ID работы: 4449368

In der Tiefe ist es einsam

Слэш
R
Завершён
134
автор
Wehlerstandt бета
Размер:
16 страниц, 3 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
134 Нравится 17 Отзывы 19 В сборник Скачать

Часть 3 - На глубине

Настройки текста
      Он был виновен. И он казнил себя за это снова, потом снова и снова. Он воскрешал себя для того, чтобы можно было вновь быть наказанным. Для того, чтобы не прерывать круг, который обязан был быть выполнен, как программа с бесконечным циклом.       Но теперь ещё появился мальчик. Людвиг так и обозначал его: мальчик. Он не желал знать его имени — да и не был уверен, что оно в принципе есть, ведь далеко не каждое воплощение выживало после первых десятилетий своей жизни. И таких юных обычно ещё никто не спрашивал, как же там их зовут — в таком возрасте они волновали разве что только своих создателей. Его, Людвига, первые десятилетия тоже никто не спрашивал — кроме Гилберта, естественно.       Конечно же, Германия и не думал относить мальчишку к себе, соотносить его с собой, называть своим. Но после их встречи Людвиг перестал считать его ошибкой истории.       Что было важно, так это то, что кое в чём мальчик был прав. Они и в самом деле были одним народом, а чужая воля, поставившая между ними как можно больше преград, теперь истаивала, исчезала с каждым днём. Настал момент, когда эта воля, разделявшая их, осталась лишь тонкой плёнкой — тонкой каменной плёнкой, стеной, с которой всё и началось тридцать лет назад.       Тогда Стена была страшной и высокой, она была похожа на пасть исполинского чудовища, раскрывшуюся над беззащитным и обкромсанным до половины Берлином, с готовыми захлопнуться над бедным городом — истинной столицей Людвига — пластинами серых зубьев, которые Брагинский мнил защитой, крепостной стеной от угроз капитализма. И теперь эти зубья дрожали под гнетущей народной волей — мальчик, кажется, готов был разбиться в кровь и продраться через любую преграду, лишь бы только снова встретиться с Людвигом.       //Каждый раз, когда он оставлял свои земли, отступая, это было больно. Хотя до окончания очередной войны и дележа границ между союзниками они всё ещё оставались его собственными, но отступать от них, покидая своих граждан, было тяжелее, чем потом ставить подписи под чужими решениями.       Отступление от Кёнигсберга и его окрестностей, сдача самого что ни на есть прусского города-крепости обошлось Людвигу особенно дорого. Каждый оставленный городок и тевтонский замок — места славы, величия и памяти исчезнувшего Гилберта — оставались на его теле чёрными, несходящими гематомами.       Людвигу казалось, что все эти его восточные замки, все укрепления и крепостные стены, башни и редуты — что они, как будто будучи из засохшего песка в его ладонях, утекают, рассеиваются ветром.       Ничто из утраченного не ударило по нему так сильно, как прекрасный королевский Кёнигсберг, лучшая из крепостей его провинции Восточная Пруссия. Однако, когда комендант города, сидя в бункере под искорёженными авиацией Артура стенами старейшего немецкого университета*, соглашался на капитуляцию, от огромного непрерывного кольца королевской крепости оставались лишь жалкие клочки стен и отдельные башни.       За этот проклятый XX век, в проклятые его сороковые Германия потерял всё, что потом и кровью завоевали и защищали его братья — Пруссия, Бранденбург, Саксония — за предыдущие семь веков, за что они постепенно объединялись друг меж другом и с другими немцами.       Всё величие тевтонских крепостей скрыло балтийскими волнами так же, как когда-то эти волны скрыли древние хвойные леса, — и теперь только кусочки оранжево-жёлтой окаменевшей смолы, вымываемые на берег, что-то напоминали о них.       Гилберт был его панцирем, его доспехами, его защитой, разбитой в прах.