ID работы: 4506793

Конфетка

SHINee, EXO - K/M (кроссовер)
Слэш
R
Завершён
856
Размер:
31 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
856 Нравится 56 Отзывы 239 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Jess & Matt — Do You Remember

Джонин осторожно, чтобы не испортить укладку, над которой Бэкхён провозился весь вечер, поднимает челку и промокает потный лоб салфеткой. Искусственный запах ромашки ранит чувствительное обоняние, и Джонин морщится. Смаргивает навернувшиеся на глаза слезы и ведет салфеткой по виску к шее. Он хочет в душ — привык принимать его после выступлений, — но программа еще не закончилась, и нужно вернуться в зал. Там людно и очень душно, пахнет старыми носками, облупившимся лаком и волнением. Потом пахнет и муссом для волос, дешевыми духами, залежавшейся пудрой и сигаретами. Отвратительно, по правде говоря. Джонин морщится сильнее; выпячивает губу. — Не хочу, — капризничает он, сминая салфетку, на что получает взгляд из-под нахмуренных бровей. Бэкхён упирает руки в толстые бока и шевелит ноздрями. Выглядит угрожающе, и Джонин сдается. Спорить с лучшим другом он не привык. Скорее, подчиняться деспотичной натуре последнего. — Мы должны досмотреть программу, иначе сонсенним заставит отрабатывать. Зачем я должен постоянно об этом напоминать? — Не зачем, а почему. Ай, ну за что? — Джонин прижимает ладонь к уху, по которому пришлась затрещина. — Не провоцируй, умник, — цедит сквозь зубы Бэкхён, выхватывает у него салфетку и отправляет ее в корзину к таким же изжеванным, испачканным неумелым гримом и потом салфеткам. Джонин, обиженный такой несправедливостью, отворачивается к столу и складывает в сумку танцевальные туфли. Он ведь не сделал ничего дурного. Совсем. Разве можно назвать плохим желание улучшить культуру речи друга? Нет, Ким Джонин на все сто процентов уверен, что нет. Ведь говорить правильно и красиво — залог успешного будущего. Тем более, если ты омега, которая вот-вот вступит во взрослую жизнь. И бить за это крайне несправедливо. — О боги, по затылку вижу, что ты сейчас ведешь внутренний монолог о несправедливости бытия в общем и моей неблагодарности — в частности. — Бэкхён закатывает глаза: Джонин чует это тем самым затылком, о котором говорит Бэкхён. Видимо, он слишком у него чувствительный. Надо поработать над этим. Плохо приходится омегам, которые для людей — открытая книга. В омеге должна быть загадка, ребус, над которым интересно поломать голову. — Джонин! — Не кричи, — просит тот тихонько и, закинув сумку на плечо, оборачивается к другу. — Я же говорил: если ты будешь говорить тихо и сдержанно, люди начнут к тебе прислушиваться. — Я сейчас опять ударю. Джонин вжимает голову в плечи и зарекается — в который уже раз — давать Бён Бэкхёну советы. Тот их все равно не ценит. А растрачиваться на того, кому это не нужно, не стоит. Лучше приберечь для тех, кому это действительно пригодится. Бэкхён закатывает глаза — снова — и, развернувшись на пятках, идет прочь из раздевалки. Джонин, стараясь не зацепить и не споткнуться через чужие вещи, волочится за ним. В коридоре людно: часть тех, кто еще не выступил, собралась здесь, чтобы, толкаясь, пихаясь и полушепотом ругаясь, заглянуть в открытую дверь зала. Бэкхён и Джонин, которым Чондэ обещался придержать места, с боем (в случае Бэкхёна) и тихими извинениями (как это принято в мире Ким Джонина) проталкиваются внутрь. На сцене выступает безбожно милый бета из театрального. Его пантомима настолько безвкусна и неумела, что вызывает лишь добрые улыбки и умиление. Зал бурно аплодирует, когда он заканчивает выступление, но, если судить по лицу беты, становится понятным — даже он знает, что не заслужил этого. Чондэ занял им места в одном из первых (если считать с конца) рядов. Впереди сидящие альфы из баскетбольной команды перекрывают обзор, и Джонин, который в самом деле хочет посмотреть концерт, а не просто позажиматься под носом у преподавателей (как это делают друзья), просит сидящего рядом с ним парнишку поменяться местами. Тот сонно клюет носом и не понимает и половины того, что говорит ему Джонин. Пока они пересаживаются, позади сидящие омежки с факультета живописи начинают фырчать и выказывать свое недовольство. Джонин извиняется и перед ними и даже объясниться пытается, но вскоре понимает, что всем плевать на его мотивы, и галдят мальчишки скорее по инерции и из врожденной потребности возмущаться, нежели по делу. Джонин успокаивается, понимая, что не задел ничьих чувств, усаживается удобней и с улыбкой следит за показательными выступлениями. Номера, как это обычно бывает в школах искусств, не отличаются оригинальностью, и вскоре Джонин убеждается, что лучшим номером вечера — несомненно — назовут его изящное выступление. Последние полгода он делал упор на контемпорари, но неизменно добавлял к нему элементы балета. Такое сочетание, по его скромному мнению, очень удачно и в полной мере отражает его таланты и нескончаемый творческий потенциал. Джонин знает, что вон тот альфа в претенциозном синем костюме — представитель довольно известной компании, что готовит будущих айдолов, а вон тот старичок с баками и проплешинами на велюровом пиджачке — председатель экзаменационной комиссии университета, о котором последние три года мечтает Джонин. И если в айдолы он никогда не рвался, да и поздно уже — без малого девятнадцать, — то поступить в ВУЗ, да еще и такой престижный, — было бы неплохо. Джонин вздыхает мечтательно и, улыбаясь неуклюжести прыгающей по сцене рок-группы, смотрит выступление. Первая часть концерта заканчивается слишком скоро, а затем начинается вольная программа. Здесь бы, по мнению Джонина, ему подняться и если не домой отправиться, то хотя бы в буфет заглянуть, чтобы перехватить печенья и чего-нибудь кальций содержащего, но сонсенним сидит в трех рядах позади него и цепким взглядом мониторит проход. Неприятности Джонину не нужны — у него слишком хорошая репутация, чтобы портить ее, потакая своим прихотям, — поэтому он, скрепя сердце, умащивается поудобней и со вздохом поглощает откровенно неумелые, лишенные какой-либо артистичности и воображения номера. Они комом встают в глотке, и Джонин с отчаянием поглядывает на дверь, за которой все еще толпятся любопытные. Что интересного они пытаются разглядеть на сцене, Джонину непонятно. Он трет глаза и уже готов убедить себя в том, что спать в общественном месте — не так уж и некультурно, когда на сцену выходит О Сехун. О Сехун сам по себе событие в жизни школы: на занятиях его видят разве что по недоразумению, а уж на школьных подмостках, да еще и готового выступать, на памяти Джонина его не видел никто. Джонин мигом просыпается и садится прямо. Не то чтобы ему очень любопытно — он врет, ему очень любопытно — узнать, что же О Сехун собрался показать. Ему скучно, да, очень скучно, и спина затекла, и вообще, он здесь затем, чтобы поддержать товарищей (Сехун его презирает, на самом деле). Джонин произносит эти слова, как мантру, и прижимает сумку со сменкой к животу. В том как-то неспокойно, и ладони потеют. Джонин ненавидит потеть, да и вне танцевального класса это случается с ним за редким, сорокаградусным июльским исключением, но в присутствии О Сехуна это явление постоянное и неизменное и порядком беспокоит. У Сехуна септум в носу, микродермал на правой скуле и пробит язык. Палено-черные волосы, слишком короткие у висков и на затылке, отливают синим. Треугольная челка подчеркивает острую линию бровей и совсем неазиатский разрез глаз. Сехун бледный, и жженая россыпь веснушек вперемешку с родинками на его щеках выглядит непозволительно красиво. На длинной шее — парочка багровых отметин и — ошейником — каучуковый шнурок со стальной подвеской в виде звезды Давида. Растянутая кофта спадает с плеча. Под левой ключицей — как всегда криво, наспех, — крест из лейкопластыря. Зачем Сехун его лепит, никто не знает, но все так привыкли к его оголенным плечам и неизменной нашлепке, что уже не обращают внимания. Джонин бы тоже не обратил, если бы тайно — не очень, на самом деле — не завидовал этому мальчишке. Не завидовал худым рукам с красивыми, совершенно омежьими запястьями, на которых всегда болтались какие-то браслетики и цепочки; его тонкому стану и круглым, поистине роскошным бедрам. Ноги у Сехуна тоже залипательные, слюнеронятельные и притягательные, и Джонин едва не хнычет от черной зависти: сколько бы он ни занимался танцами, добиться такого результата не получалось. Сехун вообще сказочный, да только характер у него невообразимо отвратный, и сделать с этим ничего нельзя. Система пытается — из года в год — сломать его, но все, на что ее хватает, — набить пару синяков и повысить уровень бунтарства на десяток пунктов. Сехун вытаскивает на сцену стул — из раздевалки — и ставит его ровно посредине. Лицо Сехуна отражает все оттенки презрения. Бледные губы поджаты, а острый подбородок вызывающе вздернут. Сехун смотрит хищно, бросая вызов всем и каждому. Аудитория глухо перешептывается, но замолкает, когда по ушам ударяют громкие басы. Джонину хватает вступления, чтобы понять, какую песню выбрал Сехун, и покраснеть до корней волос. Сехун толкает стул ногой и начинает танцевать. Джонин перестает дышать. В аудитории повисает тишина, если только тишиной можно назвать дробящие кости рифы «Porn Star Dancing» от My Darkest Days. У Джонина горят глаза, и он с радостью бы их закрыл и уши заткнул в придачу, но не может ни шелохнуться, ни дохнуть, ни слюну, которой полный рот набрался, сглотнуть. Он пялится, как ошалелый, на танцующего нечто невообразимое Сехуна, и лишь сердце пьяно грохочет в груди. — Ахренеть, — слышится откуда-то с задних рядов, и Джонин, который ненавидит ругательства, впервые в жизни с ними соглашается. Уровень потоотделения повышается, стоит Сехуну рухнуть на стул и широко развести ноги. Джонин нервно дергается и ногтями впивается в ремень сумки. Та давит на живот и пах, и Джонин застывает, леденея, когда понимает, что возбудился. По-настоящему, очень сильно. Он никогда, боже праведный, не возбуждался, если не считать того странного случая в летнем лагере, когда отряд пятнадцатилетних омег отправили принимать совместный душ. Тогда Джонин позорно сбежал и весь вечер просидел в кустах, боясь показаться на глаза старосте. Сейчас же он едва глотает воздух и идет густыми алыми пятнами. На его смуглой коже они выглядят отвратительно-пунцовыми и полыхают так ярко, что их, должно быть, видно даже той оголтелой толпе, что орет и свистит, подбадривая Сехуна, в коридоре. Джонин переводит опасливый взгляд на притихшего соседа, но тот выглядит не менее ошарашенным, нежели он сам. Паренек глазеет на Сехуна, а по подбородку течет слюна. Джонин в ужасе захлопывает рот, закрывает его ладонью и, бурча задушенные извинения, протискивается к выходу. Как он выбирается из зала и добегает до туалета, сказать