ID работы: 4487946

Тёмная река, туманные берега

Слэш
R
В процессе
516
автор
Seraphim Braginsky соавтор
Размер:
планируется Мини, написано 295 страниц, 36 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
516 Нравится 423 Отзывы 102 В сборник Скачать

1918. Слом. II.

Настройки текста
Здание затопила ночь. Под толщей бархатного мрака, наполнившего помещения и коридоры, было тихо – лишь иногда, как поднимается в воде с глухим звуком воздушный пузырь, взлетал к потолку смутный шорох. Вот-вот за стенами бастиона начнут стрелять… Петроград резко распахнул прикрытые в дреме глаза. Мгновение отчаянного, почти панического страха сменилось столь же глубоким, изнеможительным успокоением: он не в Трубецком, он в доме Москвы. И Миша, самое главное, Миша точно так, как когда он начал засыпать, спит рядом, в его объятиях. Петр вздохнул с облегчением и, прижав Москву к себе теснее, с благоговением коснулся губами его щеки. Было одновременно и совестно, и упоительно: он помнил, как нездорово хрупок Мишин сон, и отдавал себе отчет, что даже так его потревожит, но ничего не мог с собой поделать – чувства переполняли. Михаил на это в полусне вяло, на грани выдоха, что-то шепнул и, устраиваясь в новом положении удобней, положил голову ему на грудь. Петя, улыбнувшись, погладил его по волосам, провел рукой по шее и, огладив спину, остановил ладонь на плече, снова обнимая. После всего пережитого не то что остаться в одиночестве, даже разорвать с Мишей контакт было трудно. Да что уж там, его по-настоящему страшило, что он может заснуть и проснуться снова в камере, и все это – Ваня, Миша, особняк, Помпачка и даже невиданная роскошь – сваренный на газовой плите в турке кофе, у Москвы исключительно для него и водившийся, – окажется не более чем чудесным сном. Он обнимал Михаила как вернейшее доказательство, что все это наяву, и лучшим явлением сей яви считал как раз то, что его обнимает. Не мешало, конечно, последовать примеру Москвы и тоже поспать, но Петроград что-то не тянуло – он и задремал-то с трудом, несмотря на то, что сам задолго до привычных Мише десяти предложил пойти отдыхать. «На сегодня мы все, что могли, сделали, а утро вечера мудренее, ведь так?» Михаил согласился с таким плохо скрываемым энтузиазмом во взгляде, что Пете даже стало неловко, что он не заговорил об этом раньше – видел же, и что Миша этот день подстраивает под него, и что он, утром бывший, несмотря на глубокого оттенка круги под глазами, по обыкновению бодр, к вечеру стал вял и порой едва ли не впадает над чашкой с чаем в оцепенение. Петр и сам после бессонной ночи и целого дня был, мягко говоря, утомлен. Но он, то ли по привычке, то ли перенервничав, долго вопреки усталости лежал, глядя, как постепенно, по мере того, как темнота заполоняла спальню, соскользнувший в забытье Михаил становится бесцветней, эфемерней – пока не остался под конец тонким белеющим росчерком среди сине-серебристого жаккарда. «Чует мое сердце, недолго нам на этих простынях лежать», - заметил Москва, когда они еще только легли, и Петр проследил пальцем изящную линию серебряного узора на ткани. Петя, весь день слушавший пространный рассказ об обстановке в стране, не стал спрашивать, откуда столько фатализма, ведь не на невских же они берегах, к которым немец подступает. Нет, так прямо, со ссылкою на интуицию, Михаил даже наедине о государственных делах не говорил. Во всяком случае, пока не исчерпает сведения объективные и непреложные, к навеянным опытом предположениям и чутью он не переходил. Значит, речь о частном, персональном, а какие тут могут быть вопросы? Тут надобно дать высказаться. Верно истолковав его молчание, Москва продолжил: «Нынче, кажется, не то что хорошее белье, даже отдельную спальню иметь зазорно. Помнишь мою последнюю квартиру? Скромная ведь была, ничего лишнего, всего пять комнат: гостиная, кабинет, ванная с уборной, спальня и кухня. Даже столовой не держал, потому что имею дурную привычку есть в кабинете, читая бумаги. И что же? Несколько месяцев прошло, а там уж две семьи квартируют! Справился о соседях – и к ним какого-то квартиранта подселять собираются, а то и двух [1]. А ты представь, сколько человек в этот дом можно загнать! Если, конечно, из него за давностью лет какой-нибудь музей не соорудят. Хотя какой к черту музей, кому теперь вообще древности сдались…» Миша, похоже, долго, очень долго держал мысли при себе, не успев, может быть, поделиться даже с Иваном, и теперь они уносили его сплошным потоком, то утягивая на какую-то темную глубину разочарования и философской горечи, то снова выталкивая на поверхность, в бурную пену недовольства и мелочных, почти детских обид. «Если даже в Кремле… В Кремле! В Троицкой башне, где бумаги императорские лежали», - помянул он свое детище, дворцовый архив, - «отхожее место устроить не посрамились, кто ж мой дом беречь-то будет? Разберут или отдадут какому-нибудь обществу политически ориентированных слесарей-жестянщиков. Не то чтоб мне жалко… Хотя жалко, само собой, я тут жил сколько! Но пусть, пусть… Никто из нас не вольная птица, все по жердочкам сидим. Отдам я и дом, коли скажут, и постель свою отдам… Так ведь ничего не оценят!» - круто развернувшись к Петрограду, с досадой заметил Москва. – «Возьмут мой жаккард и на шторы пустят. Или накроят с него галстуков и будут продавать от трех до пяти целковых штука. Или перегородку посреди комнаты, уплотняясь, устроят, и какой-нибудь неразумный ребенок или его папаша, недалече по воспитанию ушедший, об него руки вытирать будет. А я узор два месяца подбирал, в Париже ткань заказывал… Такой же «пролетарский элемент» эту ткань делал… Будет к его труду почтение? А к моим стараниям и вкусу? Как бы не так! Мы с неизвестным французским мастером слишком стары, чтобы нас уважать», - язвительно заявил Михаил, – «старое нынче не в почете». Петру захотелось возразить Москве, что старым его ни страна, ни город, ни человек не назовет, но он промолчал, имея в виду Мишин характер: собьешь его неосторожным словом с откровенного настроя – замучаешься потом обхаживать, чтоб договорил. Михаил меж тем развивал положение: «Я думал, когда Смута была, что безумное время настало: не стало нам законных государей, враги по Ваниной земле шастают, по царским хоромам, где ходить степенно и чинно полагается, лях с литовской мордой туда-сюда бегают, а я стою посреди всего этого раздетый-разутый и битый, и понять не могу, отчего у меня перед глазами все плывет и мысли как вороны пуганные – оттого, что оголодал настолько, что в грязь брошенный плесневый ломоть хлеба жрать готов, иль оттого, что у меня в Кремле под стропами солонина из человечины ляшская набита – того и гляди крышу свернет…» Москва помолчал, мрачно хмурясь – то ли вспоминал интервентов, то ли додумывал мысль – и криво усмехнулся: «А еще считал, что Петр Алексеевич себя безумно ведет, от старого отрекаясь и всякие дикости заводя. Навроде ассамблей, где женщины хуже потаскух обозных ходить должны – простоволосые, с плечами открытыми, и все кофеем давиться и табаком чадить… Без личностей», - обронил он, взглянув на курящий порой Петроград. Петя обижаться не думал: к дыму и запаху Михаил был, по большому счету, равнодушен, его больше нервировали спички и зажигалки, неизбежно курение сопровождающие, и окурки в пепельнице – горничная вызывалась немедленно. Однако Миша взгляд не отводил, так что следовало ему ответить. И лучше бы так, чтобы он свой монолог продолжил. Петр приобнял Москву за плечо и произнес то, что в молодости не только никогда не сказал, но и не признал бы в своем почти сыновнем обожании: «Петр Алексеевич бывал слишком резок. Но ведь не отрекался он от прошлого совсем». «Не отрекался», - признал Михаил, с не перегоревшей в душе нервозностью резковато прильнув к его боку, - «потому и Великим называется. А сейчас отрекаются. Ничего никому не надо. Мира не надо. Как там?..