//       Людвиг чувствовал, что его теперь тоже тянет — на Восток. Это было вечное направление мысли и движений германской нации, начатое давно, задолго до брата и его Тевтонского ордена, начатое ещё Великим Карлом. Тем самым немцем, наследниками которого стали многие страны: от Франции до Австрии, от Нидерландов до Италии**. Это было вечное немецкое устремление на Восток, которое век за веком оканчивалось то трагедией для самих германских государств и ненавистью окружающих наций, то — их же триумфом и единением с другими нациями в интересах и целях.       Людвиг не избежал судьбы своих предков: уже третий раз за всю его недолгую жизнь его вело и влекло туда, в ту сторону. На Восток.       Германия тяготился этим тянущим чувством. Два раза он обжигался до мяса, до костей — и едва не погибал там, на Востоке. Инстинкты говорили ему, что путь туда должен быть заказан, забыт и закрыт, пусть даже там осталось так много связанных с ним людей и мест, осталось так много следов истории его братьев-предшественников, истории Пруссии и его собственной истории.       Пусть даже с каждым разом граница с востока подпирала его всё сильнее и ближе, и теперь уже — под самый Одер. Под самое горло.       Людвига окатывало холодной дрожью при мысли о том, что там, на Востоке, остались почти все земли брата — в руках Лукашевича, Брагинского и этого самого рыжего мальчишки.       Однако, рыжий мальчишка был единственным из всей троицы, кто хотел быть с Германией по-настоящему. Не в союзе, не в объединении, не сюзереном, о нет. Кто хотел и сам быть Германией, её частью.       //Когда сдались абсолютно все, когда отвернулись или переметнулись все, кто воевал с ним рука об руку, помогал ему или хотя бы не мешал, когда Германия, оставшись один против обозлённых, ожесточившихся на все принесённые им страдания союзников, сдался только в самый-самый последний, абсолютно безнадёжный момент, — тогда всем вдруг показалось, что бойня окончена. И только Людвиг, измождённый до крайности, по-звериному дравшийся до самого конца, в это не поверил.       Союзники думали, что — ну вот и всё, вот и конец льющейся рекой крови. Германский зверь обессилен и заперт, а ядовитая гидра нацизма растерзана и убита. Они радовались, они делили кровавый, изрытый окопами и бомбовыми воронками, начинённый миллионами трупов своих сыновей пирог под названием Германия.       А Людвиг ходил по улицам оккупированного Берлина и ждал. Он подспудно чувствовал, знал — чего именно, и вскоре он дождался.       Они шли разорванными кучками, по одиночке, парами, тройками — редко когда больше, ведь мало кто выживал. За ними тянулся по немецким ещё дорогам бурый шлейф немецкой крови. Вот только тянулся он из городов и сёл, которые перестали быть немецкими, — в которых теперь самоуправствовали поляки, чехи и русские, изгоняя лезвием и дулом всех оставшихся. Всех, кто был слишком слаб или мал, чтобы стать трупом на передовой, но при этом неимоверным чудом умудрился выжить в мясорубке, прокатившейся по местам, которые они считали родными.       Людвиг встречал их и с молчаливой тоской смотрел в их лица с посеревшими волосами, так напоминающими ему волосы брата. Лица были омертвевшими, усталыми масками, но всё равно эти люди шли сюда, в столицу и дальше, на запад, — туда, где был бы хоть какой-то шанс быть принятыми, быть своими. Хоть какой-то шанс — быть не убитыми за то, что они всё ещё оставались немцами.       Эти беженцы были — и одновременно их как будто не было. Никто их не видел, никто не считал нужным знать, почему эти миллионы стариков, детей и женщин бегут и кто их теперь-то гонит. Для победивших союзников этой льющейся уже после окончания всей войны, после признания поражения и абсолютной капитуляции крови не существовало вовсе, ведь эта льющаяся кровь всё равно была немецкой.       Их прародители и старейшие из них гордо называли себя пруссаками, а их родители, мужья и сыновья стали теми самыми трупами на пути в Рейхсканцелярию и бункер Гитлера. Их самих же изгоняли с мест, на которых они жили веками, и особенно кроваво делали это Польша и Чехословакия*** — слабые страны, первыми проигравшие Людвигу, а теперь резвящиеся ото всей души с молчаливого одобрения господ победителей.       