То не колокол бьёт над угрюмым вечем!
Мы уходим во тьму, где светить нам нечем.
Мы спускаем флаги и жжём бумаги.
Дайте нам припасть напоследок к фляге.
Дрожь в пальцах, словно от холода, мешала мне вбить адрес клиники в навигатор. Стиснув зубы, я с третьего раза нашёл нужную улицу, прикрепил телефон к панели и завёл двигатель автомобиля, который прорычал негромко, будто был живым. Будто тоже злился, как и я. Мир перед глазами сузился ровно до одной задачи: найти его. Не дать спрятать. Не позволить ему оказаться в руках тех, кто не собирался лечить. Ярость вынуждала меня дышать шумно через нос, будто с каждым выбросом воздуха я выталкивал из себя остатки терпения. Во мне всё кипело; хотелось дышать огнём от собственного бессилия. Если бы я приехал раньше, если бы сразу примчал, то его бы не забрали. Но ещё больше меня трясло от мысли об Иннокентии Павловиче, который оказался волком в овечьей шкуре. Теперь я будто видел в его глазах то зло, которое он так тщательно скрывал за показательной добротой. Но раньше… как я мог заподозрить неладное, когда он так красноречиво рассуждал о помощи пациентам, о «шансах», которые им нужно давать, о заботе об Артуре, обо всём, что оказалось ложью? Я не мог до конца поверить в это, ведь не понимал главного: зачем ему всё это? Но знал одно наверняка: никто не посмеет распоряжаться жизнью Артура вместо него самого. Врачи в больнице должны были поговорить с ним, посмотреть токсикологию и увидеть то, что любой первокурсник заметил бы сразу: он не зависим от героина. Он — жертва. Я нёсся по дороге быстрее обычного, обгоняя плетущиеся автомобили один за другим, но не потому, что спешил. Мне просто было необходимо почувствовать ветер. Потоки холодного весеннего воздуха били в плечо через опущенное стекло, но я не замерзал. Или я просто не осознавал этого. Тело будто закипало; колени чуть подрагивали от желания бежать куда-то, действовать здесь и сейчас. Хотелось вырвать Артура из чужих рук, забрать его с собой и просто исчезнуть вместе. Хотя… как же я мог просто исчезнуть, оставив преступника при власти? Оставив его безнаказанным. Не узнав всей правды. Но что, если ради справедливости придётся ждать слишком долго? Жертвовать свободой Артура. Как я докажу причастность Иннокентия Павловича ко всему тому, в чём сам уже почти не сомневался? Клиника оказалась не такой, как я её себе представлял. Это не был огромный центр на отшибе, и здание не напоминало «монастырь» терапии. На вид — обычное инфекционное учреждение советского типа, переделанное под частично амбулаторный наркологический стационар. Серые стены, облезшая штукатурка; перед входом навес от дождя и пара курящих санитаров, которые притворились, что не замечают меня. Внутри, сразу у главных дверей встретила стеклянная перегородка, пропускной стол, охранник, уставившийся в телефон. На стенах висели пожелтевшие плакаты «Профилактика зависимости» и лампы, слегка мигающие на стыках потолочных плит. Там стоял запах смеси хлорки и дешёвого растворимого кофе. Тело отозвалось рефлекторным напряжением, будто я провалился в старую реальность: бессонницы, ночные вызовы, больничные коридоры. За столом регистрации сидела медсестра лет пятидесяти, у которой очки висели на шее на цепочке, а от её взгляда поверх стекла так и веяло равнодушием. — Вы к кому? — спросила она, даже не подняв головы. — Здравствуйте. Я к Артуру Лавриенко, — ответил я спокойно, хотя сердце билось так, будто требовало немедленного доступа. Она постучала пальцами по клавиатуре и хмыкнула: — Пациент переведён по протоколу. Посещения запрещены. Фаза острого состояния. Родственников нет в карте. И… — она прищурилась. — Вы кто будете? — Я его сопровождающий специалист, — произнёс я так, будто это не требовало доказательств. — Его перевод согласован со мной. — Удостоверение есть? — В машине. Но я могу продиктовать номер диплома и статус действующей аккредитации, — сказал я, не повышая голос. Она на миг замялась: так обычно говорят не взволнованные родственники, а люди, хорошо знакомые с внутренними правилами системы. Я уже начал привыкать лгать спокойно, почти автоматически: если меня не пускают как друга, я войду как врач, опираясь на право «профессионального интереса». Да хоть через окно — я бы всё равно нашёл способ. Мне нужно было увидеть его больше, чем когда-либо. — В карте нет информации, что