точно не может. Там он, выкрутив кран до упора, яростно умывается и, стараясь унять трясучку, пальцами впивается в край раковины. Ноги ватные и едва слушаются, а рубашка неприятно липнет к вспотевшей спине. Джонин вглядывается в собственное отражение, видит мальчишку с красными лицом и безумно-черными глазами и, воя, сползает на пол. Это унизительно. Это так унизительно, что никакими словами не описать. Стыдно так, что горят не только уши и лицо, но и все внутри полыхает, и представить страшно, что будет, если кто-то заметил. Джонин тянет высокое «у-у-у» и лицом зарывается в мокрые ладони. — Эй, Конфетка, ты здесь? — слышится из-за двери, скрипят петли, и в туалет вваливается обеспокоенный Бэкхён. Он запыхался — видимо, бежал, что для его изнеженных и не в меру располневших телес немыслимо, — и раскраснелся так, словно вот-вот получит удар. — Джонинни, тебе плохо? — Он опускается на корточки перед Джонином и трогает его за плечо. — Это ужасно… — тянет тот совсем уж писклявым голоском. — У меня… меня… — врать Джонин ненавидит, но правду не скажет даже другу, — у меня давление поднялось. От всего… того… кто вообще допустил, чтобы школьник… — Он отнимает руки от лица и смотрит на Бэка. — Выступал с таким номером? — Не знаю. — Бэкхён качает головой. — Он под конец такое учудил, что теперь его даже дедуля не спасет. — Что он сделал? — Когда песня закончилась, он заявил, что… цитирую: «В итоге, все, что вас интересует — это молоденькие омеги, которые раздвигают перед вами ноги». Он сказал это господину Ли, понимаешь? В лицо сказал, плюнул на сцену и свалил через главный вход. Его точно исключат. Джонин не дышит. Он знал, что рано или поздно, но этим все кончится, но всегда считал, что причиной отчисления О Сехуна станет чье-либо разбитое в фарш лицо или курение красных «Мальборо» прямо в аудитории. — Девочки, сейчас в вестибюль хлынет поток перевозбужденных альфачей, так что шевелитесь, — доносится из-за двери голос Чондэ. — Я буду не в силах спасти вашу честь, даже если положу на это жизнь. Джонин краснеет так густо, что, кажется, со щек слезет кожа, и опускает глаза в пол. Бэкхён, понимая, что сейчас его заклинит, цапает Джонина за руки и рывком поднимает. Хватает сумку и с ней наперевес выбегает из туалета. Джонин, расправив складки на брюках, убеждается, что все, его беспокоившее, вернулось в естественное состояние, и плетется за Бэкхёном. Они едва успевают натянуть куртки, когда с лестницы слышатся дикие крики и топот ног в тяжелых осенних ботинках. Чондэ хватает Джонина с Бэкхёном за капюшоны и тянет на выход. До школьных ворот они добираются бегом и там едва не сталкиваются с компашкой Чанёля. Ни его самого, ни его дружков на концерте не было, что, с одной стороны, вполне объяснимо — такие парни, как Пак, по школьным мероприятиям не ходят, — но с другой — немного странно, ибо Сехун состоит в банде, что автоматически обязывает приятелей сопровождать его везде и всюду. Пак косится на Джонина и его друзей брезгливо, Лу Хань — слишком красивый, чтобы быть альфой, — кривит обветренные губы, Минсок курит и ему крайне все равно, кто только что пытался размазать его по асфальту своей неповоротливой тушей, а Исин… Исин просто Исин, и вообще непонятно, что он делает среди этих придурков. Сехуна не видно: должно быть, именно его они и дожидаются. Джонин с трудом представляет, что почувствует, если увидит его прямо сейчас, но точно знает, что это будет не очень приятно. И стыдно. Стыдно так, что он, наверное, сразу прахом осыплется к ногам Сехуна. Чондэ толкает его в плечо, поторапливая. Джонин тянет воротник куртки к самым глазам и боком проскальзывает мимо Чанёля. Тот на него даже не оборачивается. Бэкхён цепляется за локоть Джонина и жамкает его, пока они не оказываются у перехода. Горит красный, и есть время, чтобы перевести дух и перейти улицу уже нормальным человеком. Переступив порог квартиры, Джонин первым делом вынимает из сумки туфли, протирает их от пыли и ставит на полку. Сумку тащит на балкон и вытряхивает, после чего вешает ее над обувной полкой и, сняв куртку и обувь, шурует в ванную. Раздеваться отчего-то неловко и немного боязно. Кажется, что за прошедший час с телом произошли непоправимые изменения, и Джонин, который ненавидит перемены, не сможет с ними примириться. Но тщательный осмотр показывает, что с Ким Джонином ровным счетом ничего не случилось. Он все такой же тощий, большерукий и большеногий. Крупные мышцы бедер и слишком плоский зад делают его совершенно непривлекательной омегой, а уж если приплюсовать к этому не омежий разворот плеч, темные волосы на теле и слишком жесткую линию челюсти, то можно смело впадать в депрессию. И Джонин уже готов это сделать, но крохотная метка — цветок азалии — внизу живота останавливает его от этого ребяческого поступка. Если он не сможет найти своего истинного, то родную душу уж точно отыщет. Откуда в нем такая уверенность, Джонин сказать не может. Статистика утверждает, что только две пары из десяти тысяч соединяются до смерти одного из партнеров. Впрочем, как любит повторять Бён Бэкхён, никто не заставляет тебя ждать истинного и хранить верность соулмейту. Джонин понимает, что с практической точки зрения такой подход самый верный, но он, воспитанный любовными романами и верой в единственного и неповторимого, можно и без белого коня, но принца, мечтает о другом. И не то чтобы он не пробовал — Кенсу тому подтверждение, — но, глядя на метку, не может задушить в себе сомнения. «Храни меня для себя», — говорит ему алый цветок, и с его нежным голосом очень сложно поспорить. Должно быть, мысли о Кенсу каким-то непостижимым образом (или стечением обстоятельств) достигают последнего, ибо стоит Джонину выйти из душа, как телефон, оставленный в прихожей вместе с учебниками, оживает. Джонин, завернувшись в любимый халат, вприпрыжку — пол очень холодный — добегает до трюмо и цапает мобильный. — Добрый вечер, — академическим, чуть суховатым, как страницы новой книги, тоном тянет Кенсу. Голос его, искаженный расстоянием, кажется искусственным. Впрочем, и сам Кенсу иногда напоминает синтетического человека: слишком умный, слишком воспитанный, слишком обаятельный и привлекательный. А еще он носит фланелевые рубашки в крупную клетку и джинсы, которые не выпускают с восьмидесятых годов прошлого века. — Привет, — Джонин идет пятнами и опускает глаза в пол, потому что — о господи! — он практически голый и говорит по телефону с альфой. И пускай они уже целовались — целых два раза, — но ему все еще неловко. — Как твои дела? — Сегодня выступал с показательным. Вроде бы неплохо выступил, но… — Кенсу не перебивает, задавая ненужные вопросы, и Джонин, помедлив, чтобы набраться смелости, продолжает: — Потом произошел неприятный инцидент, и мероприятие сорвалось, так что результатов мы не узнали. — И что же произошло? — Кенсу на том конце шуршит пакетиком: наверное, открывает свои любимые сухарики. — Один из студентов… он выступил со слишком… вызывающим номером. — Политическим? — Порнографическим. — Ох. — А после унизил одного из гостей, менеджера по отбору стажеров из одной известной компании. — Даже так? И что на него нашло? Менеджер не предложил ему прийти на прослушивание? — Вряд ли это Сехуну надо… — Сехуну? Это который О Сехун: такой… страшненький, весь обвешенный металлом и с жуткой татуировкой на спине? — У него есть татуировка на спине?! Кенсу лениво раскусывает сухарик и продолжает своим буднично-равнодушным тоном: — Конечно. Какой-то часовой механизм в стимпанковом стиле. Выглядит довольно реалистично. Будто шестеренки и вправду кожу с мышцами перемалывают… Джонин нервно сглатывает и утирает со лба пот. Отчего он потеет в неотапливаемой еще квартире, остается только мучительно и постыдно гадать. — Я… я думал, он только пирсингом увлекается. А откуда ты знаешь… э-э… про татуировку? — У меня приятель в тату-салоне работает. Он рассказывал и фото показывал. Пацаненку-то всего восемнадцать, он с братом старшим приходил. Это странно, ибо подростки, обычно, делают татуировки за спиной у родителей. А тут все чин чином. Папочка позволил, но с условием, что брат-альфа будет держать за ручку все то время, что они проведут у мастера. Сехун этот три раза приходил: сложная работа. — Я не знал… — Джонину обидно. Это ничем не объяснить, но, правда, обидно. По-детски так: очень глупо. — Думаю, незнание этого вопроса не сильно изменит твою жизнь. — Кенсу смеется и хрустит очередным сухариком. — Конечно. — Джонин улыбается телефону. — Как твоя программа? — Нужно пару кодов переписать. — Кенсу вздыхает: разговоры об учебе и работе его всегда подавляют. — Ты занят в субботу? — Нет. Наверное. Если ничего не случится. — Что может случиться? — Кто же его знает? — Джонин переступает с ноги на ногу и решает, что договорить можно и в комнате, под одеялом. Предварительно надев трусы. Без трусов говорить о планах на субботу неприлично. Во вселенной Ким Джонина, по крайней мере. Они говорят о всяких нудных, чуть заумных пустяках еще двадцать минут, а затем Кенсу таки приглашает Джонина в кино. Тот обещает сообщить ответ в пятницу вечером, когда окончательно убедится, что у него нет планов на выходной. Закончив разговор, Джонин, наконец-то, переодевается в домашнее, аккуратно, разгладив все складочки, вешает форму на плечики, а те отправляет на законное место в шкафу. На кухне, разогревая поздний обед, он составляет план на вечер: высчитывает, сколько уйдет времени на то, чтобы подготовиться к предстоящему семинару по истории искусств, а сколько останется, чтобы досмотреть последние эпизоды любимой дорамы. В итоге Джонин получает еще сорок минут перед сном, чтобы заглянуть в твиттер и на фейсбук. Папа возвращается домой первым, и Джонин тратит незапланированные двадцать минут, помогая разобрать пакеты из супермаркета и делясь последними новостями. Рассказывать о том, что случилось на концерте, неловко, поэтому Джонин ограничивается общими фразами. Папа слушает вполуха, сосредоточенный на каких-то своих проблемах. Джонин не обижается и, запихнув последний пакет с морожеными овощами в морозильную камеру, убегает делать доклад. За ужином отец рассказывает о новом секретаре, который умудрился сломать принтер, который в их офисе считался бессмертным, а Джонин ненавязчиво интересуется, можно ли ему сходить в кино с Кенсу. — Только на дневной сеанс. — Папа выразительно хлопает ресницами, на что отец измученно стонет. — Боги, Тэмин, мальчишке практически девятнадцать. Хватит над ним трястись. Глаза папы угрожающе сужаются. — Вот когда он принесет тебе внучка, ты припомнишь мои слова. — Да уж лучше внучка, чем до сорока лет ему пуанты покупать… — Отец! — Джонин вспыхивает от возмущения и — так уж и быть — стыда. — Сын, ты знаешь, я не против твоих занятий танцами. Бог видит, я отваливаю за них приличные деньги, но тебе пора