До основанья, а затем Мы наш, мы новый мир построим, - Кто был ничем, тот станет всем.

[2] Дальше не помню. Ну, да неважно, этого хватит. Вот как это? Не понимаю. Нет, оно разумеется – куда мне до таких тонкостей! Я же, как пишут всякие газеты и газетенки, что такое? Всего лишь «провинциальный город с двухмиллионным населением, живущий своей жизнью». Спасибо хоть за населением оставляют характеристику «насквозь пропитанное истинно-русским духом» и, кажется, не в самом дурном смысле [3]. Но, даже будучи таковым, я могу и имею право задавать вопросы. И вопрос у меня: какой, спрашивается, мир», - просто и серьезно, без привычных вкрадчивых ноток, спросил Москва, - «могут построить те, кто из себя ничего не представляют? И как они станут всем? Впрочем, глядя, как теснят в собственных комнатах моего соседа – кстати, офицера в отставке и заслуженного военного профессора – и его супругу, которая сестрой милосердия за самым последним солдатом утки носила, я примерно представляю, как. Ваня мне пеняет, дескать, во имя всеобщего блага всем приходится чем-то жертвовать, а я к мелочам цепляюсь, потому как перемен не люблю, а, мол, обвыкну – увижу, как все хорошо устроилось. А как к мелочам не цепляться, если с этими мелочами всей стране жить? Будет тому, у кого отобрано, дело до торжества мира и справедливости, если этот мир и справедливость не для каждого придуманы, и ему-то не полагается? А тот, кому за счет другого достались его равенство и справедливость, он что? Ему, может, и хорошо, ему лучше стало. А может, ему все равно мало, и он завтра своего соседа съест, чтобы больше ломоть достался, но на словах будет всех ровнее. В общем, сильно я сомневаюсь, что от такого кривого уравновешивания всеобщая гармония и благоденствие наступит». Москва сердито выдохнул и сполз пониже, преклоняя голову Петрограду на плечо. Все время, пока говорил, он буквально звенел натянутой струной, а теперь окончательно обмяк и смотрел куда-то сквозь комнату взглядом уставшим и печальным. «Закончил?» - спросил Петр. Он не был со всем согласен, но спорить не хотелось. Только не сейчас. Миша ему рассказал, как его, ничего не раскрывая, загоняли со всякими съездами и прочими поручениями. Не жаловался, естественно, но возмущался нелюбезной директивностью от души. Убеждать его теперь, что не во всем он прав, будет просто негуманно. Да и о чем тут спорить? Только чувства переливать друг другу и ожидания, итогов-то пока не видно. «Да», - быстро ответил Михаил сначала, но тут же добавил: «Нет. Не знаю. Наверное». «Тебе еще есть, что сказать, и говорить ты можешь долго, однако не имеешь на то никакого желания, потому что тема тебя раздражает и утомляет чрезмерно, но из глубокого ко мне сердечного расположения ты готов продолжить, если я настаиваю?» - расшифровал Петр, уточняя. Москва кивнул. – «Так вот, я не настаиваю». «Значит, закончил», - заключил Михаил. Тогда Петя развернулся к нему и сделал то, что намного важнее было любых обсуждений – нависнув сверху, несколько раз поцеловал невесомо в плотно сжатые в строгую линию губы. От первых поцелуев губы Миши стали мягче, после пришли в движение, и он ответил на поцелуй. Оттаял наконец, удовлетворенно подумал Петроград, а вслух, наклонившись почти к самому уху и обнимая под поясницей, спросил: «Даже если все пойдет по-твоему… Какая нам разница, на чем лежать, если вместе лежим?» Москва с тихой усмешкой улыбнулся, чуть запрокинув голову: «Большая. Если узко и тесно, то можно и без одеяла». «Снова к мелочам цепляешься», - ласково упрекнул Петр, скользнув губами по шее. «Кто-то же должен», - обняв его, откликнулся Михаил. «Потом», - отрезал Петр и, перехватив Москву покрепче, рывком лег на спину, увлекая Мишу с собой. – «Все потом». «А сейчас что?» - отмерев, поинтересовался Михаил, мягко уложив голову ему на плечо. «Спать и видеть сны», - не без удовольствия ответил Петроград очевидное. – «А не то проспишь, а кроме тебя в пять часов проснуться и меня песнями будить некому». «Это будет упущением…» - мурлыкнул Москва. «Чрезвычайным», - подтвердил Петр, медленно, практически бездумно гладя Мишу по спине. Тот не ответил. Питер приподнял голову, чтобы взглянуть на его лицо. Мишины глаза вполне отчетливо блестели в еще не ставшим абсолютным сумраке. Петя, усмехнувшись, поцеловал его в самый кончик носа. Михаил, дважды моргнув, улыбнулся: «Что?» «Ничего», - снова откинувшись головой на подушку, ответил Петр. – «Смотрел, спишь или нет». «Засыпаю», - отозвался Миша и, помолчав, заметил: «Как у тебя сердце стучит…» «Как?» - спросил Петр. «Слышно», - с паузой ответил Москва в своем репертуаре – понимай как знаешь. «Хорошо», - к Мишиной речи привычный, одобрил Петроград, - «вот если б неслышно, был бы повод для беспокойства». Михаил снова не ответил. Через несколько минут Петр услышал тихое сопение. Что ж ему-то не спится? Вот уже вечное солнце его вселенной прикорнуло у него на груди, и мягкое золото волос, рассыпавшись по плечу, едва задевает у края рубашки шею. Чего еще можно желать? Он богаче сейчас любого миллионщика, тысяч миллионщиков. Этот миг светлее любого будущего. Но не в их, городов, природе уметь забыться на долгий срок. Петроград, продолжая время от времени гладить Москву – спи, душа моя, и ни о чем не тревожься, пока я с тобой – поднял взгляд к потолку и задумался. В каком положении он застал страну, ему не нравилось. Необходимо было вернуться в строй как можно скорее. Дождаться Ивана, и сразу к делу – негоже, чтобы его обязанности лежали на чужих плечах. И так уже… Петр подумал, что ему следовало бы закончить фразу всеохватывающим, по Мишиному образцу, «всякое происходит». Но любовь к конкретике в нем была сильнее нежелания возвращаться мыслями к тому, о чем думать лишний раз не хотелось. Например, его покидают. Казалось бы, что в этом? Не раз его правители уезжали и возвращались. Однажды, двадцати четырех лет от роду, он провожал уезжающего в Москву императора, сжимая кулаки в злой обиде, не сомневаясь, что вошедшие в силу Долгорукие и другие старые бояре сделают все, чтобы в Первопрестольной двор и остался. На радость Михаилу, который, конечно, примет с распростертыми объятиями таких гостей. Вернее сказать, не гостей, а тех, кто восвояси вернулся. Домой. Тогда ведь у него даже не было никакой уверенности, что не