его сопровождает специалист, — сухо заметила она. — А у нас строгий… — Его перевод оформили преждевременно, — перебил я тихо. — Если я не внесу сегодня данные первичной оценки, комиссия признает перевод нарушением порядка. Вам это надо? Я знал, куда нажимать. В таких учреждениях больше всего боялись бумажного ада и проверок. Она замолчала. Потом подняла трубку стационарного телефона и коротко бросила: — Девятый? Тут врач из центра сопровождения… Да. По поводу Лавриенко… Да, говорит, ведёт его случай… С документами… Ага. Хорошо. Женщина положила трубку, и посмотрела на меня уже иначе — оценивающе. — Дежурная терапевт пропускает. Вас проводят. Из-за угла вышел высокий санитар в тёмно-синей форме, кивнул мне строго и жестом указал идти за ним. Мы шагали по коридорам, где полы блестели от дешёвого воска, стены были выкрашены в абрикосовый цвет, а над дверьми висели таблички с номерами палат и пометками «наблюдение», «острый период». Воздух здесь был будто плотнее, чем в обычной больнице: пахло влажным бельём, лекарствами и чем-то ещё. Ощущением изоляции. Санитар остановился у двери с маленьким окошком, закрытым жалюзи. — Он здесь. Две минуты, не больше. Камеры включены. Я кивнул, хотя знал: если надо, останусь хоть на целый час. Он открыл дверь ключом с громким металлическим щелчком, и впустил меня внутрь. В палате было светло, но от этого не теплее. Белые стены, металлическая кровать, тумбочка, к которой был прикован монитор с пульсометром. И он. Артур лежал, в пол оборота на бок, голова на тонкой подушке, глаза закрыты. Когда дверь закрылась за спиной, в палате стало так тихо, что мне слышно было собственное сердце. Я сделал шаг и Артур слегка шевельнулся, будто почувствовал движение, ещё до того, как открыл глаза. Его веки дрогнули. Голова чуть повернулась в мою сторону. — …Мир? — голос был сиплым, будто сорванным изнутри. Этот звук ударил так, что у меня едва не подкосились колени. — Я здесь, — сказал я тихо, подходя ближе. — Всё нормально. Он медленно приподнялся на локтях. Крупные мышцы дрожали, но не от холода, от истощения. Зрачки были расширены, взгляд уходил в расфокус. — Ты… как ты нашёл меня? — он моргнул, с трудом фокусируя взгляд. — Они сказали… что сюда никого не пускают. Я сел на край стула. Был ближе, чем разрешено, но дальше, чем хотелось. Просто видеть его уже казалось подарком. — Я бы тебя везде нашёл, — произнёс я ровно, уверенно, не давая ему даже усомниться. — Что они тебе сказали? Он опустил голову, коротко, будто стыдно. — Они сказали… что у меня снова… — слова ломались, как будто он пытался подобрать формулировку, которую ему уже вложили. — Что я сорвался. Что это… нормально для таких, как я. У меня внутри что-то хрустнуло. Настоящим, металлическим звуком. Снова ярость подступала. — Ты не срывался, — сказал я твёрдо. — Их версия — бред. Ты это понимаешь? Артур смотрел не на меня — куда-то чуть мимо. Это был взгляд человека, которому только что сказали, что он сам себе враг. — А что… что это за хуйня была? — спросил он едва слышно. — Я же… ничего не делал. Я шёл к Тохе. Я… был в порядке. Слова давались с усилием, но не физическим, а эмоциональным. Его уверенность была пробита, как стекло. Я наклонился ближе. — Тебе ввели бупренорфин, — сказал я спокойно, отчётливо, чтобы каждое слово отпечаталось в его сознании. — Парентерально. Уколом. У тебя не было выбора. Он будто дёрнулся всем телом. Смотрел на меня секунд пять — не веря, боясь поверить, пытаясь уложить услышанное у себя в голове. — Укол? — выдохнул он. — Я бы… я бы почувствовал. Я покачал головой. — Ты был не просто сонный — тебя выключили. Он мог дать тебе что-то сильнодействующее, но не рецептурное. Например, мелатонин в огромной дозе — 15–20 мг. Такое усыпляет даже здорового взрослого. — Кто он? Артур прикрыл глаза. Ладонь сжалась в кулак на простыне, губы побелели. Я накрыл его руку своей, удерживая его мысленно рядом с собой и не давая ему снова провалиться в осознание того, что он стал жертвой чьей-то воли. — Скажи, ты помнишь, что происходило до того, как ты вышел к остановке? — Ничего особенного. Мы с Палычем посидели, немного поговорили и… — О чём? — перебил я, не сводя с него взгляда. — Да просто… — чуть повёл он плечом, глядя в стену и вспоминая: — О центре. О тебе. Он сказал, что ты перебарщиваешь с расследованием и адвокатом. Мы обсудили