригующе улыбнулся, продолжая глядеть глазами в обрамлении длинных светлых ресниц. — Ну… кто? — Соловьи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.