станет Москва, по меньшей мере, фактической столицей снова – это потом трагическое стечение обстоятельств вернуло все на круги своя. А теперь и причиною не прихоть, и определено, что мера временная… Враг подступил слишком близко. Нельзя правительству быть в городе, который могут взять, верно?.. Поэтому его и покидают. Люди, конечно, останутся. И войска. Это не как с Москвой, заранее знавшим, что ему – гореть. Но отчего тогда так холодеет внутри? Петроград нахмурился. Какое-то смутное предчувствие не давало ему покоя. Что-то тоскливое, потаенно-безысходное… Как будто… В доме, где-то поблизости, отчетливо скрипнула половица – старинный дом жил своей таинственной, тихой жизнью. Миша, выдернутый этим жалким фактором из сновидения, с резким вдохом встрепенулся. «Т-ш-ш», - забыв о непонятном чувстве, поспешил удержать его Петр, мягко, но уверенно надавив ладонью на поясницу, и легко пригладил встрепанные золотистые волосы: – «Спи, спи… Все хорошо…» Искра тревоги, вспыхнувшая в глазах Михаила, когда тот вскинул голову, потухла. «Попадушку нес-пугался», - сонно, неразборчивой скороговоркой пробормотал он какую-то бессмыслицу. Слабые со сна, державшие лишь в силу нервного напряжения руки подогнулись, и Москва в два неловких опадения опустился обратно. Тут только Петр, с недоумением покрутив слова Михаила так и этак, сообразил, что тот, помимо прочего, сказал, глотая спросонок звуки: «под подушку», «нет» и «испугался». Вот оно что. Не без его, Петра, влияния Миша с полвека назад свел на нет потерявшую смысл привычку времен стародавних усобиц – держать под подушкой штуки две, а то и три добротных ножей, особенно если где лагерем встали (упаси боже резко разбудить!). Зачем, в самом деле – последняя угроза в 1812-м минула, больше никто в обиду не даст. Но в нынешние неспокойные времена крепко укорененная привычка, почуяв опасность, тут же ощутить в пальцах и холодную сталь лезвия, изготовленного к броску, или упереть в ладонь крепкую рукоять, чтобы ударить самому, вдруг дала о себе знать. Только под подушкой давно никаких ножей не водится. Москва об этом, впрочем, уже не переживал. Полежав с минуту и снова начав засыпать, он медленно сполз с Петрограда на постель, уютно прильнул сбоку, обнимая Петину руку. Петр, полюбовавшись на него, с сожалением констатировал, что днем Михаил не был столь мил, особенно когда рассказывал о странных приготовлениях и столичных запросах. Больше всего Мишу при этом почему-то возмущала партийная библиотека, а еще сильнее Зиновьев, на его возражения, что места нет, не скрывая неприязни заметивший своим высоким, западающим в уши голосом: «Я вам о программе действий, а вы мне все о комнатах талдычите. Узко вы сложены, Михаил Иванович». Петя вздохнул: какая же все-таки грубая двусмысленность. Тем более жестокая, что для Москвы любой тычок в провинциальность положения, будь речь о его конституции, роли, нравах, мышлении или простой географии, был донельзя болезненным, а в этой насмешке соединялись упреки и строению, и взглядам. И потом, что Миша такого сказал? Разве программа, даже самая великая, имеет смысл без реализации? Иначе говоря, замечание и грубое, и пустое. Интересно, как этот Зиновьев с ним говорить будет, подумал Петроград недовольно и тут же одернул себя: нельзя смешивать долг с личным. Нельзя заочно считать, что Зиновьев ему неприятен. И потом, справедливости ради, давно ль он сам презрительное «узко» стал заменять на влюбленное «изящно» и «своеобразно»? Вот то-то и оно. Чем осуждать, лучше присмотреться при случае к этой личности внимательнее. А пока… Пока они с Мишей сходились в одном. «Ты сам-то веришь, что ради Нижнего Новгорода стараешься?» - спросил он у Москвы, когда тот окончил свое изложение – они как раз сидели в зале после завтрака, и Миша рассеяно трепал устроившейся у него на коленях Помпачке шерсть за ухом. Взгляд Михаил поднял на него отнюдь не рассеянный: «Тебе официальную версию или правдивую?» «Обе», - попросил Петр. Москва усмехнулся: «Официально я верю и недоволен кипучей деятельностью господина… то есть, товарища Зиновьева, всколыхнувшего мою…» - Михаил на мгновение поднял глаза к потолку, будто вспоминая подходящее клише из газет, - «размеренную мещанскую жизнь, скажем так. А в действительности… Я не вчера был основан. Вижу, к чему идет… Не могу быть уверен, но вижу. И недоволен тем, что передо мной юлят», - голос его хрустнул на мгновение холодом. – «Я не привык, чтобы от меня были секреты. Паники хотят избежать – хорошо, полностью одобряю. О безопасности волнуются – сознаю, понимаю. Но уж мне-то могли хоть намекнуть, что до Нижнего не доедут. Чай, имею право в курсе дела быть – как временная, так сказать, ставка». «Видимо, тебе решили сделать сюрприз», - пошутил Петроград. Перспектива, что правительство выберет Москву, ему, в целом, импонировало: не придется уехать от Миши. «Не люблю политических сюрпризов, если их не устраиваю я сам», - хмыкнув, заметил Михаил. – «Я мог бы, конечно, найти к Зиновьеву подход, хоть мне гораздо больше хочется найти на него управу… Но, прежде чем тратить время на этого человека, я хочу поговорить с Ваней. Он в эти дни тесно общался с самим Лениным, должен много знать. И дважды просить его объяснить не придется». «Разумно», - одобрил Петр. Нужно ждать Ваню. А пока он не вернулся, делать, что делают. Кажется, именно на этом мысленном заключении Петр, наконец, начал дремать. Что ж, недолго он проспал. Но и немало – ощущал он себя вполне отдохнувшим. Несколько неуютна была ставшая непривычной за последнее время тишина, но она же была еще одним подтверждением, что все происходящее не сон. Немного хотелось кофе, чуть больше – посидеть у окна, глядя на ночное небо – вид один из любимых, но так долго бывший ему недоступным… Меньше всего было желание даже ради первого или второго разжать руки и стряхнуть с себя Москву, чтобы встать, поэтому Петроград довольствовался тем кусочком неба, что был виден из постели в окне с не задернутыми шторами, и вспоминал дневное музицирование. Состоялось оно спонтанно: Михаил, после того как договорились они дожидаться Ивана, показывал ему дом, надеясь пробудить поскорее еще какие-нибудь воспоминания, и вдруг в одной из комнат всплеснул руками, торопливо потянул Петра с собой куда-то. «Как же я ее забыл!» - воскликнул он при