всё это… — Что ты ответил ему? Вы ссорились? — Что? — недоумевая взглянул он мне в глаза, не понимая, зачем я задаю эти вопросы. — Ну, может немного поспорили. Я настаивал, что это твой выбор, и что Саша мог погибнуть… Да не ссорились мы особо. Он согласился со мной в конце, и я ушёл. Я держал ладонь на его кулаке и чувствовал, как его кожа понемногу согревает мою руку, но пальцы всё равно подрагивали, выдавая тревожные мысли, которые не давали мне ни спокойно выдохнуть, ни вдохнуть. — Мир… — он снова поднял на меня глаза, и в голубых радужках появилось что-то новое: страх, смешанный с зарождающимся пониманием. — Кто? Кто это сделал?.. Вопрос словно ударил в грудь. Я не мог назвать ему имя Палыча — он был слишком слаб, его психика не выдержала бы такого резкого удара. Я ответил честно, но осторожно: — Я выясню. Я почти знаю. Но пока тебе нужно думать только об одном — ты не виноват. Он кивнул, но слишком медленно, будто не верил, но хотел поверить. — Они сказали, что мне нельзя видеть никого, — прошептал он. — Что так будет лучше. Что «эмоциональные триггеры»… что это опасно. Эмоциональные триггеры. Чьи это слова? Я услышал их голосом Иннокентия Павловича. — Они ошибаются, — сказал я спокойно, наклоняясь чуть вперёд. — Если бы я не пришёл сейчас, ты бы остался один на один с их версией. И поверил бы им. Он тихо вдохнул — коротко, болезненно. — Мир… — его голос был хриплым, слабым. — Меня опять увезут отсюда? В рехаб? Скажут, что я… — он запнулся, взгляд стал еле заметно влажным, будто наполняясь слезой от безысходности положения и собственной слабости. — Что я наркоман, и что сам виноват. Моё сердце будто сжали в тисках. Руки сами потянулись к его плечам, словно меня магнитом тянуло к нему. Я сел на край постели, наклонился, и его ладони в тот же миг легли мне на лопатки, будто он держался за меня, чтобы не уйти под воду. — Я не дам им это сделать. Слышишь меня? Я немного отпрянул, чтобы рассмотреть его лицо. Артур смотрел на меня так, будто впервые за сутки видел не картинку, которую ему подсовывали, а что-то реальное. — Ты правда… пришёл? — спросил он, почти по-детски. — Ты не должен. — Да, — кивнул я тут же. — И я буду приходить, пока ты отсюда не выйдешь. И не потому что должен, а потому что хочу. Тишина изменилась. Стала тёплой, нервной, живой. Артур молчал, проводя взглядом по моему лицу, и я на секунду забыл, где мы, но дверь резко дёрнулась. В проёме появился уже другой санитар: — Время. Я задержался на секунду — не мог уйти сразу. Казалось, если выйду слишком быстро, он подумает, что я оставляю его. — Я вернусь, — сказал я тихо. — Я заберу тебя отсюда. Ты просто отдыхай, ладно? Он кивнул. Слишком быстро моргнул, будто сглатывая то, что не должен был показывать. Смотрел на меня так, будто всё внутри него держалось на тончайшей нити, и если её тронуть, то она порвётся. И когда я выходил из палаты, впервые ясно почувствовал: если оставлю его и отдам системе, то они его сломают. Не тело, а голову. Но я ни за что не сдамся. Я, чёрт побери, вытащу его. Чего бы мне это ни стоило. Когда дверь закрылась за моей спиной, тишина коридора ударила по ушам. Она была совсем другой — холодной, официальной, лишённой того живого тепла, которое только что было в палате. И тут во мне возникло резкое, почти инстинктивное ощущение: я должен знать, что они собираются с ним делать дальше. Прямо сейчас. До того, как решение примут без меня. Я выдохнул, сжимая пальцы до боли. Если я не остановлю это, то никто не остановит. Я развернулся и пошёл искать лечащего врача. Дежурная сестра подняла на меня глаза. Прямая осанка, строгий взгляд, руки за спиной, словно охраняла не отделение, а тюремный блок. — Вы уже закончили? — спросила она ровно. — Мне нужен лечащий, — сказал я. Голос вышел немного хриплым. — Сейчас. Она кивнула куда-то в сторону ординаторской. Я шагнул туда быстрее, чем успел подумать, и почти столкнулся с мужчиной в белом халате — сухощавым, седым, лет шестидесяти, с выражением постоянной занятости на лице. — Вы по поводу Лавриенко? — уточнил он, будто заранее знал ответ. — Да. Я хочу понять, что дальше с моим пациентом. Куда его переводят? Зачем? На каком основании? Он посмотрел на меня так, как смотрят врачи старой школы на эмоциональных молодых коллег: с лёгким сожалением и глубокой, холодной уверенностью в своей правоте. — Давайте