задуматься о будущем. — Ему еще рано думать о детях! — Я не говорю ему думать о детях, но у него не сегодня-завтра начнется течка, и лучше ему до этого времени найти приличного парня, иначе будет как с твоим приятелем Кибомом. Папа идет красными пятнами. — Джонин не дурак. Он сможет… — Ой ли? — Джонхён! — Детка, не начинай. Он омега, которая альфу еще не нюхала. При первой же течке у него сорвет тормоза, и я не хочу, чтобы его оприходовал наш сосед сверху. А Кенсу парень умный, к тому же не любитель памперсов и присыпок в час ночи, так что сделает все, как полагается. — Пап! Отец! — Джонин закрывает лицо руками. Кожа на щеках отслаивается тонкими пластинами смущения. — Джонин, это жизнь. Тебе придется повзрослеть, хочешь ты того или нет. Природой предусмотрено, чтобы омега хотел альфу, иначе человечество вымрет к чертям собачьим! — Не ругайся при ребенке! — Ты это ругательством называешь? Да он в своей школе слышит словечки и похлеще: зуб даю. — Можно я пойду к себе? — пищит Джонин умоляюще. — А десерт? — Я потом, попозже. — Хорошо, карамелечка, беги. Отец фыркает и принимается с удвоенным усердием охотиться на прыткий зеленый горошек. Джонин, сложив аккуратно салфетку, встает из-за стола и на цыпочках выходит из кухни. Ему так неловко, что хочется провалиться под землю. Тему секса и первой течки он не обсуждает даже с Бэкхёном, что уж говорить о родителях? Конечно, папа у него хороший, лучший в мире, о таком любая омега мечтает, но перебороть стыд и ханжество, привитые тем же папой в раннем детстве, Джонин не может. Да и, честно признаться, — не особо хочет. Если его альфа окажется хотя бы на половину таким же корректным, как До Кенсу, ему и не придется об этом говорить. Чего не скажешь о том, чтобы этим заниматься. От одной мысли о сексе — его, Джонина, сексе с каким-то (предпочтительно, истинным) альфой — становится дурно. Неловко. И немного противно. Нет, Джонин, как примерный ученик, знаком с разделом биологии, в котором рассказывается о размножении высших приматов, знает, что это естественно, что в этом нет ничего постыдного и аморального, но перебороть свой страх не может. Его пугают даже не последствия (хотя дети его, по-честному, пугают ужасно: спасибо Бэкхёну и просмотренному с ним в четырнадцать лет «Омену»), а то, что это будет… не так, как он себе представлял. Джонин мечтает о свечах, лепестках роз и шелковых простынях, мечтает о долгих, упоительно-сладких поцелуях и ласках, о нежностях, нашептываемых на ухо, и пронизывающих насквозь взглядах, которые кричат о любви и преданности, но затем (спасибо Бэкхёну!) в памяти всплывают кадры из порно-фильмов, и… все. Настрой улетучивается, решимость пропадает, желание отдаваться и принимать превращается в стойкое отвращение. Джонин стонет раздосадовано и шагом умирающей улитки бредет в свою комнату. Как он вместо просмотра финального эпизода любимейшей дорамы оказывается на фейсбуковском аккаунте Сехуна, Джонин сказать не может. Это не объясняется ни одним законом физики и логики, и приходится лишь принять это как данность и неизбежность. Джонин прячется под одеялом и дрожащими пальцами листает фотографии в альбоме. Они все черно-белые, и на всех Сехун кажется еще худее, еще тоньше и бледнее. Он весь состоит из острых — осторожно, порежешься! — углов, черных точек и белых пятен. На некоторых фотографиях он курит — откровенно, не стесняясь показывать, какое удовольствие это ему доставляет; на некоторых он снят со спины, и Джонин может во всех деталях рассмотреть достопамятную татуировку. Она в самом деле выглядит жутко, но Джонин ловит себя на мысли, что хочет ее потрогать. Провести пальцами по тончайшим деталям часового механизма: по всем его колесикам, пружинкам, винтикам и гаечкам, по всем швам и клепкам. Он хочет коснуться ее губами, чтобы понять, останется ли во рту привкус меди. Эта мысль будоражит, это желание пьянит и пугает. Джонин никогда и ни к кому не хотел прикоснуться и уж тем более — губами. — Так нельзя, Джонин, — шепчет он, выныривая из-под одеяла, и прижимает к груди планшет. — Нельзя. — Губы сушит, а на них — в самых глубоких трещинках, — отпечаталась матрица чужого вкуса. Так нельзя, Джонин уверен в этом на все сто процентов. Так нельзя, ведь он омега, и О Сехун тоже омега. Резкая и грубая, жестокая сверх меры и вконец обезумевшая, но омега. Сехун не может Джонину нравиться. Только не так, как он ему нравится. Джонин затыкает рот одеялом и, воя в него задушено, забивается под подушку. Он надеется, что к утру это невообразимое, мерзкое чувство исчезнет, и его место займет уже знакомый, привычный до последнего удара сердца интерес к идеальному альфе До Кенсу.

***

Джонин понимает, что смотрит. Не то чтобы О Сехуна в его жизни стало больше, нет, просто каждый раз, когда он возникает в поле его зрения, Джонин не может отвести глаз. Его мелко потряхивает, а к лицу приливает кровь. Он краснеет полностью — от корней волос до ямки на подбородке, и даже мочки, что, в общем-то, невозможно, тоже краснеют. Джонин трет лицо ладонями и пытается спрятаться, забиться в самый дальний угол, проморгаться, чтобы глаза перестали гореть, но стоит опустить веки, как он тут же видит О Сехуна, разводящего — так пошло и мучительно красиво — ноги. Это катастрофа, но как от нее спастись, Джонин не знает. Бэкхён замечает, что его Конфетка стала нервной, на что та краснеет гуще и лепечет, что все ему кажется. Проходит неделя, и «Конфетка» уже знает некоторые из привычек Сехуна. К примеру, он некрасиво грызет ногти, а потом, матерясь, перерывает рюкзак в поисках пилочки; он аккуратно подводит глаза, а потом безбожно трет их кулаками, отчего подводка вместе со слезами размазывается по щекам; он постоянно носит с собой пакет со сладостями, но ест их втихаря. Поначалу кажется, Сехун просто не хочет делиться, но когда он сует парочку конфет в задний карман ханевых брюк, Джонин понимает, что это не так. Сехун стесняется есть на людях, но зависим от этих конфет — они никогда не меняются, но рассмотреть детально не получается — настолько, что не может удержаться. И когда Джонин на подглядывании попадается, Сехун выходит из себя. Его лицо идет ужасными алыми пятнами, губы дрожат, а крылья носа яростно раздуваются. Джонин понимает, что сейчас его, по меньшей мере, разукрасят руганью высшего сорта, если не поколотят, как это часто случается с альфами, которые распускают в сторону Сехуна руки, хватает сумку и припускает бегом, надеясь спастись в аудитории, куда, кажется, уже вошел преподаватель. Боги к нему благосклонней, чем он думает, и на выручку приходят Бэкхён с Чондэ. Они вываливаются из кабинета химии, который до этого был закрыт и, поправляя одежду, подмечают галопирующего Джонина. Перехватывают его на скаку и под конвоем препровождают в класс. По расписанию — всемирная литература, а этот предмет в шорт-лист сехуновых приоритетов не входит. Джонин переводит дух, но весь урок так или иначе, но косится на дверь. Остаток дня проходит гладко: Сехуна в коридорах школы не наблюдается, в аудиториях его тоже нет. Джонин успокаивается и, оставив Бэкхёна переписывать контрольную по английскому, идет на остановку. Сехун дожидается его под проржавелым козырьком. На лице — пятьдесят оттенков раздражения, а руки вызывающе скрещены на груди. Он смотрит прямо на Джонина, и понадеяться, что он ждет не его, не выходит. Джонин замедляет шаг и оглядывается по сторонам. Мимо пробегает парочка омежек-первоклассников. Их розовые портфели с яркими брелоками вызывают приступ неконтролируемого отчаяния. За них хочется схватиться, дернуть разом все замки-молнии, разложиться на части и забраться внутрь. Затеряться в розовых дебрях, перемешаться с учебниками и тетрадями, замаскироваться в чернильных кляксах и тихонечко превратиться в недоеденный обед. — Ким Джонин! — рявкает Сехун, и мысли о портфелях рассеиваются в преддождевом напряжении облаков. Джонин проглатывается пресный ком, что уже начал образовываться в горле, и идет к Сехуну. — Сел. — Сехун указывает на лавку, и Джонин повинуется. — А теперь объясни, какого хера ты меня преследуешь? Джонин поджимает губы и осторожно, миллиметр за миллиметром, переводит взгляд с щеки Сехуна (какие, все же, чудесные у него веснушки) на проезжую часть. Та сыро блестит нескончаемыми осенними дождями и манит исписать себя мелом. — Ким, я не повторяю вопросы дважды. — Я не преследую тебя. — Ты пялишься. Где бы я ни появился, твоя рожа всегда рядом и всегда таращится на меня. — Я не хотел. — Оно само? Серьезно? — Сехун презрительно кривится. Джонин улавливает это изменение в его мимике краем глаза и судорожно выдыхает. Злить Сехуна не стоит. Тем более, если он уже разозлен. — Мне жаль. Я постараюсь больше не смотреть. — Постараешься? Увижу, что пялишься, — оставлю без глаз. Понятно? Повтори, что я сказал. — Если увидишь, что пялюсь, — оставишь без глаз, — повторяет Джонин на автомате: его взгляд соскальзывает на шею Сехуна, а оттуда — за ворот расстегнутой куртки. Как всегда растянутая, местами в подпалинах и дырках кофта не скрывает ключиц. Те даже не белые — синюшно-зеленые от переплетения вен и капилляр и такие острые, что хочется тронуть их пальцем и… — Ты что делаешь? — шипит Сехун и с силой толкает Джонина в плечо. Тот, толком ничего не сообразив, поднимает глаза и смотрит Сехуну в лицо. Оно красивое. Такое красивое, что, глядя на него, хочется ударить себя, чтобы убедиться в реальности происходящего. Джонин вдыхает судорожно и чует его: запах Сехуна. Прежде едва ощутимый, какой-то пыльно-слежавшийся, он расцветает в полостях его носа, задевает чувствительные рецепторы, раздражает слизистую. Легкие хрипят, а вдоль трахеи словно наждачной бумагой проходятся. Джонин хватается за край лавки; кончики пальцев покалывает, будто он прикоснулся к наэлектризованному предмету. Сехун склоняется над ним и выплевывает в лицо: — Мерзость. Маленькая расфуфыренная мерзость. — Глаза у него при этом непозволительно темные, злые. Огромный зрачок пульсирует, пожирая полупрозрачную радужку. Джонин прикипает к ней взглядом, спаивается намертво и совсем уже не дышит. — Таких, как ты, стерилизовать надо, чтобы уродов не плодили. Джонин с трудом осознает, как сильно его сейчас унизили. Он вообще не на этой планете. У него неожиданно — ожидаемо, боже — появилась собственная орбита, и он начинает, вот в эту самую секунду, свое неумолимое, смертельно опасное вращение вокруг звезды под именем «Сехун». Голова идет кругом, и Джонин, ничего уже не соображая, тянется к Сехуну и губами прижимается к обветренному, пахнущему сигаретами и жвачкой рту. Закрывает глаза и тает. Сехун отвечает на поцелуй пощечиной. Глухая в своей ярости и болючая до онемения, она вышибает из глаз слезы и обрушивает внутренности в живот. Кишки сворачиваются, и вся кровь, что должна прильнуть к щеке, устремляется к паху. Джонин охает