этом. «Кого – ее?» - не понял Петя. Миша толкнул створки легкой, забранной цветочным витражом двери и за руку ввел его в небольшой, уютный зал с диваном у камина, недурными картинами на стенах, изящной люстрой, будто бы отражающейся в искусном узоре наборного паркета, и отчетливо запыленным черным роялем, на крыле* которого лежал футляр. Москва подвел Петра к инструменту и открыл футляр: «Вот ее». Петроград, к своему облегчению, сразу узнал собственную скрипку. Он не раз вспоминал о ней в бастионе и переживал, что та может пропасть. «Спасибо», - с чувством сказал он. «Ваню благодарить будешь», - махнул рукой Михаил. – «Это он ее перенес сюда, когда отправился по твоему адресу. Да еще кой-какие вещи…» Миша кивнул на столик за своей спиной, между этажеркой и зеркалом. Первым в глаза Петру бросился прислоненный к этажерке Мишин портрет, затем пара записных книжек. Подойдя ближе, он увидел серебряный портсигар с дарственной надписью от Севастополя, искусную резную шкатулку слоновой кости. Внутри шкатулки лежали письма. Почти все они были Мишиными. Отдельно, перевязанные лентой, лежали письма России. Взяв эту связку в руку, он заметил, что под письмами, от дна почти наполовину, шкатулка полна карточек и открыток из самых разных мест, от западных губерний до Дальнего Востока. Решив, что просмотрит их внимательно позже, Петр положил письма обратно и вернулся к наблюдающему за ним, склонив голову набок, Москве. «Скрипка моя», - сказал он Михаилу. - «А рояль? Ты играешь?» «Не увлечен музицированием так, как ты», - признал Москва, - «но, бывает, играю». «Последний раз это «бывает» случилось, очевидно, давно», - заметил Петр, выведя на пыльном крыле волнистую линию. Миша, проследив за движением его пальца взглядом, дернул уголком рта: «Я вообще сюда давно не заходил. Слуг, что за домом следили, разнесло кого куда… Не помню, чтобы я отпускал всех». «По жалованию истоскуются – вернутся», - пожал плечами Петр и попросил, спонтанно пожелав восстановить в памяти образ Миши за роялем: «Сыграй мне». Москва поначалу удивился и даже озадачился – мелкое движение бровей, тверже ставшие уголки губ – но быстро справился с мигом смущения и спросил: «Что-нибудь из Рахманинова? Я без нот, кажется, лучше всего у Сергея Васильевича «Вокализ» помню [4]. Петь, уж прости, не буду, иначе без практики и с музыки собьюсь». «Ничего», - откликнулся Петр и, пока Михаил устраивался за роялем, перенес на столик скрипку, проассистировал Мише – поднял у рояля крыло, а после сел в ближайшее кресло. Теперь, глядя на лежащую у него на груди ладонь Москвы, Петроград совершенно ясно помнил, как эти тонкие, длинные пальцы сначала мягко, будто бы боязливо коснулись клавиш, несколько скомкано выдавили первые, короткие звуки. Как после мимолетной, но для Петра очевидной паузы пришли в движение снова, уверенней, и полилась пока медленная и тихая, но уже вполне узнаваемая мелодия. Как Миша, отыгрывая непростую часть, чуть склонил голову набок и закусил губу, но все-таки сыграл. Как после этого дело у него пошло легче, и музыка становилась постепенно громче. Не сразу, но стала она и артистичнее – где надо, сильная и энергичная, где надо, мягче и чувственнее, пока не дошла, наконец, до определенного драматического пика и… Упала до полузадумчивого нежного звучания: Михаил, став играть вслепую, поднял глаза на него, и в их взгляде было много больше, чем в положенном пении на одном гласном. Петр смотрел, как завороженный, не в силах даже моргнуть, а мелодия снова крепчала. Накатывала, будто волна, и тут же ее пенный гребень завивался изящным полукольцом, обволакивающим, как объятья, вызывая где-то в душе непроизвольный трепет. А потом – Петр взмахнул ресницами – мягче, мягче, пошла на убыль, но каждый раз, когда казалось, что нота – последняя, находилась еще одна, и другая… Словно музыка не хотела кончаться. Но музыкант устал. Москва не совсем убедительно прошелся по клавишам, с одной явно не попал и, с чуть нервной быстротой убрав за ухо прядь, в чем Петя угадал недовольство собой и попытку собраться, повернулся к нему: «Конец все-таки подзабыл». «Почему ты не играешь?» - упрекнул Петроград. – «Даже без практики это вышло очень достойно». «Я играю», - возразил Михаил. – «Для тебя. И порой для души». «А для себя?» - спросил Петр. «А для себя у меня другие игры», - объяснил Москва. «Это какие же?» - поинтересовался Питер. Москва лукаво улыбнулся: «Я, например, Петенька, загадки люблю». «Загадывать или разгадывать?» - уточнил Петя. «А ты угадай», - невинно ответил Миша. Петроград улыбнулся воспоминанию и хотел было поправить сползшее с плеча Москвы одеяло, как вдруг кольнуло его неожиданное, какое-то безысходно-томительное чувство. Он, привыкший ощущать себя мужчиной, сильным, зрелым, знающим, в какой ситуации, с кем и как себя вести, вдруг почувствовал себя маленьким потерянным мальчиком, оставшимся один на один с целым огромным, тесным от враждебных существ, равнодушным миром. Сердце сжало острыми когтями нечто, похожее на предчувствие неотвратимой беды или… …страшной утраты. Москва же, мгновение назад мирно спавший, и вовсе вскинулся, сел одним рывком, и в его глазах Петр увидел отражение того же самого – боль, тоска, отчаянье… Взгляд Миши резко прояснился. - Ваня! – нашелся он, кошкой соскочил с кровати и принялся торопливо одеваться. Питер озадаченно прислушался к своим ощущениям. Ваня? Действительно Ваня, как он не узнал этого чувства великого рядом с собой! Он тоже поспешил подняться. Москва, на своей территории Ивана чувствующий, похоже, куда как острее, в скорости сбора мог сейчас поспорить с живущими дисциплиной военными городами. В качестве, впрочем, отнюдь. - Куда тебя несет! – едва успел Петр поймать под локоть Михаила, одеться-то одевшегося (кое-как), но об обуви забывшего напрочь и едва не побежавшего на снег босиком. – Обувь! Москва, с досадой ругнувшись, обулся и выскочил из спальни. Петр спешно одевался. Громко хлопнула дверь, другая, вроде бы тявкнула потревоженная Помпачка. Когда Петроград оказался на улице, он никого не увидел. Свежие Мишины следы на снегу сначала петляли – подался в одну сторону, вдруг сменил направление, покружил – но потом уверенно удалялись куда-то вглубь сада. Идя по ним и проваливаясь порой в снег почти по колено, Петр пожалел, что не заставил