спокойно, — сказал он. — Мы только начали его обследование. Физическое состояние нестабильное, психическое тоже. — Психическое? — я сжал пальцы в кулак. — У него постинтоксикация. Это нормально после опиоида. — Но он уверенно, даже агрессивно отрицает факт употребления, — перебил он мягко, почти с улыбкой. — А это рассматривается как снижение критики к своему состоянию. Типичная клиническая картина при остром отравлении. Я замер. «Агрессивно»? Он едва голос поднимает, когда дышит через силу. — Он не наркоман, — сказал я глухо. — И он в сознании. Он понимает, где он. Вы не можете принимать решения за него. Врач чуть склонил голову набок. — Видите ли, — начал он с тем неприятным снисхождением, которое я ненавидел особенно, — если пациент не признаёт факт отравления наркотическими веществами, это означает, что он не в состоянии критически оценивать ситуацию. — Он ничего не отрицал. Он просто не знает, что произошло. Потому что это произошло не по его воле. — Именно поэтому, — врач мягко поднял ладонь, — мы и собираемся созвать консилиум. Я почувствовал, как воздух вокруг будто стал плотнее. — Консилиум? — повторил я. — Да. Обычно мы проводим его в течение суток. Он позволит оценить степень утраты критики, потенциал суицидального риска, уровень угрозы для самого пациента. Вы же понимаете… после передозировки вероятность повторного эпизода очень высока. — Он не собирается умирать! — сдавленно сказал я. — Он даже не… Господи. Вы плохо его осмотрели. Он в стрессе. Он боится. Но он понимает, где находится, и не хочет здесь находиться. Ему домой нужно. Врач посмотрел на меня почти сочувственно — как на человека, который ещё не понял правила игры. — Мы не говорим о желании, — произнёс он. — Мы говорим о безопасности. И пока его состояние трактуется как острое отравление наркотическими веществами, мы не можем отпустить его без длительного наблюдения. Я почувствовал, как что-то холодное скребёт внутри груди. — Что вы хотите сделать? — спросил я. Он чуть приблизился, понизив голос. — Если консилиум признает, что критика снижена, — он говорил спокойно, почти буднично, — Артур будет временно неспособен принимать медицинские решения. Мы оформим передачу дальнейшей терапии в специализированный центр. Это регламент, и мы обязаны ему следовать. То есть наркологический центр. Туда, куда он сам бы ни за что не поехал, и куда Палыч хотел его отправить любой ценой. — Вы не имеете права направлять его туда без согласия, — выдохнул я. — Согласие заменяет консилиум, — напомнил он. — Мы действуем строго по протоколу. Вы ведь врач. Должны понимать. Я шагнул ближе. — Что именно легло в основу решения? Какие показатели? Какие поведенческие реакции? Где зафиксировано, что он опасен? Он даже не моргнул. — Пациент отрицал употребление. Это главная деталь. Я опустил взгляд на пол, ведь если бы посмотрел ему в глаза, то сорвался бы. — Документы уже готовятся? — спросил я тихо. Моя шея покрылась холодным потом, когда он кивнул мне с отрешённым спокойствием в глазах. — И вы серьёзно думаете, что это поможет? — спросил я почти шёпотом. Он пожал плечами. — Это не моя задача — думать. Моя задача — следовать правилам. После этих слов он развернулся и ушёл, оставив меня стоять в коридоре. А я чувствовал себя так, будто под ногами внезапно открылся люк, который я до этого упорно не замечал. Всеобщее безразличие собиралось похоронить Артура заживо. Под видом заботы. По протоколу. Под подписью консилиума. И в эту секунду я понял только одно — времени у меня почти не осталось. Ноги сами несли меня по коридорам, пока я не упёрся ладонями в ледяную дверь и не распахнул её, почти вытолкнув себя наружу. Свежий вечер ударил в лицо, но дышать легче не стало. Я остановился возле курящего мужчины в куртке, наброшенной поверх тёмно-синей формы — того самого санитара, который проводил меня до палаты. Попросил у него сигарету, и он без слов протянул пачку. Я вытянул одну, он поднёс огонь зажигалки, и первая затяжка обожгла лёгкие так, будто возвращала мне способность дышать. Я коротко кивнул ему и пошёл по потрескавшемуся асфальту обратно к машине. Чем сильнее я обдумывал происходящее, тем отчётливее видел, насколько легко им будет запереть Артура, стоит лишь произнести правильную фразу: «опасен для себя и окружающих». Одного этого достаточно, чтобы отнять у него свободу. Присел на