и сжимает бедра. Он уверен, что сейчас потечет. Сехун отшатывается от него и яростно трет губы. В глазах у него жгучая смесь из испуга и отвращения. — Больной… — тянет он, спиной сдает к краю тротуара и под звук тормозящего автобуса уходит. Джонин провожает его ошалелым взглядом и понимает, что дрожит. Он кое-как встает с лавки и на негнущихся ногах забирается в автобус. По дороге домой горячка не спадает. Запах Сехуна оседает в легких, и его не выветрить, не вытравить оттуда, как бы глубоко и жадно не дышалось прорезиненным воздухом салона. Ключ не подходит к замку, и Джонин только с десятой попытки понимает, что пытается войти в соседскую квартиру. В голове сумятица и кавардак, и мысли кажутся чужими. Они настолько неправильные, настолько отвратительные, что он не может остановиться и прокручивает их раз за разом. Ботинки остаются стоять под полкой, куртка вешается на вешалку для зонтиков, а рюкзак падает под комод, с которого на Джонина глазеют керамические кошки. Их неодобрительный, полный осуждения взгляд заставляет его покраснеть, но тело все еще чужое и хочет оно того, о чем и подумать стыдно. Джонин заваливается в ванную и пытается продышаться, но запах моющего не достаточно едкий, чтобы вычистить из груди молекулы сехунового аромата. Руки шарят по стене в поисках опоры, но отчего-то оказываются на воротнике рубашки и расстегивают верхнюю пуговицу. Душ не помогает. Джонин смотрит на свой полувозбужденный член и боится к нему прикоснуться. Он никогда этого не делал и начинать не собирается. Для омеги это унизительно: ублажать себя подобным способом. Но в голове, литографическим отпечатком, — О Сехун с распахнутыми бедрами и темным, задуренным желанием взглядом. Джонин тянется к нему, но натыкается на запотевшее стекло душевой. Мажет по нему ладонью и опускается на корточки. Обнимает колени и долго смотрит перед собой, надеясь, что это поможет успокоиться. В области паха, там, где природа оставила ему метку, печет. Джонин просовывает под живот руку, нащупывает припухлость. Метка воспалилась, и это странно. Вены на животе вздулись, а член болезненно ноет, требуя прикосновений. Джонин с отчаянием стонет и, шатаясь, вываливается из кабинки. Хватает полотенце, трет грудь и плечи, пока они не краснеют. Проходится по животу и останавливается, боясь задеть метку. Его тело хочет близости, близости неестественной, неприемлемой. Близости с тем, кто не для него. Метка против и говорит об этом. — Прости… — Джонин чувствует себя последним идиотом, когда говорит это собственному животу. Азалия распускается новыми лепестками. Запах тела усиливается, глушит грейпфрутовую отдушку геля для душа. Должно быть, это она. Первая течка никогда не бывает приятной, и справиться с ней в одиночку очень сложно. В голове мигом всплывают слова отца. Он доверяет Кенсу, значит, и Джонин может ему довериться. Кенсу — альфа, хотеть его правильно. Джонин вешает полотенце на сушилку и, проскочив коридор голышом, запирает дверь спальни. Стараясь не прикасаться к члену, надевает чистое белье: хлопковое, очень мягкое, купленное папой специально на этот случай, — и берется за телефон. Кенсу отвечает после третьего гудка. — Да, Джонин, — тянет он флегматично. — Привет. — Джонин старается говорить спокойно, но это сложнее, чем он представлял. — Ты сейчас дома? — Да. — Кенсу привычно хрустит сухариком. — Можно к тебе приехать? Повисает недолгая пауза. Кенсу прокашливается и говорит уже не так отстранено: — Если хочешь. — Я позвоню, как подъеду. Пока. — Джонин не ждет ответа: отключается, кладет телефон на кровать, а сам ныряет в шкаф в поисках спортивной формы. Если это и впрямь течка, то кожа его станет очень чувствительной, и соприкосновения с жесткими материалами лучше избежать. По дороге к дому Кенсу — живет альфа на несколько кварталов южнее, и это от силы двадцать минут пути, — Джонин заскакивает в аптеку и, краснея безбожно, покупает презервативы. Он не знает, есть ли что у Кенсу дома, а спросить у него еще сложнее, чем у приветливой беты-аптекаря. Джонин набирает Кенсу уже на подходе к его дому. Вскидывает голову и заглядывает в окна третьего этажа. Аккуратные гардины в непритязательный цветочек и горшок с бегонией заставляют сердце забиться чаще. Кенсу отвечает, говорит, что видит его, и открывает дверь. В подъезде чистенько, но пахнет плесенью из подвала. Джонин поднимается на третий по лестнице. Кенсу дожидается его на пороге. Улыбается уголками рта и без лишних слов пропускает в квартиру. Живет Кенсу в однушке, оставшейся от деда, держит ее в чистоте и порядке, что свойственны педантичным альфам, и старается, чтобы комнаты выглядели приветливо и уютно для тех нечастых гостей, что у него бывают. Поэтому на подоконниках красуются горшки с цветами, а на продавленном диванчике, стопками, лежат вышитые гладью подушки. Джонин бывал здесь прежде — два раза по полчаса, которых с трудом хватало на что-либо, выходящее за рамки приличия, — но осматривается по сторонам, словно видит все это впервые. Кенсу мнется у него за спиной, прочищает горло, но молчит. Джонин делает парочку дыхательных упражнений, чтобы успокоиться, а затем, дергая лямку рюкзака, говорит: — Я, в общем, готов… Кенсу нужно три секунды, чтобы понять, о чем говорит Джонин, и возвести глаза к небу, скрытому потолком. Лицо у него при этом мученическое, но исполненное благодарности тому божеству, которому он сейчас воздает хвалу. Как Джонина заталкивают в комнату и раскладывают на постели со спущенными до колен штанами, он сказать не сможет даже под гипнозом. Все происходит быстро и довольно таки неплохо. Джонин возбуждается от прикосновений и мокрых поцелуев не только в губы и практически тает между складками зеленого покрывала, когда происходит то, что меняет всю его жизнь. Кенсу резко останавливается, и в заполненной тяжелыми вздохами комнате повисает влажная, удушливо-тропическая тишина. Джонин, уверенный в том, что не сделал ничего неправильного (его познания в области сексологии довольно скудны, но он надеется на инстинкты), осторожно открывает один глаз и смотрит на Кенсу. Тот глупо открыл рот и пялится куда-то между их тел. Джонин и себе опускает взгляд, но кроме их голых животов и пары курчавых волосков с лобка ничего не видит. — Кенсу-я? Что не так? — Джонин сглатывает вязкую, на вкус как сухарики Кенсу слюну и пытается не паниковать раньше времени. — Э-м… — Кенсу подвисает. Хорошо так, как допотопная операционная система. — Кенсу? — Джонин пищит, потому что не паниковать уже не получается. У него альфа между ног впал в транс и выпадать обратно явно не собирается. — У тебя… э-м… — Кенсу облизывает губы и поднимает на Джонина удивленный, пришибленно-ошалелый взгляд. — Ты альфа? Джонин выпячивает на него глаза. — Нет, конечно! — Он, брыкаясь, выползает из-под Кенсу и наконец-то видит то, что повергло альфу в шок. Свой член Джонин видит, и тот вполне нормальный, правда, значительно больше, чем обычно, и ноет так, что хочется его отрубить. Джонин зажмуривается, смахивает со щек румянцем прилипший стыд и скатывается с кровати. Натягивает белье и, путаясь в штанинах, — спортивки. Футболка вывернулась наизнанку, но на это сейчас плевать. — Джонин, ты не знал? Джонин, как такое может быть?! — Кенсу прикрывает стыд подушкой и смотрит на Джонина ошарашенным взглядом. — Что я должен знать? — У Джонина — удавкой вокруг глотки — истерика, и вопрос получается сопливым и жалким. — Я омега, и то, что ты себе напридумывал… — Джонин, ты альфа: у тебя гребаный узел на члене! — Ничего там нет! — Джонин! — Не кричи на меня! — Джонин хватает рюкзак и, на ходу натягивая носки, что, вообще-то, нарушает законы физики, вываливается в коридор. Кенсу, гортанно застонав, идет за ним. — Джонин, послушай меня. Зачем мне врать? Я три месяца ждал этого дня и разве не сделал бы то, что должен, если бы ты был омегой? Зачем мне лишать себя секса — шикарного секса с омегой, которую я хочу — и говорить ей, что она альфа, если это не так? — Ты ошибаешься, — говорит Джонин твердо. — Мне практически девятнадцать. Думаешь, родители и семейный врач не сказали бы мне, что я альфа, если бы это было так? — Ты пахнешь омегой, да и врач явно твой стояк не видел. К тому же… тебе делали УЗИ половых органов? Осматривали через прямую кишку? — Кенсу смотрит пытливо, а Джонин замирает и, глотая слезы, пытается вспомнить, делал ли то, о чем его спрашивают. Понимает, что нет — не приходилось, у него ведь всегда было отличное здоровье, да и папа считал, что до первой течки там и смотреть не на что… — Боже мой, Кенсу… — Джонин зажимает рот ладонью и с отчаянием смотрит на своего, должно быть, уже бывшего парня. — Запишись к врачу. Это мой тебе совет. И… чаю хочешь? Тебе успокоиться надо. Джонин кивает и на ватных ногах бредет на кухню. Кенсу, смотавшись в спальню за джинсами, ставит чайник, а затем долго гладит ревущего Джонина по голове и пытается успокоить, но получается из рук вон плохо. Он слишком флегматик, слишком Робеспьер*, чтобы успокаивать гиперчувствительных, отвратительно мягкотелых альф. Джонин размазывает сопли по щекам, рукам и чайной кружке, уговаривает себя, что все не так страшно и с этим можно жить (на что Кенсу кивает и приводит в пример себя: ведь он же альфа, и как-то с этим живет), но потом снова падает лицом в стол и воет. Кенсу не выдерживает и приносит из ванной флакончик с не совсем дозволенным успокоительным. Джонину хватает половины таблетки, чтобы улететь. Впрочем, реветь он не перестает, и Кенсу, вызвав такси, отправляет его домой. В машине Джонин набирает Бэкхёна и булькает в трубку, чтобы ехал к нему. Бэкхён что-то роняет и, задыхаясь, лепечет, что сейчас будет. Папа на кухне — разогревает отцу, который уже прилип к телевизору, ужин, — и когда Джонин входит, стараясь не шуметь, в квартиру, зовет его к столу. Джонин говорит, что уже поел и что сейчас придет Бэкхён. Папа возмущается, что мог бы и предупредить, «я бы к чаю чего-нибудь купил», на что Джонин извиняется и убегает в спальню. Стягивает вещи, которые пропахли квартирой Кенсу, наряжается в домашнее и вьет гнездо из одеял, в котором и складывается в угловатое подобие зародыша. Ждет, когда на мобильный придет сообщение «открывай, я уже под подъездом», чтобы встретить Бэкхёна на лестничной и сразу же утащить в свою комнату. — Выглядишь отвратительно, — прижимая ладонь к щеке Джонина, говорит друг. Дверь за его спиной заперта на два оборота, чтобы папа Ким не помешал, но Бэкхён все равно говорит в полголоса, понимая: все, что будет здесь сказано, должно остаться между ними. — Я был у Кенсу. — Джонин делает вдох поглубже, набираясь смелости, и продолжает: — Мы хотели заняться… тем самым, но… Кенсу сказал, — он переходит на заговорщицкий шепот, в котором слышатся отголоски прошедшей истерики, — что я альфа. Сказал, что у меня там… что там… что я альфа. Понимаешь? Бэкхён