Москву обуть сапог – наверняка набрал, пробираясь нехоженым местом, полные ботинки снега… Вдали, почти у самой ограды, показались две фигуры. Петр прибавил шагу и чуть не упал в разворошенный снег, споткнувшись обо что-то темное. Наклонившись, он сердито выдохнул и вырвал из следа зацепившийся за крепкую корку наста ботинок. «Ну, Миша… Только попробуй мне потом хоть раз чихнуть, я тебя…» Что именно он сделает с Москвой, если тому будет нездоровиться, Питер додумывать не стал, да и не видел смысла: очевидно же, что лечить. Другой вопрос, как. Чай с медом или мятная вода – одно, а какие-нибудь горькие порошки или горячее молоко, которое Михаил на дух не выносит – совсем другое. Это он, пожалуй, поставит в зависимость от того, насколько убедительно Миша изобразит глубокое раскаяние. Прихватив с собой ботинок, он поспешил к России с Москвой. Иван в изнеможении сидел на снегу на коленях рядом с шиповником. Куст был порядочно изломан – очевидно, Ваня налетел на него. Промахнись он сильнее, оказался бы и вовсе за садовой оградой. Но и без того перемещение было не из приятных. Россия был весь в снегу – упал, на белой в темноте щеке чернела полоса – поцарапался до крови… Москва, то и дело поджимая босую ногу, силился его поднять, но Иван никак не мог собраться и помочь Мише, подавшись хоть с каким-то усилием навстречу. - Погоди, сейчас… - сказал Михаилу Россия, когда Петр подошел. – Петя… - Здравствуй, - кивнул Петроград. Как бы то ни было, вежливость никто не отменял. – Ну-ка возьми, - велел он Москве, протягивая ботинок. Михаил с быстротой, много больше любых слов говорившей, как сильно он успел раскаяться, что не потратил секунды на возвращение обуви, схватил ботинок и снова обул. Озябшую, не раз ожженную снегом ногу он при этом снова поджал – будто это могло быстрее согреть – но немедленно снова протянул руку России. Петр понял, что сердиться на него больше не может: это ведь не беспечность, это забота. Увидел лежащего вниз лицом Ивана и устремился к нему, позабыв обо всем на свете. Вероятно, ботинок он потому и потерял – провалился в скачке глубже, зацепился за ледяную корку, и выдернул ногу, как смог. - Три, два… Взяли! Вдвоем они сначала приподняли Россию, а на второй раз сумели поднять на ноги. Ваня тяжело навалился на их плечи: - Мутит меня, братцы… - Потерпи, Вань, - постарался утешить его Михаил, - сейчас до дома дойдем, ляжешь… Россия уронил голову. Петроград хмуро посмотрел вперед. По цепочке Мишиных следов они втроем не пройдут. - Миш… - начал он. - На середину и мы по бокам, - без слов понял, в чем вопрос, Москва. До дома они добирались долго. Оказавшись в холле, уселись втроем прямо на каменные ступени лестницы: Иван у перил, приобняв ближайшую балясину, Москва рядом, он, Петр, чуть повыше. - Перекур, - невесело сказал Россия. Михаил с остервенением сбросил сначала один ботинок, а за ним и второй. - Что? – обернувшись на Петра и столкнувшись с укоризненным взглядом, спросил он. – От них никакого толка. Лестница каменная и то теплой кажется. Петроград, не ответив, вытянул ноги по левую сторону от Москвы. В туфле таяла все ж таки попавшая туда льдинка, но это было терпимо. Иван неподвижно сидел, прислонившись виском к прохладному камню балясины. Михаил, брезгливо взявшись двумя пальцами за мокрую ткань, оттянул край штанины и поморщился: промокло насквозь. Петр, наблюдая за ним, расстегивал пальто. Он тоже успел и промокнуть, и взмокнуть. Одна хорошая новость – не замерз. Чего о Мише не скажешь – вон как нахохлился. Иван, шмыгнув носом, отлип от балясины и посмотрел на них широко, с усилием открытыми глазами, белки которых были розоваты то ли от недосыпания, то ли от пережитого большого напряжения: - Отдохнули? Они с Москвой, мимолетно переглянувшись, согласно поднялись. В негласном их плане было уложить Россию в постель, но когда прозвучало в разговоре слово «спальня», Иван вдруг резко остановился: - Нет. Не надо меня в постель. - Почему не надо? – удивился Петроград. - Да, - присоединился к вопросу Москва. Иван мучительно скривился: - Меня в Бресте уже положили… Не могу… Как будто на смертном одре… Петр мысленно тяжело вздохнул: тонкие материи, очень тонкие и очень болезненные. - Куда угодно, - продолжал Россия, - но не в постель. - Ваня, - терпеливо, но обстоятельно начал было Петр, но получил вдруг тычок в спину, куда-то возле руки. - Не надо, - тихо, но твердо сказал Михаил. - Что значит «не надо»? – вскинул бровь Петроград. - А то и значит, - отчеканил Москва и успокоительно погладил Ивана по ладони, лежащей у него на плече: - Мы тебя в зале положим, Вань. На диван. - Хорошо, - одобрил Россия. Петр закатил глаза, но спорить тут было не о чем. Они помогли Ивану сменить одежду – поскольку условились заранее, что он вернется сразу, как сможет, в дом и поживет, может быть, день-другой, сменное себе Ваня оставил – и устроили его в том самом зале с роялем. Россия упал на диван как вышло, но даже не пошевелился, чтобы устроиться с удобством. Лицо его было обморочным, почти серым. На этом фоне кровящая ссадина на щеке и запекшиеся следы прикусов на побелевших, приоткрытых в тяжелом дыхании ртом губах выглядели особенно отчетливо и страшно. Опущенные веки были наоборот темны. Петроград начал поправлять ему подушку. Иван раскрыл глаза снова и слабо коснулся ладонью его руки: - Петя… Сходите сами переоденьтесь, не мерзните… Москва, искавший на этажерке ключ от отделения буфета, где должна была найтись бутылка водки или хотя бы коньяку, чтобы промыть рану, обернулся. Иван, мучительно сглотнув, схватил губами воздух и закончил: - А лучше чаю попейте и спать идите. Ничего мне не будет до утра. Петроград поднял глаза на Москву. Тот, подняв ладонь на уровень полки, на которой искал, покачал головой. Петр, вздохнув, едва заметным укоризненным движением подбородка указал на Россию и снова посмотрел на Михаила. Миша, возмущенно вскинув бровь, развел руками. Петр махнул рукой – все с тобой ясно – и наклонился к Ивану: - Мы быстро вернемся. Вспоминать и искать, где среди взятых Москвой из квартиры вещей одежда Петра – кое-какую он порой оставлял при визитах – они не стали. Не сильно-то друг от друга отличаются, что-нибудь да найдется – гардероб у Миши большой. Все это время они не сказали друг другу ни слова. Переодевшись и, наконец, обув