ID работы: 4449368

In der Tiefe ist es einsam

Слэш
R
Завершён
134
автор
Wehlerstandt бета
Размер:
16 страниц, 3 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
134 Нравится 17 Отзывы 19 В сборник Скачать

Часть 2 - Восток

Настройки текста
      Этого мальчика Людвиг в свою новую поездку по разделённой столице заметил сразу же, как только перешёл границу и оказался в зоне под контролем Советского Союза. Мальчик был бледен, лохмат, тёмноглаз и отвратительно рыж. Он отвлёкся от игрушечного змея, с которым возился на редковатом газоне, и посмотрел на рослого и всё ещё крепкого Людвига. Короткое мгновение мальчик как будто размышлял, стоит ли Людвиг того, чтобы его приветствовать, потом задумчиво подёргал за концы синего пионерского платка* на шее, но тут же заухмылялся и помахал Людвигу рукой.       В следующую секунду ополовиненный Германия понял, что уже до дрожи его ненавидит.       Немногим позже он узнал, как волей Брагинского названо это новое объединение, откромсавшее у него почти все восточные земли и самую старую часть Берлина, — и даже не удивился. Ещё одна подконтрольная республика, да ещё и с утверждением о демократии прямо в названии. Это смотрелось настолько прямолинейно, что было даже пошлым. Желание Брагинского сделать из этого рыжего мальчика символ — новую, “правильную” германскую нацию — было слишком очевидно. В свою очередь, Джонс не оставлял попыток сделать нечто похожее — но уже с самим Людвигом. Они были так одинаковы в своих притязаниях...       Впрочем, Людвиг давно не испытывал значительных эмоций, что бы ни происходило вокруг, какую б несуразицу ему не подкидывала жизнь, не говоря уже о действительно сильных. У него остались только прямые как шпала и такие же неповоротливые чувства, но смутить его сознание, как и вызвать на его лице любую явную и яркую реакцию стало весьма и весьма затруднительно.       Однако, в глаза Брагинскому он всё же в тот момент посмотрел — устало, мрачно и тускло. Этим глупым разделением на новое и старое государства, этим лишением его ещё одной части прусского наследия — пусть в период оккупации они и принадлежали теперь Людвигу только номинально — Брагинский и Джонс отняли у него последнюю призрачную власть над бывшими исконными землями брата. Отняли преемство, которое создал для него Гилберт. Отняли то, что служило бы напоминанием о Пруссии лучше всех личных вещей. Отняли даже фантом его, брата, присутствия.       Людвиг тогда в первый раз из многих тысяч сказал себе: заслужил. Теперь он не имел права трогать память брата, даже несмотря на то, что это была их общая, одна на двоих память, несмотря на то, что первую сотню лет из всего его недолгого существования почти каждый час был связан с Гилбертом.       Но он бросил брата. Бросил его сам, пусть не на словах, но внутренней убеждённостью в необходимости перемен, необходимости отказа от старых идей и старого строя. Людвиг отказался от правильности его пребывания на своей земле, даже просто от давнего, с детства ещё взрощённого желания, чтобы брат был всегда рядом. Посчитал Гилберта довлеющей тенью за спиной, его стремления — устаревшими, а его патронаж, утративший, как казалось повзрослевшему Людвигу, всякую значимость, — излишним и только мешающим его текущим действиям.       Но на деле у него не было никакого права так поступать, — к этой мысли Людвиг возвращался, как иголка проигрывателя к началу виниловой пластинки. У него не было права отказываться от брата после того, как Людвиг стал главным, пусть даже с Гилбертом, привыкшим руководить и направлять, было бы непросто в новые времена. Брат учил его многому. Брат учил его оглядываться и помнить о прошлом, учил думать о будущем — а он посчитал себя уже достаточно взрослым, чтобы действовать самому…       Он посчитал себя вправе, хотя на самом деле не имел права предавать брата.       