Гилберт был его кровью, но она вернулась к нему всеми оставшимися одинокими потемневшими струями.//       Настал, наконец, момент — и по укреплениям Брагинского, прикрывающим одних немцев от других, пробежала трещина.       Людвиг, услышав новости о том, что граница открыта, был одним из первых, кто пошёл к стене с орудием — чтобы её разрушить. Чтобы уничтожить эту кощунственную линию, располосовавшую Германию.       Крошить исписанный за долгие годы разноцветными надписями бетон было чертовски тяжело, и его руки очень скоро покрылись не только пылью и цветной крошкой — его руки истёрлись до мозолей, а стена, крепкая серая смесь, скреплённая арматурой, всё так же стояла.       Но она не была вечной. Уже нет. Она не могла больше устоять, сдаваясь по каждому неровно отхваченному киркой или ломом булыжнику, — и Людвиг принимал её уже неминуемое поражение, щурясь от пыли.       Наконец, Германия сделал проход, достаточный, чтобы пройти в него самому. Он прорубил себе, лично себе вход — потому что, как бы там ни было, это была его земля, и за Стеной тоже.       Пусть на ней теперь будет жить ещё один — этот мальчик. Людвиг был согласен. Лишь бы только больше не было никаких преград.       Закончив с проёмом, Германия шагнул в него и огляделся. Да, он не скрывал, кого ищет: мальчик первый пришёл к нему несколько лет назад и так дерзко и отчаянно хотел быть вместе с ним, несмотря на всё то, чем ему это грозило. Это значило, что он теперь должен был его к себе забрать, и никак не могло быть иначе.       Людвиг уже потерял однажды абсолютно всё, всю свою жизнь, и теперь, хотя бы с этой минуты, не хотел больше ничего и никого терять. Пусть даже это было неизмеримо малым по сравнению с прошлым.       Оно всё равно стоило того, чтобы его сохранить.       //После Первой войны, когда они с братом рухнули в пропасть поражения, они были унижены, ограблены, истощены — но не сломлены. Им достало сил на реванш.       После Второй всё было иначе. Он был один, и победители не унижали его и не грабили. Некуда было унижать, нечего уже было грабить. Поэтому они просто командовали Германией, считали себя его хозяевами — и по своему разумению “наводили порядок” в его доме.       Джонс велел — и Людвиг надевал свой подлатанный костюм, брал лопату и шёл в таком виде как на работу: закапывать поломанные, тонкие до просветов между костями фигуры****. Людвиг вместе с остальными укладывал их штабелями в огромные братские могилы и бросал сверху землю. Махая лопатой, он неотрывно глядел только в провалы глазниц на очерченных натянутой кожей черепах, которые ещё не так давно мерились штангенциркулями со всех сторон, чтобы доказать, что эта форма — второй сорт. Чтобы доказать, что вот эти его граждане и граждане соседних государств — не имеют права жить вовсе…       Германия был так ослеплён, что этому верил. Теперь в его омертвевшем сердце уже не могли поместиться жалость или раскаяние так же, как не могли поместиться там вера во что-либо лучшее или надежда на что-либо значимое.       Но он делал сейчас то, что мог хотя бы напоследок сделать для этих людей, своих и чужих, — хоронил их в своей земле, в своём сердце, чтобы хотя бы теперь дать им обрести покой и самому никогда не забыть об их страданиях и боли.       Джонс называл это денацификацией, и чем дальше он так делал, тем больше Людвига трясло, когда кто-то говорил “немцы” или “немецкая нация”.       Брагинский велел — и Людвиг возвращался в Польшу, Чехословакию и новоявленные республики СССР, чтобы вместе с сотнями тысяч бесправных пленных немецких солдат, оставшихся по воле Союза в этих странах, отстраивать разрушенные войной города. Чтобы видеть, как его выжившие в войне мужчины умирают на чужой земле посреди грязных строек или бараков от истощения и болезней*****. Умирают десятками тысяч, умирают так же, как умирали несколько лет назад “неправильные” люди в его собственных концентрационных трудовых лагерях.       