медленно качает головой, и по взгляду пришибленному видно, что нет — не понимает. А может — все прекрасно понимает и наконец-то складывает головоломку, над которой бился не первый год. — Бэк, что мне делать?! — Джонин хватает его за плечи, встряхивает несильно. Бэкхён моргает, приходя в себя, и дурацкой, но все еще красивенькой рыбкой открывает рот. Тот обычно ничем не заткнуть, но сейчас из него вырывается лишь задушенный стон. — Бэкки… — Погоди, дай мне переварить информацию. — Бэкхён оседает на кровать, затаскивает плюшевое одеяло на колени и долго мнет его розовые складки в похолодевших пальцах, пытаясь сообразить, насколько то, что сказал ему Джонин, — правда. Джонин его не торопит, хоть сам от нетерпения не может устоять на месте. Он дергается каждые пять секунд, нарезает круги по комнате, складывает учебники ровной стопочкой на столе и смахивает несуществующую пыль с сувенирной полки. Фаянсовые статуэтки японских кошечек смотрят на него черными, всезнающими глазами, и Джонин теряется под их взглядом окончательно. Он приползает на кровать, забивается Бэкхёну под бок и, обняв его за пояс, кусает за мягкую складочку над ремнем. Бэкхён шипит гадюкой и бьет — совсем не больно — Джонина в ухо. — Ладно, я вот что думаю: Кенсу может быть прав, но велика вероятность, что он ошибается. — Бэкхён закусывает палец и продолжает, бормоча неясно: — Папа и отец сто раз видели тебя голеньким, и если бы ты был альфой, они бы заметили. Насколько я знаю, анатомия альф отличается от нашей. Их половые органы больше и имеют некоторые отличительные… эм… ну ты понял, что они имеют. Во-о-т… И если бы они у тебя были, то папа, или кто там тебя купал-пеленал, это бы заметил. А раз нет, значит… — Но Кенсу сказал, что у меня там… — Джонин переходит на предсмертный хрип, потому что даже в полголоса произнести это слово стыдно: — Узел. Бэкхён облизывается нервно и косится на Джонина. Тот смотрит на него умоляюще. Он не знает, что делать, что думать и как себя чувствовать, и все его надежды сосредотачиваются вот в этом толстеньком, противном существе. — Ладно-ладно, я знаю, что делать. — Что? — К врачу пойдем. У меня брат двоюродный работает в омежьей консультации, я позвоню ему и попрошу тебя записать на завтра. Пойдем утром, потому что на третьем уроке у нас контрольная, и я не хочу переписывать что-либо снова. — Последние слова пропитаны таким ядом, что его хватит, дабы умертвить не одну династию королей. — Надо будет, наверное, ультразвуковое пройти, так что вытряхивай копилку, если не хочешь у папы просить. — Не хочу. — Джонин мотает головой. Он не хочет беспокоить родителей раньше времени. А вдруг Кенсу, все же, ошибся, а он скажет папе? Тот всю жизнь мечтал о сыне-омеге: это станет для него ударом. — Боже, Конфетка, только с тобой могло произойти подобное. — Бэкхён хмурится и поглядывает на Джонина недобро. Тот снова кусает его за бочок, привычной для них лаской вымаливая прощения. — Я могу рассказать Чондэ? — Завтра. И только если это окажется правдой. Не хочу, чтобы у вас появился еще один повод надо мной посмеяться. — Никто не будет над тобой смеяться. — Бэкхён говорит серьезно, и это пугает больше, чем перспектива быть высмеянным. Бэкхён сам меняет тему, и следующие полчаса Джонин, краснея, рассказывает, как оказался в постели Кенсу, что тот делал и как это вообще было. О том, почему Джонин, который свято веровал в судьбу, предначертание и истинную любовь, решился на секс с парнем, который по всем показателем не был его принцем, Бэкхён не спрашивает. Джонин этому радуется, потому что представить себе не может, какими словами рассказать другу о том, что случилось на остановке. От одной лишь мысли об этом делается неловко и очень хорошо. Ведь он, Ким Джонин, целовал О Сехуна. О Сехуна, которого, если верить слухам, ни один знакомый альфа не целовал. На этом месте что-то не состыковывается, происходит короткое замыкание, и Джонин находит себя ревущим в колени лучшему другу. Тот пытается свою Конфетку успокоить, обнимает крепко, целует везде, где придется, шепчет всякие нежности глупые, но приятные, и это все так замечательно, так по-омежьи, что Джонину делается еще горше. — Я не хочу… не хочу быть альфой, — икая, шепчет он и целует толстые бэкхёновы ляжки. — Даже если и так… ты не обязан быть… альфой. Ты не обязан меняться только потому, что врач скажет, что произошла ошибка. Ведь ты такой, какой ты есть, и… Ты добрый и ласковый, отзывчивый и добросердечный, шоколадный внутри и снаружи. Ты сладкий очень, но твердый, как кремень, когда дело касается убеждений. Ты собираешь фигурки кошек и любишь пастельные цвета, от тебя пахнет «Баунти» и ты — мой лучший друг. Что бы ни случилось. И я люблю тебя мерзким, педантичным перфекционистом, который завязывает шнурки под линейку, так что твоя мужская природа меня явно не испугает. — А если я начну тебя домогаться? — Ты был первым, кто учуял мою течку, и орал как оголтелый, что от меня воняет крыжовником. Твою зеленую морду можно было выставлять вместо светофора. Так что это вряд ли. — Я ненавижу крыжовник. — Джонин сглатывает кислую слюну и удобней устраивается на коленях друга. — И вареную морковку. И когда кто-то берет твою кружку, и есть не из красной посуды, и зеленый цвет, и когда в фильмах страдают животные. — Зачем люди это делают? Неужели они не могут мучить друг друга? Что им несчастная животинка сделала? Бэкхён трясет головой. «Ничего, — говорит он одними губами, а потом добавляет: — Ты будешь самым ужасным альфой в мире». Джонин хочет обидеться, но в последний миг передумывает.

***

— Да, так и есть, — тянет бета в слишком маленьком для его сдобного тела халате, — вы альфа, молодой человек. У вас очень редкая для вашего пола физиология, но ошибки быть не может, — он протягивает Джонину листок с заключением. Никогда в жизни Джонин не испытывал такого ужаса перед офсетной бумагой. — У вас уникальный запах, это генетическая аномалия, связанная с доминированием двух пар омежьих хромосом вот в этом участке цепи, — кончик фирменной ручки упирается в висящий на стене плакат. — Из-за этой аномалии вероятность рождения у вас сына-альфы практически равна нулю. Вы, как бы это сказать… — бета тянет жирненькие губы в улыбке, и Джонин дергается, представив на миг, как кожа на них лопается, и во все стороны летят мерзкие белесые капельки. Они больше похожи на сперму, чем на жир, и Джонин краснеет. Врач считает, что это реакция на его слова и торопится пояснить: — Вы должны были родиться омегой, но что-то пошло не так — простите, я гинеколог, а не генетик, и не могу объяснить это более емко, — и вы родились альфой. Но все первичные половые признаки указывали на то, что вы омега. Ваш запах, размер и форма полового члена и яичек, — при этих словах Джонину делает очень и очень не по себе, и он невольно сжимает бедра, — а так же поведенческие функции говорят о том, что вы омега. Винить родителей нет причин. Так же это касается и вашего семейного врача. Он осматривал вас поверхностно, ведь у вас никогда не было проблем с половыми органами. К тому же, узел у вас меньше из-за того, что сам член недостаточно большой, так что визуально он проявляется лишь при полной эрекции. Это никоим образом не скажется на вашей сексуальной жизни. Вы полностью развитый молодой альфа и можете смело заниматься сексом с вашей омегой, — врач снова запинается, подыскивая подходящие слова, но решает сменить тему и говорит: — Я понимаю, вы находитесь в стрессовом состоянии, поэтому предлагаю вам обратиться к нашему психотерапевту. Он поможет вам разобраться в сложившейся ситуации и выработать дальнейший план действий. Ваш пол накладывает на вас определенные обязательства, и вам нужно научиться их принимать так же естественно, как прежде вы принимали все, что касается жизни омеги. Джонин кивает, принимает из рук врача визитную карточку местного мозгоправа и, поблагодарив на каком-то инопланетном языке, вытекает из кабинета. Бэкхён по лицу видит — все плохо, забирает у него бумажки и, спрятав их в собственный рюкзак, ведет Джонина в кафе: есть мороженое. Под пломбир с карамелью и шоколадной крошкой они прогуливают контрольную и решают, что сегодня можно. Джонин соображает туго и все пытается — тщетно — проснуться. Ему кажется, что он попал в один из тех кэрролловских кошмаров, где кроличьи норы пожирают белых кролей, а толстощекие близнецы, вооружившись бензопилой, обезглавливают жуткого кота с параличом лицевого нерва. Бэкхён смотрит прямо, со смесью жалости и неприкрытой нервозности. Он бесится, потому что не знает, что сказать, как поддержать, чем утешить. У него на глазах человек распадется на части, и это сложно, когда тебе всего девятнадцать. — Послушай, Джонин. — Он накрывает ладонь Джонина своей узкой, идеально-омежьей ладонью, гладит смуглые, идиоту же видно, пальцы альфы и улыбается так, как только Бён Бэкхёны умеют. — В этом есть и свои плюсы. Во-первых, тебе не придется мучиться во время течки, во-вторых, рожать тебе тоже не придется, в-третьих, ты можешь больше никогда в жизни не брить ноги! Прикинь! Никогда! Ноги, Джонин! Джонин роняет голову на стол и надеется, что на выходе из кафе его собьет автобус. Однако автобусы в этот день ходят строго по проезжей части, а Бэкхён, то ли мысли прочитав, то ли из врожденной вредности и приставучести, не выпускает руки Джонина из своей. Они бродят по городу, заходят в торговый центр, где Бэкхён тут же бежит в отдел одежды для альф и прикидывает, как круто будут смотреться «вот эти брюки» и «вот эта зашибенная кожанка» на Джонине. Тот смотрит на все с кислой миной и украдкой поглядывает на приветливо-яркий отдел омежьих аксессуаров. Бэкхён это замечает и больно бьет Джонина в плечо. Джонин обижается, и Бэкхён ведет его смотреть браслетики и брелочки. Домой Джонин попадает после обеда и с ужасом дожидается возвращения родителей. Папа долго читает протянутое ему заключение, а затем орет на всю квартиру «Джонхён!» и падает в обморок. Отец воспринимает новость с привычной для него рациональностью. «Ничего, парень, я тебя всему научу», — говорит он и сжимает плечо Джонина. Тот окончательно скисает и предлагает пришедшему в себя папе водички. Папа так быстро новость принять не может. Он долго стучит зубами об ободок стакана, а затем лепечет непонятный даже для собственного мужа бред. — У него шок, — заключает отец и, кряхтя, тащит папу в гостиную. Джонин капает ему успокоительное и долго, со всей таящейся в нем нежностью, выцеловывает побелевшее лицо. Папа приходит в себя и, обнимая Джонина за голову, плачет. — Но это все еще я, — шепчет Джонин, и папа, кивая, соглашается. — Конечно, сыночек, это ты, — говорит он и пальцами распутывает с самого утра нечесаные волосы. — Ты мой родной, и я люблю тебя любым. Джонин верит — как может не? — и соглашается с тем, что нужно записаться к