Теперь, в итоге всего своего вольнолюбия Людвиг проиграл не что иное, как собственную свободу и право распоряжаться собой. Теперь-то эти права принадлежали отнюдь не любящему и оберегающему его брату — а четырём врагам.       Однако, рыжего мальчишку Людвиг всё-таки ненавидел, про себя так и не смирившись с разделением земель и отнюдь не считая себя только Западной Германией, а потому старался видеться с ним как можно меньше, избегая его и пренебрегая им.       Изредка, только изредка, за закрытыми дверьми или десятками километров от любых поселений Людвиг позволял себе ненадолго снова выпустить душу, как случилось тогда в парке, давал течь слезам. После часа, двух, трёх он чувствовал себя достаточно искупившим свою вину перед братом и мог позволить себе ненадолго вспомнить то, что теперь признавал своим единственно верным состоянием: быть ведомым тем, кто его создал.       //Когда они отстояли последнюю службу по Железному канцлеру и вышли из церкви, Гилберт поначалу очень долго молчал, бездумно срывая цветы и листья по дороге к извозчику, ожидавшему их у обочины.       — Знаешь, младший, мне кажется, нам пора переехать.       Людвиг, у которого совсем недавно сломался голос и который страшно гордился тем, что может, наконец-то, смотреть в глаза старшему брату почти вровень, от этих слов приостановился в смешении.       — Куда переехать? Зачем?.. — он свёл брови в непонимании. — Разве нам плохо во дворце?       Идея брата показалась ему какой-то нелепой: где же жить им, воплощениям целой великой империи, кроме как не в императорском дворце?.. — но он смолчал из уважения, ожидая сначала объяснений.       Гилберт немного усмехнулся, посмотрев на него искоса.       — Нет, не плохо. Но это уже точно не наш дом, Людвиг. Наш кайзер становится всё дальше от нас, — с сухой и острой печалью констатировал он. — Он сделал и делает всё вопреки советам старого Бисмарка! Поэтому нам надо найти собственный дом, — Гилберт решительно поглядел на юношу. — Такой, в котором мы сами были бы хозяевами.       Людвиг потёр переносицу пальцем — его как-то нехорошо резанули слова брата о кайзере, как будто бы тот был им вовсе недружественным. Чужим. Однако, он не смог найти в этих словах неправду: кайзер Вильгельм и впрямь пренебрегал многим из того, что советовал старый канцлер**, — а потому просто пожал плечом.       — Я найду дом.       И он в самом деле вскоре его нашёл. Небольшой и достаточно уютный, крепкий, хотя и довольно старый — с фахверковыми стенами и толстыми балками под потолком. Гилберту нравилось всё — ровно до того момента, как они поднялись на верхний этаж, отведённый под просторные личные комнаты.       — Так, мне нужен кабинет, библиотека и спальня, — перечислил Пруссия, но потом прошёлся ещё раз вдоль коридора и обратно, с некоторым недоумением недосчитавшись нескольких свободных дверей. Наружное впечатление оказалось немного обманчивым.       — Здесь только три комнаты, — несколько неловко ответил следивший за ним Людвиг. — Прости, кабинеты и библиотека у нас будет одной комнатой, наверное. Или каждому придётся устраивать себе в комнате и рабочее, и спальное место. Помнишь, как было у тебя в старом дворце, ещё до объединения? Это, конечно, не те огромные покои, но...       — Ну уж нет, — безапелляционно отрезал Гилберт с видом настолько решительным, будто впереди у него лежала свободная земля, а позади стояла готовая армия, — мои коллекции нуждаются в отдельном помещении, — а потом подошёл и потрепал Людвига по щеке. — Лучше пусть у нас будет общая спальня и общий кабинет, братик. Ты ведь не будешь против?       Людвиг тяжело заалел, поняв, что сразу же замотал головой, соглашаясь с такими условиями и тем самым выдавая себя. А потом заалел ещё больше, почувствовав, что кровь волной прилила не только к лицу, но ещё и ниже живота. Он бы ни за что не стал признаваться никому и тем более брату, но...       Гилберт стал первым, с мыслями о ком он давным-давно, ещё едва ли не до объединения впервые коснулся себя перед сном.