Людвиг смотрел на это с пустой тоской. В его сердце не помещалась благодарность за то, что они, эти его люди, вообще живы, за то, что их никто не травит и не сжигает, так же, как там уже десятилетиями не помещалась любовь к кому бы то ни было.       Он делал сейчас только, что мог — работал за себя и за всех, пока хватало сил, и, наверное, это помогло кому-то из них остаться в живых и даже вернуться.       Брагинский, в отличие от Джонса, происходящее никак не называл: он только следил за Людвигом усталым и прищуренным взглядом, не желая подходить к нему ближе. От этого взгляда по практически не разгибающейся от работы спине Германии зачастую бежала невольная дрожь чужой боли и ярости — за всё то, что он причинил.       Все они вчетвером — включая ещё Англию и Францию — пытались переучить и воспитать Людвига, показать ему, как надо жить, каждый по мере своих потребностей и фантазии. Они все, как один, пытались затереть, зачеркнуть любое мало-мальское напоминание о его нацизме. Все как один клеймили его злом, не задумываясь о тому, откуда оно взялось. Но они не понимали одного…       Эта ужасная идея, разбившая столько стран и жизней, но больше всего — самого Германию и жизнь его брата, в какой-то момент стала его спасением. Она вдруг закрыла собой пустоту внутри Людвига, хотя и навязала при этом ему свой лживый свет, но зато стала его новым смыслом и опорой. Вот только высосала из него всё, кроме, собственно, жизни.       Гилберт был его сутью, его стержнем, без которого Германии не существовало, и никакой ложный стержень не мог его подменить, разве только всё разрушить.//       Людвиг, буравя толпу в бывшей уже полосе отчуждения за Стеной, наконец нашёл глазами тонкую и высокую фигуру. Он немного удивился: оказывается, мальчик за всё это время успел вытянуться ещё больше — он был уже практически взрослого роста. Его удивило и другое: в этот раз мальчик к нему не бежал, ломясь грудью сквозь все препятствия, а ждал, стоял и ждал, пока Людвиг подойдёт сам. Германия покачал головой и даже мрачновато хмыкнул. Что ж, ему несложно, он подойдёт.       Людвиг пошёл вперёд медленно и чеканя шаг. Он чувствовал себя тем, кто имеет право ступать по этой земле, и он чувствовал, что мальчик признаёт этот факт. Германия приближался, коротко окидывая своего визави взглядом, подмечая вырисовывающиеся всё лучше с каждым шагом детали.       Сначала его удивило то, что мальчик совсем уж поседел. Даже в десятке метров от него не было больше заметно рыжих отблесков на волосах.       Потом его задело то, что мальчик стоит практически на вытяжку, по-военному строго, — а ведь он не был проверяющим на плацу, Людвиг просто шёл к тому, кто позвал.       И окончательно его поразили глаза. Они были не тёмными, как раньше — какими-то невнятно серыми, что ли, или карими, Германия до того как-то особо не подмечал. Сейчас они покраснели.       Людвиг, во все глаза глядя, был уже совсем близко, приостановившись буквально в двух шагах, когда ждущее его воплощение, к которому он и сам стремился, произнесло то, чего он отнюдь не ждал.       — Не отвергай меня больше, — по его лицу скользнула усмешка. Уже настолько позабытая Людвигом усмешка. — Второй раз я не выдержу, брат.       Колени дрогнули и подкосились, Германия упал прямо перед ним, к его ногам. Его глаза застилали слёзы, он почти ничего не видел — но он всё понял и теперь знал.       — Прости меня, Гилберт…       Людвиг задыхался, он почти не мог вдохнуть — от горя, от счастья, от любви. Ради этого стоило пережить почти смерть.       Пожалуй, теперь-то он мог бы наконец умереть. Потому что он всё-таки искупил свою вину. И всё-таки заслужил своего брата.       Но вот только с той же ясностью Германия знал: брат не даст ему никуда уйти и не захочет уйти сам. Так было — и будет.       Гилберт был светом. Новым старым светом в его глазах.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.