психотерапевту. Папа берет отгул, и в десять утра следующего дня Джонин уже сидит в кабинете врача. Папа держит его за руку, обхватив его кулак двумя ладонями, и волнуется больше, чем сам Джонин. Психотерапевт оказывается мужчиной в возрасте, с огромным запасом опыта за плечами и несколькими подобными случаями в практике. — Явление это редкое, — поясняет он, — но не прецедентное. Случались у меня и омеги, которые с рождения считали себя альфами, и альфы, как ты, которые были уверены, что они омеги. Некоторые из них вступали в брак, и лишь решив завести детей, узнавали правду. Ты сейчас находишься в шоковом состоянии, и это естественно. Ты двадцать лет прожил одним человеком, а теперь тебе нужно привыкнуть к другому. Но человеческая психика — механизм гибкий, он быстро адаптируется к внешним и внутренним изменениям, подстраивается под условия жизни и среду обитания. Сейчас у тебя есть выбор: жить так, как жил, дальше, не пытаясь ничего изменить, или принять произошедшие с тобой перемены. В том, чтобы быть альфой, нет ничего плохого. Да, общество требует от нас больше, чем от омег, но в то же время мы и получаем больше, простите, господин Ким, — врач улыбается папе Джонина, но тому сейчас совершенно наплевать на гендерное неравенство. — Вы же поможете Джонину адаптироваться? Это ведь реально? Без серьезных последствий для его здоровья? — сыплет он вопросами. — Конечно. — Врач оживляется. — Если Джонин не будет сопротивляться, держаться за прежнюю жизнь и станет неукоснительно следовать моим советам, через два-три месяца, максимум — полгода — он перестанет чувствовать зависимость от былого положения в обществе и будет жить полноценной жизнью. — А как быть с его… то есть, Джонин всегда считал себя омегой, и ему… у него есть молодой человек, альфа и… — Папа запинается и краснеет: говорить на подобные темы с посторонними людьми он так и не научился. Джонин его понимает как никто другой и даже не думает осуждать. — О сексуальных девиациях, вызванных нарушением самоидентификации, мы с ним поговорим позже. Папа согласно кивает, и дальше они переходят к формальностям. Назначают время сеансов, обговаривают их продолжительность и тому подобное. Врач советует Джонину взять небольшой перерыв в учебе. «Недели на две-три», — говорит он, отмечая что-то в электронном календаре. — Вот так сходу ему будет сложно приспособиться к новому общественному положению. Туалеты, раздевалки, душевые для омег он — я думаю, вы понимаете — использовать права не имеет, но и комнатами для альф пользоваться первое время не сможет. Подростки нетерпимы к подобным изменениям. Если обрушить на них правду необдуманно, без подготовки, начнутся неприятности. Уверен, многие альфы считали Джонина привлекательным и испытывали к нему сексуальное влечение. Это породит неприятие и агрессию. Мальчишки будут чувствовать себя обманутыми и униженными и попытаются избавиться от этого чувства, выместив злость на Джонине. Это затормозит процесс выздоровления. Я бы предложил перевести Джонина на домашнее обучение, но для этого нужны более веские основания, тем более, лишать его полноценного общения со сверстниками неправильно. Врач говорит еще пять минут, за которые Джонин успевает придумать три десятка способов самоубийства в домашних условиях, но стоит посмотреть на папу, и все членовредительские желания пропадают. Джонин слишком его любит, чтобы причинить подобную боль. Назад они едут на автобусе, заходят в булочную, что располагается на углу их улицы, где папа покупает Джонину его любимые лимонные бисквиты, дома ставит чайник и звонит в школу. Он говорит, что у Джонина воспаление легких, и у классного руководителя нет причин ему не верить. — Вечером позвоню дяде Джинки, он сделает тебе справку, — говорит папа, откладывая телефон в сторону. Вода закипела, и можно пить чай. Джонин есть не хочет, но при виде сладкого живот предательски урчит. — Что мне делать с танцами? — говорит Джонин, когда на тарелке остается всего пара бисквитов: отцу. — У вас ведь смешанная группа, так что я не вижу причин бросать занятия, — отвечает папа. — Но танцы — это не для альф. Так отец говорит. — Ой, нашел, кого слушать. — Папа фыркает и тянет к Джонину руку. Гладит его ободряюще по плечу. — Твой отец — хороший человек и ворчит скорее по привычке, нежели из вредности. Джонина такой ответ удовлетворяет, но лишь на время. Вечером он поднимет эту тему снова и надо будет — на колени станет, лишь бы добиться своего. Папа допивает чай, но из-за стола не встает. Это значит, он хочет поговорить о чем-то, что его очень беспокоит, но найти нужные слова не получается. Джонин поднимается сам, чтобы добавить в чайник воды. — Папуль… — говорит негромко, глядя на папу через плечо. — Ты говорил с Кенсу-я? — спрашивает тот. Джонин краснеет. — Кенсу мне и сказал, что я альфа. — Ох… и… — Папа тянется за кружкой, понимает, что она пустая и опускает страдальческий взгляд в стол. — Он тебе нравится? Тебе нравятся альфы? Джонин краснеет гуще и ойкает, когда вода начинает хлестать через край. — Это ничего, малыш, слышишь? Это нормально. Мы с отцом все понимаем. Джонин вытирает руки и забрызганное лицо о кухонное полотенце. В груди тесно и слегка подрагивают пальцы. — Вообще-то… — Он опускает голову и только сейчас замечает, что у них на кухне, оказывается, зеленый кафель. — Мне нравится омега. — О-у… — Из школы. Давно нравится. Но я думал, что… что я неправильный и… сначала мне казалось, я просто ему завидую: он красивее меня, умнее и смелее, делает, что хочет и… В общем, он не такой, как все омеги, которых я знаю, и мне казалось, что это меня в нем и привлекает, но потом… я его поцеловал — я не собирался, так получилось, — и он меня, конечно же, оттолкнул и… обозвал некрасиво, но… — Джонин вздыхает и ставит чайник на подставку. — Это все равно было хорошо. Папа смотрит на него с неприкрытым умилением. — Сыночек, ты влюбился… — Лицо его растекается, расплескивается от уха до уха восторженной улыбкой, а Джонин вдруг четко осознает, каким дураком все это время был. Ведь он чувствовал запах Сехуна, хотя не должен был, возбуждался, глядя на него, хоть не должен был, его метка воспалялась и ныла рядом с ним, хоть раньше такого никогда не было, а он списывал это на какие-то глупости, хотя все было намного проще. Все в нем кричало: я альфа, а это — мой омега, — но он упрямился и закрывал глаза, проклинал себя за то, что неправильный, хотя нет в мире ничего более правильного, чем альфе хотеть свою омегу. — И что мне делать? — Джонин поднимает на папу глаза, заглядывает в его счастливое лицо и просит дать ему совет, потому что сам точно не разберется. Он никогда не был альфой и за день им быть не научится, и все, что он чувствует — сплошные сомнения и страх такой глубины, что дна ему не видно. Сехун — не та омега, с которой может быть легко. Сехун и легко — понятия, которые в этой вселенной не пересекаются. И хуже шутки природа придумать не могла, потому что Джонин не тот человек, который любит сложности. Ему бы кого-то мягкотелого, нежного, внимательного к мелочам и с любовью к готовке. Чтобы за руку держать, конфеты дарить и гулять до первых фонарей, а там по домам и строчить сообщения с пожеланиями сладких снов. Но судьба уготовила ему сухие поцелуи в прокуренные губы, черствый взгляд холодных глаз и презрение в каждом слове и жесте. О том, чтобы любить Сехуна, не может быть и речи. Такие, как он, для любви не годятся. «У него засосы на шее, искусанные губы и доступность в каждом движении. Он не тот, кто хранит себя для тебя», — говорит голос разума, и Джонину нечем крыть. Папа, который уже начал давать советы, замечает, что Джонин не слушает его, и замолкает. Всматривается в его лицо и спрашивает с читаемым по глазам сочувствием: — Ты ему не нравишься, да? — Он меня ненавидит. — Джонинни… Джонин качает головой. «Все в порядке» язык не поворачивается сказать. «В порядке» — это то, что с ним уже никогда не будет.

***

Джонин посещает психотерапевта три раза в неделю, но ни врач, ни он сам улучшений не наблюдают. Психотерапевт верно распознает причину: Джонин не хочет меняться. С каждым днем, проведенным в новом статусе, он понимает, что ему не нравится быть альфой. Таким альфой, каким его видит общество. Он не хочет думать о карьере, не хочет пялиться на красивых омег и думать о том, как бы выгоднее взять кредит на машину. Ему и машина-то не нужна! Он хочет ходить на танцы, читать Коэльо и мечтать о своем принце, который и не принц вовсе, а принцесса, но какая-то неправильная. Сложная. Красивая немыслимо, но невоспитанная, грубая, колкая. Словно из стекла битого слепленная: где не прикоснись — больно, и кровь льется. Джонин глаза закрывает и пытается — правда ведь — представить их вместе, но не получается. Даже мысленно, по всем законам джониновой вселенной, они не совмещаются. И от этого выть хочется, но для этого он еще не созрел. Кабинет врача находится в огромном, недавно отреставрированном здании, где кроме психотерапевта свою практику открыли еще несколько врачебных консультаций. У Джонина страх опозданий граничит с фобией, поэтому он всегда приходит на пятнадцать минут раньше и дожидается своей очереди в холле, заставленном мягкими кушетками и низкими, из дымчатого стекла, столиками. Он не листает буклеты и не рассматривает искусственную пальму в кадке под мрамор, а просто сидит, держа спину прямо, и думает о своем. И когда мимо прозрачной двери проходит Сехун, прижимающий к животу широкоформатный бумажный конверт, Джонин лишь чудом не выскакивает в окно. До забетонированной парковки пятнадцать метров ускоренного падения, и это не кажется таким уж плохим завершением дня, когда Сехун, вздрогнув, оборачивается и через рельеф стеклопластика смотрит на Джонина. У того отнимает ноги, и он боится дохнуть, ибо именно этого, кажется, Сехун и ждет. Их взгляды не пересекаются — Джонин избегает этого, — но сердце все равно подскакивает, когда Сехун делает шаг назад и встает прямо напротив него. Джонин сжимается весь, втягивает — носом, с присвистом — кондиционируемый воздух приемной и чует его. Запах дикой азалии — нехоженые горные тропы и майский мед. Он врезается в его легкие саморезами, болтами ржавыми, гвоздями кривыми, ввинчивается, въедается, спаивается намертво, и Джонин понимает: кончено. С ним все кончено. Потому что вот он — родной от и до, — и ничего с этим не поделаешь. Сехун стреляет в Джонина злючим взглядом, отворачивается и дерганым полушагом-полубегом уносится прочь. Джонин так и смотрит перед собой и не видит смысла дышать. В груди одновременно горячо и холодно от запаха Сехуна, и это делает ему хорошо настолько, что причиняет боль. Джонин прикрывает глаза и впадает в полузабытье, где может касаться — руками, губами, всей своей кожей — прозрачного тела Сехуна. Оно создано для него, под него, и бороться с этим бессмысленно.