домашние туфли, Москва собрался выйти. Петроград, выставив в узком проходе руку, преградил ему путь, во избежание ловкого, но нежелательного маневра по уходу от ответа приобнял поперек груди, положив ладонь на пояс, и поинтересовался: - Ну, и что это такое? - Что «это»? – вскинув голову, посмотрел на него Михаил. - А то ты не понимаешь, - фыркнул Петр и, придвинувшись ближе, настойчиво напомнил: - На Ване лица нет, а это только начало! Ты мне сам называл, какие территории уйдут! Ему режим постельный нужен и уход, а ты ему потакаешь! - Когда он в таком состоянии, его капризы лучше выполнять, - возразил Миша. – По крайней мере, мелкие. - Это ты называешь мелким? – неодобрительно уточнил Питер. - Иван страна, - парировал Москва. – Для страны остановиться и не идти смерти подобно, только в движении ее жизнь. И пока Иван лежит, страна все равно будет идти. Он и там, в снегу, оправился бы, кабы пришлось. Не веришь мне на слово, - не без обиды заметил он, - у Рязани спроси. У Нижнего Новгорода. У Ярославля с Сергиевым Посадом. Они все Ваню наблюдали. Смута – не то, что теперь, а тоже ой несладко ему было. Петр опустил взгляд. Михаил с тех пор, как пришли они к взаимопониманию, подобного рода отсылки к опыту обычно преподносил ему деликатно, оборачивая в анекдот, мнение, совет. Форму холодной отповеди он использовал редко, и всякий раз ощущал себя Петя так, будто ему оскорбленно дали пощечину. Не по-женски, наотмашь – такую можно заметить, перехватить руку, отклониться, да хоть бы приготовиться – а с короткого расстояния, не такую звонкую, но резкую и сильную. Такую, от которой по-настоящему больно, в том числе и потому, что, опомнившись, понимаешь – заслужил. Москва, впрочем, на этот раз скорее вспылил от усталости, чем действительно был уязвлен – повернулся к нему и уже спокойно объяснил, ласково коснувшись ладонью щеки: - Постель, не постель – это все неважно. А душевное Ванино состояние да. Ты многим больше ему поможешь, если будешь рядом. - Я бы и так был рядом, - заметил Петроград. – Как и ты. - Как и я, - кивнул Михаил. – Но Ваня захотел диван. Значит, будет диван. - Тогда уж и чай пусть будет, чтобы он не волновался, - вздохнул Петр. Миша улыбнулся, опуская руку: - Воду ты согреешь? - Кто ж еще, - подтвердил Петр. – А ты пока бутылку все-таки добудь. Чай мне доверишь, или сам? - Хм-м-м… - Москва склонил голову набок и лукаво подмигнул: – Только если мяту добавишь. - Запросы у вас, Михаил Иванович, царские, - шутливо подивился Петя. – Где ж я вам такое богатство возьму? Миша усмехнулся. Петроград склонился к его уху: - Нет, правда, где? - Справа, вторая полка, коробка из-под Эйнемовских фруктов в сахаре, - объяснил Михаил. - Хорошо, - Петр, отпустив его, отправился на кухню. После возни в снегу ни на какое небо смотреть уже не было желания. От беспокойства за Ивана хотелось то ли кофе, то ли курить, то ли того, а потом другого. На помол и варку кофейных зерен он, однако, тратить время не стал, решив, что может и обойтись. Заварив чай, он, дабы не делать второй ходки – от музыкального зала путь неблизкий – сложил чашки, ложечки и почти пустую коробочку рафинада в кухонное полотенце и, в одну руку прихватив заварочник с этим импровизированным кулем, а во вторую взяв чайник с водой, осторожно открыл дверь носком туфли. Москва сидел у России в ногах и тщательно разминал лежащие у себя на коленях ступни Ивана, как больному с онемением конечностей. Ваня выглядел чуть живее – по крайней мере, пропала та стеснительная скованность очень страдающего человека, не желающего, тем не менее, никого отягощать своей немощью. На столике стояла бутылка с водкой, рядом с ней – мокрый грязно-розовый комок ваты. Петроград, сдвинув вещи, поставил чайный набор туда же и стал разливать чай по чашкам, вкусы присутствующих примерно зная. - Я одного не могу понять, Вань, - продолжал между тем Михаил какую-то реплику, начатую еще до прихода Петра, - зачем так таиться? Ужель б я выдал или не уследил за кем сведущим? - Не в том дело, Миша, - возразил Иван. Петр, как раз разлив чай, положил в его чашку кусок рафинада. - А в чем? – поднял голову Москва. Рука Петра с другим куском рафинада застыла, и он, тоже заинтересовавшись, обернулся. Россия под Мишиным взглядом как-то странно помрачнел и, не ответив, отвел глаза. Михаил, выждав с полминуты, кивнул: - Все-таки в том. - Нет же, - с досадой возразил Иван снова. - Тогда почему не ответишь? – настаивал Миша. – Я, чай, не сахарный, от слез не растаю. Да и какие тут слезы. Обычное дело. Ясное. Небось и юнкеров мне припоминают? - Ты меня не услышал, - качнул головой Россия. – Совершенно не в доверии к тебе дело. - А. В чем. Же. Тогда. – Отчеканил Москва, потеряв терпение. Ваня, вздохнув, перевел взгляд с Первопрестольной столицы на нынешнюю, потом на рояль, в пол… Видно было, что он колеблется. И чтобы Россия не мог что-то сказать им с Москвой обоим – такое было впервые. Петроград вновь смутно ощутил то неприятное чувство, настигшее его еще в спальне. Какое-то тоскливое предчувствие. Во взгляде Ивана ощущалась борьба. Он, очевидно, не хотел обижать Мишу, не хотел, чтобы тот принимал проблему на свой счет. Но в то же время и ответ называть не хотел, и неясно было, почему и как это касается кого-то из них. - Понимаешь, не могут они об этом сообщить, - не слишком уверенно объяснил Россия, наконец. – Это совершенно секретно. - Я поэтому как белка в колесе должен бегать, что они даже примерной даты назвать не могут? – ехидно уточнил Михаил. – Так пускай Нижнему Новгороду сообщат, а телеграмму по ошибке мне, а то все на ушах стоят, а конца и края этой кутерьме не видать. - Сам знаешь, так не делается, - буркнул Иван. - Но и так – тоже не дело, - вступился за Москву Петроград. - И ты туда же, - вздохнул Ваня. Петр изогнул бровь. А куда ему еще, любопытно? Опомнившись, он положил сахар в чашку и снова повернулся к России с Москвой. Последнему танцевать вокруг да около надоело – в ход пошли меры личного воздействия. Точнее, мера. С Ваниным к Мише отношением больше и не требовалось. Гордо вскинув голову, но при этом не прекращая медленно и размеренно делать Ивану массаж, Михаил заявил с холодной вежливостью: - Иван, если это настолько секретно, что ты не можешь сказать ни мне, как другу… когда-то бывшему твоей столицей и