//       В своих отлучках Людвиг предпочитал закрытым дверям глушь. Теперь, будучи под пристальным вниманием Америки и его спецслужб, он вряд ли мог надеяться на то, что за ним не следят. И всё же меньше всего на свете Людвиг хотел бы, чтобы кто-нибудь увидел его мокрое от слёз лицо или услышал сорванный от рыданий голос.       Но он готов был душу дьяволу продать, лишь бы продлить, соединить между собой и сделать непреходящими такие краткие моменты равновесия, его душевной чистоты, которая открывалась ему вместе с усталостью от слёз и недолгим освобождением от чувства собственной вины.       Это нарастающее чувство лёгкости приводило его к желанию брата.       //Пристройка к дому, которую они сделали сразу после переезда, по габаритам могла сравниться с самим домом — но зато там легко поместилась вся их ремонтно-мастеровая жизнь, все приспособления, устройства, детали и материалы, которым раньше, рядом с королевским дворцом, с трудом находилось место.       Их общие идеи и устремления, так отражавшие промышленный подъём в стране, всё меньше и меньше были уместны в великосветской жизни, и оба Байльшмидта чувствовали, что решение о переезде было правильным.       Теперь они чаще пропадали там, чем раньше — и теперь никто не мог их этим понукать, как, бывало, с недовольным цоканьем делал новый кайзер. Людвига до сих пор немного удивлял энтузиазм брата, с которым тот брался за такую, казалось бы, грязную работу, но ему грело душу то, что брат всё так же един с ним в действиях и интересах.       Сам Людвиг относился к этому месту совсем нейтрально: он просто воплощал здесь то, что Пруссия называл передовыми технологиями и прогрессом. Да, он пламенел тут энтузиазмом, который делил с братом, который объединял их обоих в экстазе сотворения. Но Германия никак не ожидал, что именно здесь родится что-то личное между ними двумя.       Пожалуй, это было самое неподходящее место: здесь было грязно, здесь царили запахи масел и смазок, да и сами они были к ночи уже умотаны своей работой. Однако, в тот момент, когда механизм, наконец, заработал, Гилберт вне себя от восторга вдруг расцеловал младшего по измазанным щекам. Он остановился ровно у губ — и Людвигу самым правильным на свете показалось ответить именно в них.       Так же, как полчаса до того они проводили испытания, меняя параметры и условия то в одну, то в другую сторону, так теперь они пробовали все касания в одних объятьях на двоих и в одном на двоих поцелуе.       С тех пор они часто целовались, когда между ними наступало такое ясное чувство единства в своих устремлениях, единство достижения цели или воплощения идей.       Гилберт стал тем, кто вдохновлял Людвига, с кем он не чувствовал препятствий разуму и свету мысли.//       Чаще всего он уходил на окраины Берлина. Той части Берлина, которая оставалась для него доступной, где он мог почти позабыть о дурацких, ложных и кривых границах, выстроенных двумя мировыми державами на его подчинённой их прихотливой воле земле. Здесь его не останавливали, как в Восточной части, — Америка ведь неустанно твердил о прелестях демократической свободы, да-да, — и Людвиг имел возможность отрешиться.       Тут он мог исполнить ставший ему жизненно нужным его собственный эмоциональный ритуал. Но ритуал этот после всего искупления слезами и фантомного объединения с братом слишком часто оканчивался одной небольшой проблемой — той самой, к которой всегда приводило чрезмерное и долгое нарушение Гилбертом его личных границ.       //Стоило им только съехаться не просто в один относительно небольшой дом, но и разделить друг с другом спальную комнату, как Людвигу стало понятно, что этому месту суждено стать его личной камерой пыток. Пыток бесследных и почти нежных, безо всяких внешних примет, но достаточно явных, чтобы он стал засыпать на своей кровати с ожиданием, а иногда и не спать вовсе.       