***

— О Сехун моя омега, — выпаливает Джонин, как только за ним закрывается дверь в квартиру Бэкхёна. Тот издает гортанный полустон-полурык, закатывает глаза и заплетающимся шагом идет на кухню, где его дожидается недоеденный обед и растрепанный, не в меру счастливый Ким Чондэ. — Привет, герой. — Он салютует Джонину, и улыбка на его лице становится шире. — И тебе добрый день, — бурчит Джонин и занимает предложенный Бэком стул. — О тебе вся школа говорит! Джонин выпячивается на приятеля. — Ну ты же первое место занял на конкурсе талантов, — все так же радостно продолжает Чондэ, а Джонин переводит дух. — Директор на церемонии награждения так распинался, что я думал, его удар хватит. Джонин выдавливает из себя дохлую улыбку и с мольбой глядит на Бэкхёна. Тот делает вид, что не с ними, и с яростным остервенением поглощает остывшее рагу. — Бэк говорит, у тебя проблемы со здоровьем, но не колется, какие. Говорит, ты сам расскажешь, если посчитаешь нужным. — Тон Чондэ меняется на заискивающий. Глаза его блестят любопытством и крайней уверенностью в том, что Джонин все ему расскажет. Он не ошибается. Джонин заставляет приятеля поклясться ляжками Бэкхёна, что никому ни слова не скажет, и когда тот соглашается, рассказывает правду. — Твою мать, — это все, что выдает Чондэ после пятиминутного молчания, а затем тянет к Джонину руку и ощупывает его бицепсы. Джонин морщится, но не сопротивляется. — Как такое вообще возможно? То есть… серьезно, я… ты же… такой омега. Понимаешь, с большой буквы Омега! От тебя как от конфетной фабрики пахнет, и весь ты такой… стройный, гибкий, красивый. — Чондэ подбирает слюну и вымученно улыбается, когда ловит на себе взгляд «и что это сейчас было?», адресованный ему Бэкхёном. — Генетическое отклонение. Какая-то пара хромосом мутировала — и вот результат. Я выгляжу омегой, пахну омегой, чувствую себя омегой, но альфа. — И нравятся тебе тоже… альфы? Или?.. — Или! — Джонин стреляет в Чондэ гневным взглядом. — О-о-о, даже так? И они тебе нравились, когда ты еще был… омегой? — На лице Чондэ появляется пошленькая улыбка, и Джонин впервые в жизни чувствует потребность кого-то ударить. Сильно так, чтобы зубами подавился. Чондэ парень умный и взгляды читает на твердую пятерку. Он тут же идет на попятную и извиняется. — Просто, все это так неожиданно… — пытается он оправдаться, но Джонин машет на него рукой. Бэкхён, в это время расправившийся с рагу, наводит им всем кофе — растворимый, но очень крепкий: Джонин такой пьет редко, ибо не любит горечь, — и в лоб спрашивает: — Он знает? Джонин не теряется и сходу отвечает: — Не знаю. То есть… я же его чувствую, значит, и он меня должен. Но я-то знаю, что это значит, а он нет. Для него я все еще омега, и то, что он ко мне чувствует — неправильно. Я сам так считал, когда не знал правды, и это… это вызывало отвращение. — Думаешь, он ведет себя так потому, что считает себя больным извращенцем? Джонин пожимает плечами: кто знает, что творится в голове у О Сехуна? — О чем вы вообще? — вклинивается Чондэ. — Об омеге Джонина. — У тебя уже и омега появилась?! — Нет! То есть… как бы она была всегда, но я только на днях узнал, что она — это она. — О боги, и кто это? Джонин и Бэкхён переглядываются. — О Сехун, — выдавливает из себя Джонин. Чондэ смотрит на него не меньше минуты, затем кладет руку на плечо и, глядя в глаза, говорит: — Прими мои соболезнования, друг. — Это не смешно! — А я и не смеюсь. Удивительно, но так и есть. Чондэ говорит на полном серьезе, и Джонин окончательно убеждается, что дело — дрянь, и плевать, что он, вообще-то, не ругается. — Знаешь, я это уже говорил, но повторюсь: никто не заставляет тебя жениться на Сехуне. Никто, Джонин. То, что он твоя пара, ничего не значит. Вы просто подходите друг другу физиологически, но это не гарант того, что вы сможете построить семью. Джонин все это знает, понимает умом, но внутри все бунтует, все хочет Сехуна, к Сехуну рвется. И он бы рад сдаться, но гордость не дает. Сехун его сломает, а он не может себе этого позволить. Он, в конце концов, альфа, и нежелание подчиняться у него в крови. — А как насчет поговорить? Если парень не знает, то, конечно, он будет вести себя так, как он себя ведет, — говорит Чондэ. — О отшивает альф, но кто-то мне говорил, что он стопроцентный натурал. Он течет от альфачей, да только не от гормонально нестабильных мудаков, которые наводняют старшие школы, а от взрослых и при деньгах. Тех, что водят иномарки и носят килограммы золота на запястьях. — Обнадежил. — Джонин даже не улыбается, хотя впору рассмеяться. Зло и с обидой на всю вселенную. Ибо кто вообще делает такие подарки? — Ну это я к тому, что у тебя есть шанс стать успешным мужиком и охмурить своего шизика ненаглядного. — Выбирай выражения. Пожалуйста. — Прости, никак не привыкну. — Чондэ улыбается, и это вроде бы искренне, хотя сейчас Джонину и не такое привидится. — Конфетка, — Бэк снимает в третий раз кипящий чайник и делает им по новой кружке черного, — Чондэ дело говорит. Если ты решил, что это должен быть непременно О Сехун, то скажи ему правду. Мало ли, что он себе выдумал. У парня проблемы с головой, хочешь ты это слышать или нет. У него проблемы с социализацией и вообще со всем проблемы. И вряд ли он такой дофига проницательный, чтобы понять, что ты альфа. Тем более, если это только доктор может определить. — И как я это сделаю? Подойду к нему и скажу: так и так, я альфа, ты — моя омега? — Начни с первого. Если ты его истинный, он поймет это и без объяснений, а сейчас, отвечаю, у парня крышу рвет: слухи ходят, что у него первая течка. Джонин сглатывает кофейную слюну и кивает. От одной мысли, что у Сехуна течка, бросает в жар. — Кстати, ты в школу возвращаться думаешь? — Чондэ надоедает пить кофе, и он принимается вовсю хозяйничать в холодильнике. — Думаю. Через неделю больничный заканчивается. — И что делать будешь? — Мы решаем этот вопрос. — Если спросишь мое мнение, то скажу, что я бы на твоем месте не афишировал свой новый статус. Альфа-самец из тебя так себе. Заклюют. Те же долбанутые дружки Сехуна. Им только дай повод кого-нибудь унизить. А ты им и так своей охрененностью мозоль натер… — …на причинном месте. — Бэкхён пошленько улыбается, и Джонин, не выдержав, шлепает его по губам. — То, что я альфа, не отменяет того, что я ненавижу ругань, — говорит он. Бэкхён прижимает ко рту ладонь и взглядом «я тебе это припомню» смотрит на Джонина. Чондэ тут же вклинивается между ними и принимается виртуозно строгать бутерброды. Разговор плавно перетекает в нейтральное русло, и Джонин попадает домой лишь после семи. Школа не изменилась, и на первый взгляд Джонин тоже. По крайней мере, ему хочется в это верить, ибо изредка, но он ловит на себе настороженные, немного растерянные взгляды одноклассников. Словно люди видят в его теле кого-то еще. Кого-то более грубого, наглого, жесткого. Джонин прислушивается к себе, но ничего подобного не замечает. Он как был неженкой, любящей порядок, так ей и остался. Правда, плакать по пустякам он себе больше не позволяет, а еще поснимал с рюкзака все брелоки, да и сам рюкзак подумывает сменить. Чтобы не так вызывающе и… по-омежьи. Сехун один из тех, кто смотрит и не верит. У него глаза бешеные, а губы дергаются, готовые оскалить волчьи клыки. Джонин уверен в этом на все сто и не то что заговорить — дышать с ним одним воздухом опасается. «Ты альфа, ты сильнее его», — уговаривает его гордость, но благоразумие напоминает, что он альфа без году неделя, а Сехун избивает ему подобных со средней школы. У него руки хоть и тонкие, но жилистые: в них силенок больше, чем одному хрупкому омеге полагается. Джонин старательно Сехуна избегает, на что Бэкхён выразительно закатывает глаза, а Чондэ вздыхает сочувственно и хлопает по спине. Сехун не дурак и видит, что Джонин от него бегает. Что он об этом думает, остается лишь гадать. Если учесть, что именно этого Сехун и добивался, то можно утверждать: он счастлив. Две недели все идет как по маслу. Джонину удается избегать неловких ситуаций: в туалет он ходит учительский — спасибо классному руководителю, дающему ключ, — а от физкультуры его освободили. Но освобождение заканчивается, и в среду после обеда Джонин придумывает себе весомую причину, чтобы опоздать на урок и занять раздевалку, когда одноклассники-омеги убегут в зал. Джонин мнется у учительской, делая вид, что ждет своего куратора по истории танца, но по звонку бежит к спортивному залу. Влетает в раздевалку и, скидывая на ходу рюкзак, видит Сехуна. Испуганного его вторжением и практически голого Сехуна. Сердце ухает в живот, а по телу прокатывает волна жарких мурашек. Взгляд соскальзывает с бледного лица на такую же бледную грудь, цепляет серый крест под ключицей и розовую бусинку соска, впадину солнечного сплетения и гладкий живот с вытянутой запятой пупка посредине. Пики тазовой кости натягивают тонкую кожу, отчего все венки и капилляры видны как на ладони. Бедра у Сехуна восхитительно круглые, крепкие, и кровь к паху приливает стремительно, стоит представить на миг, как они раскрываются для него, Джонина. Сехун ловит его взгляд, и по лицу видно, что угадывает ход его мыслей безошибочно. Тонкие губы кривятся, и с языка срывается уже слышанное ранее «мерзость». Джонин краснеет, бросает рюкзак на лавку и вылетает из раздевалки. Прячется за углом и выходит оттуда, только когда Сехун скрывается за дверью спортзала. Они играют в баскетбол, и Джонин не то чтобы плохой игрок — нет, с физкультурой у него никогда не было проблем (привет, гены альфы), но сосредоточиться на игре, когда перед глазами стоит образ полуголого Сехуна, совершенно не получается. Тем более, когда сам Сехун, обычно отсиживающийся на лаве запасных, решает поиграть за команду альф. Джонин чувствует себя идиотом, когда учитель ставит его в команду омег, но это он как-нибудь, но стерпел бы, если бы спустя пять минут игры в лицо ему не прилетел мяч. С прицельной точностью и холодным расчетом. И Джонин бы списал все на воспаленное спермотоксикозом сознание, если бы игра тут же не остановилась, а вопль тренера «из какого места у тебя руки растут, О?» не заставил стекла в окнах задрожать. Джонин подвисает вместе со всеми и пялится на Сехуна. Лицо того ничего не выражает. Первые пять секунд, а затем что-то меняется. Глаза его расширяются, рот открывается в немом вздохе, и он делает необдуманный, совершенно неконтролируемый шаг вперед, к Джонину. Тот отшатывается и вздрагивает, когда на пол у носков его кед падает жирная капля крови. Джонин роняет челюсть и заливает кровью все на свете. Сехун задушено взвизгивает-всхлипывает и прижимает