серый капот своего автомобиля, зажав сигарету в зубах и доставая мобильный телефон. У меня не было выбора: я не справлялся. Рисковать и продолжать идти напролом в одиночку было слишком смело. Ведь если я оступлюсь, мои ошибки могут стоить Артуру слишком дорого. Мне нужна была помощь. — Алло, — ответил знакомый голос, прозвучав через динамик телефона словно ещё ниже обычного. — Привет, Алан. — Мир? — будто решил перепроверить он, не до конца веря своим ушам. — Привет. — Прости, — выдохнул я дым через рот одновременно со словами. — Мне дико неловко тебя беспокоить. Понимаю, что мы не друзья, и это нагло, но я правда не знаю, кому ещё позвонить. Это какой-то пиздец… Стук пальцев по клавиатуре внезапно оборвался — и тишина в трубке стала настороженной. Я вынужденно продолжил: — Ты можешь приехать? — Всё настолько хуёво? Расскажешь? — Тот, кто накачал Артура опиоидами, хочет насильно вернуть его в рехаб-центр. И, кажется, это тот же человек, который работает там и является третьим в связке с медсёстрами… Алан даже дышать перестал. Я услышал только скрип кресла, его шаги и щелчок зажигалки. — Где он сейчас? — Артура перевели по чьей-то указке в клинику, несмотря на расширенные анализы, которые показали, что героина в системе не было. В его крови проявился бупренорфин. — Тот самый? — Да, — кивнул я, кидая бычок в скупую клумбу рядом, хотя обычно так не делал, и открывая дверь автомобиля. — Они хотят признать его временно неспособным принимать решения за самого себя, якобы он опасен для себя… Мой голос становился всё тише, и физически было тяжело произносить всё это вслух, но просить о помощи без слов было невозможно. Я сел в машину и продолжил: — В центре его точно окончательно сломают, понимаешь? — немного повысил я тон. — У него сейчас защитная гипофункция нервной системы. Его мозг всё ещё восстанавливает работу рецепторов, и если они продолжат убеждать его в том, что он наркоман, он может и впрямь поверить. Как-то незаметно даже для себя, я переходил в нервный речитатив, словно выплёвывая слова, а внутри всё переворачивалось от страха. — У него сейчас повышенная внушаемость, блядь. — Эй, спокойно. — Как я могу быть спокойным? Это несправедливо! — я сжал руль от скопившихся эмоций, другой рукой вдавливая телефон в ухо. — Он ничего не сделал, он не сорвался, его не должно быть там. — Мир, — контрастно спокойным тоном перебил меня Алан. — Если его там не должно быть, значит, его там не будет. Но нам нужно приглушить эмоции и действовать хладнокровно. У него уже есть диагноз? — Да, но… — Здесь нет никаких «но». Против диагноза идти сложно. Сейчас важно не доказывать правду, а хотя бы не дать ситуации для него ухудшиться. — Что ты… — сглотнул я, ощущая, как все песочные замки, которые я из последних сил строил, начинают сдуваться ветром его слов. — Ты так просто говоришь об этом, будто я должен смириться и… — Послушай. Если хочешь добраться до правды, нужно подловить того третьего в компании самодеятельных работников вашего центра. Тогда следствие по цепочке выйдет на Артура, и его госпитализация потеряет смысл, если будут доказательства, что препарат ему ввели насильно. Я поставил локти на руль, накрывая ладонью лоб и шумно выдыхая через нос, пока слушал его голос в трубке. — Этот путь долгий, — продолжил Алан. — Но если хочешь добиться для него свободы, нужно отталкиваться от того, что уже есть. Буря внутри меня постепенно утихала, и оставалось только глухое ощущение одиночества. Будто Артур, уходя из моей жизни, забрал с собой всё живое и оставил после себя лишь иссохшую пустыню. Больше, чем восстановления справедливости, я хотел для него только одного — безопасности. И не важно было, со мной или без меня. Мне достаточно было просто знать, что он в порядке, что никто больше не пытается накачать его чем-то или оболгать. Одного этого знания хватило бы, чтобы вернуть мне весну. — Скажи, — слишком тихо произнёс Алан, будто боялся одним своим голосом добить меня окончательно, — насколько срочно нужно действовать? У меня отчим, и… — Завтра у них может быть консилиум, — ответил я, чувствуя, как слова режут горло. — И они быстро сплавят его обратно в центр. А там… — Что там? — перебил Алан. — Я не знаю процесса изнутри, ты скажи. Его ведь не могут против его воли держать там дольше недели, разве нет? — Первая временная недееспособность может быть