не раз доказывавшему, что мне можно доверять, ни Пете – твоей нынешней столице и другу – то тебе даже приказывать ничего не нужно, достаточно лишь попросить, чтобы мы об этом не говорили. А пока не попросишь меня закрыть рот, я буду невыносим, - предупредил он. Россия сильно, истошно, до дрожи и звона в ушах зажмурился. Когда он, выдохнув, открыл глаза, взгляд его был обреченно-спокоен: - Как большевикам не держать секретность, если они не просто уедут, но и столицу перенесут? Москва подавился воздухом и сдавленно кашлянул. Иван хмуро добавил: - Временно. Как говорят. В воцарившейся тишине раздался плеск: Питер с застывшим лицом вместо воды долил себе в чашку водки. Россия наблюдал за ним печально и виновато. Москва – совершенно стеклянными глазами, будто глядя сквозь него, и лишь остановившие свое занятие руки и какой-то невыразительный, неустойчивый излом губ выдавали его потерянность. Петр, глянув на них, выдохнул: - Чудесно! – и осушил чашку залпом. Поморщившись, он констатировал, что легче не стало. Так вот оно каково, когда ты больше не столица?.. Он аккуратно поставил чашку обратно на столик. А Миша, прикрывая смущение самоиронией, рассказывал, что чарки у него летали, как ласточки под окнами, иной раз и в буквальном смысле – стекол он в сердцах не жалел. Петр, задержав пальцы на ободке чашки, прислушался к собственным ощущениям. Нет, рвать и метать не хотелось. - Петя… - окликнул его Иван. Миша смотрел теперь определенно на него, и во взгляде его сквозило напряжение и тревога. Петроград усмехнулся. Миша… Что ж ты молчишь, Миша?.. - Это все только на время, - начал успокаивать Россия, но Петр остановил его, подняв ладонь: не надо. - Забавно, - заметил он при этом, проходя вперед и опускаясь в кресло, - когда-то я стал столицей. Думали, что навсегда, а оказалось, что на время. А теперь Москву снова делают столицей. – Михаил будто окаменел на краю дивана. – И говорят, что на время. А чувство такое, что навсегда. В зале повисло молчание. Снова проклятое молчание! Петроград посмотрел на Москву в упор и не без доли раздражения поинтересовался: - Ничего мне сказать не хочешь? Москва хотел. Искренне хотел сказать хоть что-нибудь, потому что вид Пети приносил почти физическую боль. Да если б он знал, что сказать! Он никогда не лез за словом в карман, никогда. И даже, когда узнал о намерении Петра порвать с ним совсем и самую столицу сделать новую, дара речи позорно не потерял. И не играет роли, что изречение он вывел в сердцах такое, что оказавшийся рядом молоденький Арзамас под насмешливой улыбкой ничуть не смущенной Тулы («Вы глядите, какого Нижний Новгород соколика совестливого воспитал!») стыдливо покраснел [5]. Но сейчас… В душе ярилась буря. Точно из тех, что так часто у него бывают летом – с громом, молниями, бешенным ветром, клонящим древа и взметающим на Москва-реке волны, с дождем, хлещущим землю холодными плетьми, а то и с градом… Он когда-то мечтал об этом дне. Любил восток, откуда приходит солнце, и ненавидел северо-запад, куда ушло все, чем он жил. Просыпался порой среди ночи и с мрачной яростью швырял в стену нож, желая, чтобы тот не вонзился, чтобы упал, подскочил, разрывая тленную тишину покинутых палат, чтобы заглянул на шум какой-нибудь слуга, одновременно и волнуясь за него, и боясь потревожить, чтобы он зло приказал зажечь свечи и подать чай… Чтобы хоть на минуту, хоть что-то, хоть как-то заполнило в душе, из которой вырвали какой-то самый важный клок, пустоту. Но нож с сухим треском входил точно туда, куда был послан, а за ним другой, третий… Наутро слуга, качая головой, вынимал из двери или стола каждый стальной зуб, имевшийся у него на Петра – того и другого – а он смотрел на проклятый северо-запад и мечтал, мечтал от всего сердца увидеть, как несется с той стороны гонец с вестью, что царский каприз кончился. Но сейчас, сейчас… Он одновременно верил с первого же слова и не мог поверить совсем. Давно уяснил, что царский каприз – не каприз, перестал смотреть на северо-запад с ненавистью и надеждой, зато смотрел просто так, по привычке, и стал чаще там бывать сам. Давно оставил отчаянную мечту – ах, сколько их бывало – и даже тоскливую досаду, возникавшую, когда наблюдал он, что делает Петербург, и думал, как сделал бы сам, будь на его месте. Давно… не смирился, наверное, как с этим смириться?.. но перестал изводить себя мыслями о несбыточном и посвящал себя тому, что у него осталось. Но сейчас, сейчас, сейчас… Да не знает он, что и думать сейчас, не то что говорить. Под взглядом Петиных темно-серых глаз, будто впитавших в себя густоту северных утренних туманов, холодно-синюю прозрачность белых ночей и загадочно-властную морскую глубину, что принимает деликатно и легко, а потом не отпускает уже никуда и никогда, Михаил вдруг вспомнил, отчетливо, словно это было только вчера, вспомнил… Попомни мое слово, Ваня, этот ваш «северный парадиз» еще такого… напарадизит. - Ты… - сглотнув колючий ком, вставший поперек горла, сказал он, - хорошая столица. Петр, как-то сразу потеряв вызванный кажущейся безучастностью Миши запал, пробормотал: - Ты тоже… был. Ведь был же. Был. И все оставил ему в наследство. Неужели, чтобы это признать, нужно было самому потерять все?.. - Был, - глухо повторил Петроград, опустив голову. - Петя… - Москва протянул к нему руку в бессознательной попытке утешить. Петр резко встал, заставив тем самым Михаила инстинктивно отпрянуть. Иван, то ли не желавший из деликатности вмешиваться в их разговор, то ли просто не имея на то сил, тихо убрал с колен Миши ноги, давая ему свободу движения, если захочет встать… и нагнать?.. Что за идеи, Ваня, не дитя ведь я убегать, подумал Петя с печальным снисхождением и уверенно повторил: - Был. И будешь. Он не стал ждать новой тишины, неважно, оглушительной ли, задумчивой, удивленной. Хватит. Когда нет слов, пусть говорят глаза, руки, души… Или все сразу. Как… Как при музыке. - Миша, - позвал он, - ты говорил, что играешь для меня. А со мной сыграешь? Москва с заминкой уточнил: - Вокализ? - Вокализ, - подтвердил Петр и протянул руку. Ладонь Михаила без промедления легла на его. Россия наблюдал за ними с проблесками интереса на изможденном, печальном лице. Петроград извлек из футляра скрипку, осмотрел, с затаенным трепетом ощутил ее вес на плече. Наконец, он взмахнул