Однако, Гилберт всё не приходил, чтобы трогать его, — Германия через какое-то время даже перестал удушливо краснеть при собственных мыслях об этом, — Гилберт, казалось, если и приходил и с размаху укладывался на его кровать, то только для того, чтобы её просто занять. Это бесило и растапливало сердце Людвига, ведь брат был беспардонен, но вместе с тем вдруг становился так близко, что это почти превращалось в проблему.       Германия метался у себя в душе, не имея опыта, но, самое страшное, не имея верного понимания, хорошо ли, нужно ли, чтобы свершилось то, чего он так хотел. Его отвращала грязь бессмысленности, с которой к другим — ко всем подряд, даже к людям! — приставали такие воплощения как Франция или Испания. Однако, желание ощутить на теле более явное прикосновение от брата, чем просто губами к губам, снедало его, дразнило его и сладко мучило.       А Гилберт как ждал момента. Того самого, правильного: наверное, любой иной из прочих Людвиг отверг бы своим терзающимся сердцем, ощутив его искусственность, натужность и пошлость. Но — только не этот момент, когда его брат, в очередной раз привычно заняв половину его постели, вдруг повернул к Людвигу лицо и безмятежно сказал:       — Я тут подумал, мелкий… Когда тебе захочется избавиться от меня и я тебе буду уже не нужен — не говори и не мучайся. Это нормальное дело. Я всё пойму и уйду. Когда ты станешь совсем взрослым, самое будет время, чтобы мне умереть.       От этих нескольких простых, бессердечных, таких глупых слов у Людвига брызнули слёзы. Ему в единый миг стало больно и душно, страшно и до ярости обидно.       — Неправда, не вздумай, не смей, — прерывисто, звеняще вырвалось у него из горла, и он схватился за Пруссию, тряхнув брата так сильно, что тот охнул. Гилберт засмеялся резковато и несколько неловко, посмотрев на брата удивлённым, но отчего-то так ярко загоревшимся взглядом, от которого с ног до головы ошарашило мягким теплом.       И тогда Людвиг не выдержал: неловко притиснув Гилберта, он то ли вжался в него, ища привычной защиты, то ли сам вжал его в себя, боясь отпустить. Их руки столкнулись несколько раз, а губы так и вовсе втёрлись друг в друга, и тысячу секунд спустя Германия уже не отследил, как его рука стиснула и перебрала весь упругий рельеф в паху у брата. Его вело чувством, и всякое стеснение перестало для него существовать.       Всё дальнейшее было так правильно, что Людвиг и понять-то не мог, зачем вообще сомневался. Как так случилось, что ему до сих пор не хватало уверенности в брате или в самом себе? Почему он вообще размышлял, что всё может выйти как-то иначе?..       Истина была проста, и она была в том, что с Гилбертом не могло выйти неправильно.       Вот только когда они уже совсем засыпали, оба, он услышал нечёткий братов шёпот.       — Не отвергнешь — не уйду, — кажется, пробормотал Гилберт, но ни тогда, ни потом Германия так и не был уверен, что именно он в тот миг услышал.       Зато на следующее утро он был твёрдо уверен в другом: они повторят, они окунутся снова как в туман в эту горячую, фантастическую близость. И сделают это столько раз, сколько между ними будет рождаться эта колкая нежность, в которую переродились все его мучительные сомнения.       Гилберт стал тем, без кого для Людвига не существовало абсолютно никаких слов о любви.//       Ему было тяжело справляться с накатывающим после его ритуала возбуждением. Но каждый раз он старался побороть себя и унять себя. Как бы там ни было, Гилберта нет — а без Гилберта он не кончит.       Людвиг потом обычно подолгу гулял по выбранным окрестностям, кружил по берегам притоков Шпрее и дорогам между рядами домиков, уходил в поля и в лес, где делал новый круг, чтобы вернуться.       Он выбирал эти места, потому что здесь, уж хотя бы здесь Брагинскому и Джонсу было нечего между собой делить. Хотя отсюда было, увы, довольно близко к той отвратительной серой ограде, которая опоясывала половину Берлина, как будто какую-то резервацию, эти простые, почти сельские пейзажи на окраине столицы не представляли для двух мировых господ никакого интереса. За это Людвиг их так и ценил. Настолько, что готов был забыть даже о чёртовой стене, водружённой Брагинским.       