признана на период до 72 часов. Потом, в реабилитационном центре, проводится повторная оценка, но там без шансов, — поднял я наконец голову, будто выныривая из собственных мыслей, и ощущая, как свет неприятно режет глаза. — В центре есть тот, кто заинтересован его удерживать. И у него есть власть. До недели они удержат его запросто. — Он же имеет право потребовать независимую оценку и подписать добровольный отказ от лечения. Чего ты так боишься? — Алан, — произнёс я тише, чем рассчитывал, почти в полушёпот, — он может приписать ему психоз, суицидальные попытки или агрессию… А такие записи потом не оспариваются. Ни одна комиссия не пойдёт против коллеги. — Я сглотнул, чувствуя, как в горле собирается что-то острое. — Да и он ведь… убить его там может. На днях у меня на руках едва не умерла пациентка. Ты просто… ты не понимаешь… — Хорошо, я приеду поездом вечером, так быстрее. Буду в… — снова стук его пальцев по клавиатуре, — в половину десятого. Мы заблокируем консилиум. — Как? — Я его адвокат. Буду его адвокатом, — поправил он себя. — И как его представитель потребую назначения независимого психиатра или нарколога. Плюс подадим экстренное требование о независимой медицинской экспертизе. В его голосе было столько уверенности и спокойствия, что это почти физически передалось мне. Я откинулся затылком на спинку сиденья, и дышать действительно стало легче, будто в груди что-то разжалось, наконец позволяя воздуху пройти глубже. — Артура обязаны будут временно выписать или перевести под наблюдение в обычную клинику. Но если твой человек из рехаба и вправду имеет связи, есть риск, что он попытается повлиять и на это. Поэтому нам нужно подать заявление в полицию о предумышленном причинении вреда. Он сделал короткую паузу и добавил: — Мы заставим систему работать на нас. Пациент, получивший незаконную инъекцию — это тикающая бомба под ногами. Никто не захочет иметь к этому отношение. Я закрыл глаза, слушая его. — И последнее, — продолжил он, — я потребую его временного перевода под амбулаторное наблюдение. Домой. К тебе. Это абсолютно легально. — Этого правда можно добиться? — Если ослабить хватку тех, кто пытается его удерживать, — да. Очень даже возможно. Я впервые за долгое время почувствовал, как внутри поднимается не страх, не злость, а надежда. — Нам нужно всё обговорить, Мир. Мне нужно знать всё об этом «третьем хорошем докторе» из центра, чтобы понимать, куда давить. — Спасибо. Ты просто не представляешь, как поможешь ему, — сказал я уже чуть ровнее, сжимая руку в кулак и ощущая, как замёрзли пальцы. — Я заберу тебя с вокзала. Можешь остановиться у меня. — Хорошо. До вечера. — Спасибо… ещё раз. — Заткнись. Всё в порядке. Скажешь это слово ещё раз — передумаю помогать. — Ладно, — едва улыбнулся я, вставляя ключ в зажигание и заводя мотор. Машина мягко завибрировала, будто и в ней проснулось что-то живое. И во мне тоже. Я впервые за долгое время вдохнул так, как будто внутри стало чуть больше воздуха. Почему-то ни в чём я не был так уверен, как в Алане и его решимости. Если он действительно приедет помочь, у Артура появится шанс избежать заточения в центре — один на один с тем, чьи мотивы я ещё не понимал, но уже ощущал исходящую от него опасность, почти физическую, словно радиацию. Иннокентий Павлович теперь излучал какую-то неопознанную мною агрессию. Не взрывную, не открытую, а холодную, тихую, незаметную. Такую, как болото: шагнул — и вроде всё спокойно, но через мгновение болото начинает тянуть тебя вниз. И когда пытаешься выбраться, то оказывается, что уже поздно. Мне нужно было, чтобы кто-то подал руку. Один я не вытащу Артура — утону вместе с ним.***
Температура воздуха стремительно падала к ночи. Я ощущал это по ветру из слегка опущенного стекла, пока ехал по заполненному центру, останавливаясь на каждом светофоре и пропуская толпы перебегающих дорогу подростков. Они напоминали мне о том, каким беззаботным я был совсем недавно, пока не начал работать. Теперь не было времени бродить по улицам с друзьями, пить дешёвое вино из пластиковой посуды на Новой Голландии и возвращаться домой на метро. Хотя я уже и не знал наверняка, хотел ли бы снова мёрзнуть на лавках в парках и собирать мелочь на алкоголь. Кажется, меня даже устраивало быть взрослым, и лишь иногда хотелось частично вернуть ту беззаботность. Я вздохнул громче, чем