смычком, будто дирижерской палочкой, приглашая Москву начать, и под вдумчивое звучание первых клавиш включился в игру сам. Он боялся, что после всех потрясений, после нескольких месяцев сырой стужи в Трубецком скрипка, старая подруга, не примет его огрубевших рук, неловкой попытки играть по привычке, импровизировать на слух, но он оговаривал себя. Скрипка в его руках запела чисто и высоко. Сначала песня ее была чрезмерно громка, глушила вкрадчивый напев рояля, тянула партию на себя, но постепенно примерилась к исходившей из-под пальцев Москвы мелодии, сплелась с ней воедино, закружила в быстром вальсе… Выше, выше, завиваясь в тугой, напряженный узел, рассыпаясь во все концы изящным кружевом и укрывая их с Мишей, будто вуалью, ото всего, что кроме. Москва, стремясь играть в такт, порывисто тряхнул головой, стряхивая в сторону мешающую прядь. Петр, с трудом оторвав от него взгляд, обратил внимание на Россию. Иван слушал их, прикрыв глаза, вскинув надломлено брови, всем сердцем переживая все нарастающий плач скрипки. Вернув на последнем всхлипе струн взгляд Михаилу, Петр обнаружил, что тот смотрит на него. Не отрывая друг от друга глаз, они сразу, без долгого нарастания, сорвались в пропасть эмоции – но лишь для того, чтобы на щемяще-высоком, пронзительном крике скрипки унестись ввысь. Вот только в каждом полете крылья однажды перестают нести. Скрипка и рояль прекратили петь и начинали давать друг другу последние, затухающие обеты. Музыка подходила к концу. Музыканты не хотели закончить. Словно прочитав в глазах Петрограда эту отчаянную тоску по тому, что вот-вот уйдет, Михаил вдруг продолжил игру, улыбнувшись ласково и чуть-чуть смешливо. Петр, не веря своему счастью, подыграл на скрипке в той же манере. Губы сами растянулись в улыбке. Сердце сжималось от грусти – но какой-то светлой – и обожания. Они играли, передавая друг другу инициативу, еще с целую минуту – пока Питер не ощутил, что ледяной ком в душе растаял, и из-под его тяжести, наконец, освободились чистые, напоенные нежностью подснежники. Москва не останавливался до самого конца, и его пальцы продолжали порхать по клавишам, то мягко и плавно, то быстро и игриво, пока не взлетел, наконец, к потолку последний выдох скрипки. Его отголосок отзвенел вместе с тающим отзвуком рояля. Прекрасная эпоха закончилась. ______________________________ * «Крылом» называется крышка рояля. [1] Москва говорит о кампании уплотнения – изъятии в Советской России в 1918-1920-х годах «излишков жилплощади» в пользу, как правило, лиц пролетарского происхождения, что приводило к образованию коммунальных квартир. «Буржуа, ликвидировавшие свои дела и живущие спрятанными капиталами или имеющие собственность» при этом из Москвы выселялись с отобранием всего и выдачей «походного пайка» - пары белья, подушки, одеяла, то есть того же, что полагалось уезжающему на фронт красноармейцу. Вселение рабочих в квартиры интеллигенции и «буржуа, не имевших недвижимости» неизбежно приводило к конфликтам, жилищные отделы были завалены жалобами жильцов, что «подселенцы» ломают мебель, двери, перегородки, дубовые паркетные полы, жгут их в печах. Все это в 1925 г. живописно изобразил в своей повести «Собачье сердце» Михаил Булгаков. [2] Миша цитирует гимн Интернационала в переводе Аркадия Коца, в 1918-1922 бывший государственным гимном РСФСР, а в 1922-1944 гимном СССР. [3] Цитаты взяты из меньшевистской газеты «Новая жизнь» - правда, тут я, поскольку текст у меня все-таки художественный, позволила себе вольность, потому что Михаил об этом говорит вечером 3 марта, когда грядущий перенос столицы в Москву держался в строжайшей тайне и о нем знал лишь узкий круг лиц, а цитируемая заметка вышла 9 марта, когда все еще было секретно (Москву так и вовсе в неведении относительно дат и времени прибытия Ленина и ко держали до последнего и сообщили лишь за несколько часов), но о том, что переезд в принципе будет, уже стало известно общественности. Однако в целом о Москве другие, более ранние номера газет, конечно, писать могли в том же духе, так что считаю это допустимым. Целиком выдержка выглядела так: Что такое Москва? — провинциальный город с двухмиллионным населением, живущий своей жизнью, куда явятся тысячи пришельцев из Петрограда, чтобы править не только Москвой, но и всей Россией. … Всякий, кто знает Москву, с трудом представит себе сочетание Тверской и народного комиссара Троцкого, Спасских ворот, где снимают шапки и Зиновьева, московское купечество и мещанство, насквозь пропитанное истинно-русским духом и интернационалистический Ц. И. К. Что из этого выйдет, скоро увидим. [4] С Петербургом у Рахманинова не срослось, чего не скажешь о Москве. В Петербургской консерватории будущий композитор часто прогуливал занятия, ленился, за что был переведен родителями в Москву в пансион к профессору Московской консерватории Звереву. Там царила строгая дисциплина: шесть часов занятий в день, обязательное посещение оперных спектаклей и ансамблевое музицирование (здесь, кстати, Рахманинова представили Чайковскому, который впоследствии очень приязненно относился к его музыке). Позднее была Московская консерватория. Еще учась здесь, Рахманинов получил известность и был обласкан московской публикой. В 1897 случилось новое «не срослось» с Петербургом: провал в столице премьеры Первой симфонии – неопытный дирижер, загоревшийся идеей открыть столице молодой талант, не смог как следует исполнить его новаторскую музыку, петербургская публика не поняла. Рахманинов, будучи человеком скромным и мнительным, от едкой столичной критики впал в депрессию и долго не мог преодолеть кризис – только в 1901 он вернулся к активной деятельности, и его имя сразу прогремело с премьерой в Москве 2-го фортепианного концерта. Москва вплоть до революции и оставалась основным местом, где Рахманинов сочинял, здесь он часто выступал. Учитывая все это, а также то, что Рахманинова часто называют «самым русским композитором», поскольку он объединил в единый, цельный русский стиль творческие принципы московской и петербургской композиторских школ, я полагаю, что Петя, что Миша его творчество знали в 1918 очень хорошо, а Миша еще и мог быть неплохо так знаком лично. [5] Официальная дата основания Арзамаса – 1578 год.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.