Однако, Людвиг не ожидал, что однажды встретит тут того самого рыжего мальчика, который был новым воплощением старых прусских земель — мальчика с глупым “демократическим” именем и наверняка насквозь коммунистической сутью.       — Что ты тут делаешь? — негодование его присутствием настолько переполнило Людвига, что он даже нарушил свою устоявшуюся привычку никак не общаться с мальчишкой, по возможности игнорировать его.       Тот поглядел на Людвига угрюмо и вытер нос — почему-то кровящий — тем самым синим пионерским галстуком, который Германия видел на нём в первую их встречу. По сравнению с тем разом мальчишка неплохо подрос, что раздражало Людвига только больше.       — Я хотел к тебе! — звонко и дерзко заявил мальчишка, хлюпнув и потерев по тонким жилистым своим рукам длинные царапины. Людвиг прищурился: похоже, воплощение данного желания далось сорванцу совсем не легко. И как он только умудрился перебраться через это бетонное и сверхдружелюбное коммунистическое кольцо?..       — Что тебе от меня надо? — грубо спросил Германия, отмечая краем глаза, как тот всё сильнее и сильнее сминает несчастный испачканный шейный платок.       — К тебе! — настойчивее и громче отозвался тот, поднимая на Людвига ярко горящие глаза, видимо, со всех своих силёнок пытаясь объяснить то, что большому и взрослому Людвигу было почему-то невдомёк. — Я хочу быть с тобой. Мы должны быть вместе! — он весь вытянулся в струнку, выгнув, выперев к Людвигу грудь, как будто и в самом деле не мог не тянуться к нему.       — Уходи назад, — презрительно бросил Германия, разворачиваясь прочь. В самом деле, какого чёрта он всё ещё слушал этого малолетку, ворвавшемуся в его владения, да ещё в святой для него момент?! Этот советский отпрыск не имел права на какие-то претензии, он не имел права обращаться к нему, настоящему Германии! Пусть жалуется Брагинскому на жизнь. Или вообще бежит к Джонсу: уж Америка-то не просто оценит, а прямо сенсацию из его жалоб сделает — как сделал из энтузиастов, прокопавших первый туннель под Стеной***.       — Нет, не уйду! — мальчишка закричал во всю глотку, и глотка у него оказалась внезапно сильной, Людвиг даже поморщился. — Не отворачивайся! Я пришёл быть с тобой, мы с тобой одно и то же!       Германия на такую дерзость даже замер и развернулся резко, чтобы остановить происходящее, всё то неправильное, практически кощунственное, что смел говорить этот беспардонный мальчишка.       Но мальчик продолжил, и Людвиг обомлел от его слов.       — Мы должны быть вместе, — маленькое воплощение подскочило к нему, буквально под ноги, и Германия, замахнувшийся уже было, чтобы отшвырнуть наглеца, вдруг заметил, что в его рыжих волосах так много белых, седых штрихов, как совсем не пристало иметь мальчишке. Даже если он был воплощением государства.       Мальчишку же одним замахом было не остановить.       — Мы — один народ! Мы ведь братья!       Людвиг медленно опустил руку.       — Это неправда, — изменившимся голосом сказал он, поглядев в сторону так, словно хотел там кого-то увидеть. — Брат у меня был только один. И другого больше не будет.       Он ждал, что мальчик отступит и теперь-то наконец уйдёт. Но мальчишка вдруг разулыбался, схватил безвольную руку Людвига, его глаза лихорадочно заблестели.       — Будет. Будет! Уже есть, — в его узких ладонях и тонких измазанных пальцах чистая крепкая рука Людвига смотрелась так странно, но маленькому нахалу было всё нипочём.       Германия, глядя на их руки, а потом в глаза мальчику, не смог возразить. Слёзы он выплакал за три часа, что пробыл тут, а маленькая мальчишеская рука была такой хваткой и тёплой. Он вдруг понял, что не хочет больше сопротивляться, что бы это для него ни значило в будущем.       Пусть будет.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.