рассчитывал, отводя взгляд от дороги и подпирая подбородок кулаком, пока рассматривал впереди, на мосту, скульптуру коня с идущим рядом юношей, которая отблескивала в ночных огнях города. — Эй, — окликнул меня Алан, оторвав чёрные глаза от смартфона и взглянув на меня. — Мы разрулим всё, не пыхти. — Да нет, — ответил я, — я о другом подумал. Вовсе не об Артуре. — О чём же? — он снова вернулся к экрану, набирая сообщение большим пальцем одной руки, а другой тихо настукивая ритм негромко играющей в салоне музыки. — Немного завидую этим подросткам, — я кивнул в сторону хохочущего парня, который тянул за руку свою девушку через дорогу, хоть для них уже загорелся красный. — Вспомнил, как впервые влюбился и искал встреч с тем человеком, и каждый взгляд казался благословением, будто ничего больше и не нужно было. — А как же алкоголь? — Ну да, — кивнул я с улыбкой на лице, и плавно тронулся с места, продвигаясь по тесной очереди машин через мост, ведущий дальше по Невскому. — Даже портвейн тогда казался вкуснее дорогого вина. — «Казался», — коротко добавил он, заблокировал айфон и поднял взгляд на дорогу. Красные фары отражались на острых чертах его лица и почему-то навевали тревогу. Я тут же отвёл взгляд и продолжил: — Тебе не хотелось вернуть время, снова быть студентом, заниматься ерундой в перерывах между сессиями и ошиваться с кем попало? — Я особо не ощутил этого беззаботного времени, — ответил он. — Работал с раннего возраста, а когда переехал в Москву, пришлось совмещать подработку в ресторане с учёбой. Я даже не помню, когда в последний раз ощущал себя ребёнком. Я промычал в ответ и задумался над услышанным, ускоряясь ровно до следующего светофора. Алан подался вперёд и опёрся локтями о переднюю панель. Он сделал это точно так же, как иногда делал Артур, и у меня в груди что-то сжалось, одновременно отдаваясь теплом и грустью. — Может, поэтому ты и стал таким резким, — предположил я, поймав на себе лишь вопросительный взгляд. — Привык решать свои проблемы сам. Привык, что никто не поможет, если не ты сам. — Есть в этом что-то, может, ты и прав, — кивнул он, дотягиваясь до мультимедийной системы и делая трек чуть громче. По салону разлилась мягкая вступительная мелодия, и вскоре прозвучал высокий мужской голос Брайана Молко. Его тембр необъяснимо быстро заставлял замолкнуть и уйти в себя. Напряжённая, надломленная подача делала песню особенно уязвимой, будто она говорила не вслух, а прямо внутрь. Я бросил взгляд на сенсорную панель, различив название трека — «Sleeping With Ghosts», — и затем посмотрел на Алана. Казалось, он перестал дышать. Его лицо застыло; подбородок упирался в сложенные перед собой предплечья, а пустой взгляд был направлен в ледяное лобовое стекло. Изредка по нему проходили дворники, стирая капли моросящего дождя, но Алан не моргал, даже машинально, когда они размашисто проносились перед его лицом. Мне показалось, что эта песня ему о чём-то напомнила, и я решил не тревожить его, давая время. Я сосредоточился на дороге, подъезжая к Дворцовому мосту и снова останавливаясь перед последним рывком в свой район. — Тебе нравится Placebo? — спросил я наконец, когда песня затихла и следом за ней заиграло что-то другое, давая Алану выдохнуть. Он тут же выпрямился, отвернулся к окну и скрестил руки на груди. — Я не слушаю их. — Вопрос ведь был не об этом, — искоса взглянул я на его коротко стриженный тёмный затылок. Он не сводил взгляда с запотевшего стекла, будто мог смотреть сквозь мутную пелену и видеть там что-то большее, чем размытые огни ночного Питера. — Нравится. — А почему тогда не слушаешь? Я будто шёл по тонкому льду, прекрасно осознавая риск быть посланным с личными вопросами. Несмотря на формальный разговор о музыке, я явно задевал в нём что-то ещё, что-то глубже и болезненнее, хотя сам пока не до конца понимал, что именно. — Слишком хорошо, что даже плохо, — сквозь усмешку ответил Алан, мельком взглянув на меня. — Любая их песня напоминает об одном человеке, и чем больше времени проходит, тем сильнее это ощущается. Даже странно. — Сложно, наверное, жить прошлым, — вслух размышлял я, не глядя на него, медленно следуя за иномаркой впереди, чьи стоп-сигналы слепили глаза тусклым красным светом. Музыка разбавляла тишину, смягчая её и придавая ей больше смысла, и я невольно прислушался к тексту знакомого трека.
Не услышат облака
Не вернутся обратно
Некому теперь забрать тебя
Некому разбитое собрать по кускам
Я и не просил бы
Дел нет до небес
Тело моё ноет от холода
Голову немая терзает тоска
— Сложно, — Алан качнул головой, — но так плохо, что даже хорошо. Мы оба не сдержали улыбки. — Ты в какие-то крайности бросаешься: то так плохо, что хорошо, то так хорошо, что даже плохо, — сказал я, потирая уставшие глаза и наконец сворачивая в сторону набережной улицы, ведущей к моему дому. — Мне нравится любить. Боль ведь лучше пустоты, — Алан откинул голову на спинку сиденья, но от этого не стал выглядеть расслабленнее. — Значит, что-то живое во мне ещё осталось. Достоевский говорил: если любовь требует ответа, то это уже не любовь, а желание быть любимым. Я и не требую. Этот тихий, разъедающий фон просто живёт внутри меня. Я не нашёл достойных слов, чтобы добавить хотя бы что-то, и лишь кивнул, отдавая инициативу тишине между нами, которую разбавляли приглушённый шум автомобилей и музыка. Мы въехали в колодец моего дома, в тихий, тесный двор, где звук двигателя гулко отдавался от стен, будто кто-то в глубине бетонной шахты огромным камнем тревожил воду. Я заглушил мотор, и тишина сразу стала другой — плотной, настороженной. Алан не шевелился. Он смотрел вперёд, на тусклое жёлтое пятно фонаря, освещавшего пустой двор, и с каждой секундой его профиль становился всё более отрешённым, будто из настоящего он постепенно смещался куда-то глубже, в собственные мысли. И тут, словно по какому-то неуловимому сигналу, воздух за стеклом изменился. Не ветер. Не дождь. Что-то лёгкое, белое, едва заметное. Первая сухая снежинка ударилась о лобовое стекло, распалась на крошечные иглы льда и тут же исчезла. Потом вторая. Третья. И вот уже над двором закружилось что-то тихое, неторопливое, почти нереальное: лёгкие, совершенно неуместные для апреля ледяные хлопья. Снег всегда падал тихо, но сейчас казалось, что даже этот звук можно было услышать. Алан на секунду перестал дышать. Его пальцы, лежавшие на колене, едва заметно дрогнули, будто сквозь тело проскочил внутренний импульс, слишком быстрый, чтобы его можно было скрыть. Он просто смотрел на белые точки, словно каждая из них была для него сигналом, понятным только ему одному. Этот снег не принадлежал сегодняшнему дню. Он принадлежал кому-то другому. Алан смотрел на редкие белые крупинки так, будто читал что-то, написанное невидимыми буквами. Будто снег говорил с ним на его языке — о том, что осталось, о том, что потеряно, о том, что не отпускает. Он будто увидел призрака. Снег усилился, и двор стал похож на медленно вращающийся снежный шар, который будто кто-то встряхнул — и всё забытое поднялось на поверхность. Я открыл дверь и вышел из машины, позволяя холодному воздуху окончательно вернуть меня в реальность. Поднял голову и наблюдал за тем, как редкий, нерешительный, словно не до конца уверенный в том, что ему здесь место, снег кружил надо мной. Он ложился на капот, на асфальт, на плечи, но таял почти сразу, не успевая стать чем-то постоянным и на миг. И тогда я увидел Егора. Он стоял у своего автомобиля, в стороне от света фонаря, с телефоном в руке, будто уже собирался набрать номер. Экран светился в темноте холодным прямоугольником, отражаясь на его лице. Он не говорил, не курил, не двигался, просто стоял, глядя куда-то перед собой, словно взвешивал, стоит ли вообще делать этот звонок. Я узнал этот взгляд сразу. Слишком собранный и напряжённый. Таким друг бывал не часто. Он заметил меня почти одновременно с тем, как я захлопнул дверь машины. Наши взгляды встретились, и в ту же секунду он убрал телефон, понял, что звонить уже не нужно. Мне не понадобилось ни слова. По его лицу, по тому, как он стоял, слишком прямо, слишком неподвижно, я понял: он принёс новости. И ничего хорошего в них не было.