к посеревшему лицу ладони. В глазах у него, влажно блестящих, — испуг и нечто, что Джонин читает, как раскаяние. Тренер с громкими ругательствами бросается к нему и, схватив под руку, тащит прочь из зала. В кабинете медбрата Джонина умывают, заставляют прополоскать рот, который распух и едва открывается, и внимательно осматривают и ощупывают. Клык и резец рядом с ним сколоты, на губе рана, которую по-хорошему надо зашивать. — Могу сам, — говорит медбрат, — я в полевом работал. Но аккуратно не получится. Джонин согласно кивает: шрамы, вроде как, мужчину украшают. Шов короткий и не такой уж и кривой, как грозился медбрат, а от местной анестезии делается очень и очень хорошо. Правда, лицо немеет, и говорить не получается от слова совсем, но, по правде сказать, не очень и хочется. Желтый антисептик делает лицо похожим на хурму, но медбрат вручает маску, рассказывает, что делать, а что нет, и советует сегодня же съездить в больницу: на рентген и к стоматологу. Джонин на все согласно кивает и, не прощаясь, ибо языком пошевелить нереально, выходит в коридор. Бэкхён, до которого новости доходят на космической скорости, толчется под дверью медкабинета, и взгляд у него такой жалостливый, такой встревоженный, что Джонин не удерживается и крепко обнимает друга. — Я его домой проведу, — поясняет Бэкхён, когда тренер интересуется, почему он не на уроке. — Я уже отпросился. Тренер не возражает. В раздевалке пусто, если за пустоту принять Сехуна, который вскакивает с лавки, как только Джонин переступает порог. Лицо у Сехуна белее, чем обычно, веснушки и родинки кажутся аномально, радиоактивно яркими. Глаза и нос красные, растертые и припухшие, и видно сразу — ревел. Рукава кофты до пальцев натягивает и переминается с ноги на ногу, решаясь на что-то. Джонин ловит его взгляд и прирастает к полу. Бэкхён мертвой хваткой сжимает его запястье. — Прости, — выдыхает Сехун. — Мне очень, очень жаль. — Голос его влажный, но ломкий, крошится лежалым табаком, пачкает все вокруг. Джонина пачкает, а у того внутри ураганы, торнадо, цунами: подчистую все сносит, потому что Сехун смотрит на него, говорит с ним, о нем беспокоится. Не притворно — искренне до боли. И это самое чудесное, что с Джонином когда-либо случалось, потому что именно так его омега должна на него смотреть, так говорить, так чувствовать. — Ты больной на голову психопат. — Бэкхён все портит. Он сметает с лавки форму, запихивает ее в рюкзак как попало и выталкивает Джонина из раздевалки. Сехун не сдается: идет за ними. — Джонин, я, правда, не хотел так. Джонин! — Он догоняет их, встает перед Джонином и, цапнув, как дикий котенок, за палец своими ледяными, чуть дрожащими пальцами, в глаза заглядывает. — Джонин, ты альфа? — шепчет проникновенно, под кожу забирается, растекается там блаженным теплом, и это правильно, это так, как Джонин мечтал. — Отвали, О, — шипит Бэкхён ядовито, опасно шипит: как только омеги умеют. — Джонин, скажи мне. — Сехун настаивает, и Джонин сдается, кивает. Сехун тут же его отпускает, на шаг отступает, освобождая дорогу, а сам словно легче, прозрачней становится, и уже нет в его лице привычных острых черт. Он красивый, нежный до безумия, и к нему все в Джонине тянется, но Бэкхён не пускает. Тащит прочь: коридорами, лестничными пролетами, — но Джонин все равно его, Сехуна, чувствует. А тот, он уверен, чувствует его, и ничем эту связь уже не разбить. Папа пальцы заламывает, охает и ахает, а потом берется считать, во сколько выльется ремонт зубов, мрачнеет и в сотый раз спрашивает «кто?», но Джонин молчит. Жмет плечами — не увидел, — но папа не верит, потому что врать Джонин не умеет. У зубника Джонин проводит первую половину дня: тот осматривает его челюсть, отправляет на рентген, изучает полученные снимки и говорит, что делать зубы, пока не снимут швы, не может. С одной стороны Джонин рад — он боится стоматолога до ужаса, с другой — скол болит и ранит язык. Врач назначает диету — пюре и смузи через трубочку, — и настроение понижается еще на несколько пунктов. После больницы Джонин просится в школу, хоть может и не идти. Он хочет увидеть Сехуна. Поговорить наконец-то, спросить, что вчерашние его вопросы значат. Брошенный в рюкзак мобильный светится двумя пропущенными и коротким сообщением от Бэкхёна. Джонин открывает его, уже сидя в автобусе. «Не приходи в школу!» — читает он. Смотрит на время. Друг на уроке: звонить и писать бессмысленно — не ответит. В школе царит гулкая тишина. Джонин сидит в вестибюле, обняв рюкзак, и не решается сдать куртку в гардероб. Чутье подсказывает, что надо уходить, но упрямство не дает оторвать зад от скамейки. Звонок бьет по нервам, и Джонин, дернувшись, вскакивает на ноги. Набирает Бэкхёна, и тот сразу же отвечает. — Я внизу, — говорит Джонин, Бэкхён орет, что он дурак, и сбрасывает. За полминуты вестибюль наполняется учащимися, и это напоминает сцену из какого-нибудь фильма вроде «Сумерек», где Ким Джонину отведена главная роль. Он то ли светится, как Эдвард Каллен, то ли обзавелся ушами и хвостом, как недоразвитый ликантроп, но все пялятся на него, и это ужасно. Джонин вжимается в угол, надеясь, что искусственная пальма спрячет его от въедливых взглядов, но это не помогает. К счастью, у гардероба возникает Бэкхён. Он уже нацепил шапку и, зажимая рюкзак коленками, пытается влезть в пальто. Джонин, плюнув на конспирацию, бросается к нему. — Ты сообщения читаешь хоть изредка? — цедит Бэк и наматывает на шею шарф. — Валим отсюда, пока не началось. — Что? — Конец света, что же еще. — Бэкхён толкает Джонина на выход. Им вслед летят неразборчивые, но по одной своей интонации уже обидные слова. На улице срывается первый снег, который мигом раскисает под подошвами ботинок, и Джонин, поскользнувшись, едва не отбивает почки. Бэкхён берет его под руку, готовый в любую секунду впасть в истерику. Перейти на шаг и отдышаться получается лишь у остановки. Джонин падает на скамейку, а Бэкхён, уперев руки в колени, совсем не по-омежьи сплевывает густую слюну. — Все знают. Те, кто был вчера в спортзале, учуяли твою кровь, и она, — Бэкхён дышит сипло, словно заядлый курильщик, — пахнет стопроцентным альфачом. Так что сегодня у всех конкретно так подгорает. Еще и Чондэ с гриппом свалился. Думал, они меня порвут: тупые пиз… — Он ладонью зажимает рот, вовремя вспоминая, как сильно Джонин не выносит мат. Тому, однако, не до чистоты речи. Он смотрит на друга и пытается рассортировать полученную информацию. Ни к чему хорошему это не приводит. Психотерапевт оказывается прав — сверстники принимают новость в штыки. Это обидно и пугает, но не удивляет. Будь Джонин на их месте, повел бы себя не лучше. — И что делать? — спрашивает он, перехватывая взгляд Бэкхёна. — Не знаю. Честно, Конфетка… — Бэкхён стонет и, опустившись на корточки, лбом упирается Джонину в колени. — Они придурки. Конченые. Альфы только и говорят о том, чтобы… как-нибудь расправиться с тобой за то, что наебал всех. — Бэкхён! — Это цитата! Оба замолкают и какое-то время просто дышат морозным преддекабрьским воздухом. Подходит автобус, выгружает людей, хлопает беззвучно дверьми и укатывается по своему асфальтированному маршруту. — Поехали к Чондэ? — предлагает Бэкхён. — Поехали, — соглашается Джонин. Они садятся на первый же автобус, идущий в район Чондэ, встают у супермаркета, затариваются вредной, но вкусной едой и только затем звонят другу. Тот булькает в трубку соплями и говорит, что покарает их, если подойдут к его дому ближе, чем на километр. Ни Бэкхён, ни Джонин ему не верят и внаглую долбят по кнопке домофона, пока Чондэ, матерясь, не впускает их в подъезд. Как только дверь квартиры открывается, Бэкхён, наплевав на правила приличия и вирусы, лезет к Чондэ целоваться. Тот в губы ему бормочет, что идиот и «я, вообще-то, сопливый весь», на что Бэкхён возбужденно отмахивается, а Джонин понимает, что такое неловкость сотого уровня. Нацеловавшись, Бэкхён идет на кухню и принимается готовить чаи. Чондэ уводит Джонина в гостиную, падает лицом в подушку и говорит, чтобы воскресил, когда Бэк приготовит жрать. Джонин друга не осуждает — видит же, что очень плохо — и возвращается к Бэкхёну. У того на сковороде вовсю скворчит и пенится, а над заварником стоит густой, ароматный пар. Джонин не знает, с чего начать и стоит ли это делать, но все равно спрашивает: — Видел сегодня Сехуна? — Нет. — Бэкхён отвечает резко. — Если он и был в школе, то мне на глаза не показывался. На месте его деда я бы выпорол его так, чтобы месяц сидеть не мог. Джонин думает: как хорошо, что Бэкхён не на месте его деда, а вслух говорит: — Кто хочет моей смерти? — Да практически вся мудацкая половина школы. И парочка омег. Что этих не устроило — без понятия. — Бэкхён мажет нарезанный багет маслом, выкладывает сверху сыр и отправляет все это на противень. Кухню наполняют слишком уж заманчивые запахи. Чондэ ломается, воскресает сам и, завернувшись в одеяло, выползает из гостиной. Бэкхён тут же наливает ему чайку, выкладывает на тарелку первую порцию горячих бутербродов и спрашивает, будет ли он котлетки с раменом или сварить рис? Джонин невольно улыбается. Каким бы вредным Бэкхён ни был, но он — омега заботливая и будет своего альфу любить любым: и больным и здоровым, и сильным и слабым, и потакающим и капризным. Звонок на мобильный Бэкхёна разрушает идиллию. Бэк хватает телефон и, соединившись, зажимает его между плечом и ухом. — Да, — бросает он и ставит кастрюлю в раковину, чтобы набрать воды. — Да. О как. Да. Да. Да. Нет, — говорит он отрывисто и грубо, и по дерганым движениям понятно, что разговор ему неприятен. — И что? Допустим. Договорился уже. Твоих извинений недостаточно: ты мог его покалечить. Джонин невольно приподнимается, когда понимает, с кем говорит Бэкхён. Тот замечает его движение и выставляет вперед руку, показывая, чтобы не приближался. — Ему не до тебя. — Бэкхён… — Джонин тянется к другу, — дай мне с ним поговорить. Бэкхён смотрит на Джонина раздраженно, слушает, что говорит ему Сехун, и сует мобильный в протянутую руку. Джонин сжимает его так крепко, что он едва не выскальзывает из потной ладони, и выбегает в коридор. Закрывает за собой дверь и выдыхает в трубку едва слышное: «Сехун?» — У тебя все в порядке? — спрашивает тот. Голос, искаженный расстоянием, звучит иначе, но все равно принадлежит Сехуну. Сехуну, который звонит Бён Бэкхёну, чтобы узнать, в порядке ли Ким Джонин. Сехуну, которому не все равно, с кем он и что с ним. — Да, спасибо. — Джонин с трудом проглатывает ком, ставший поперек горла, и спиной прислоняется к стене. — Это не я. Клянусь, я никому не говорил… — Я знаю. — Не приходи в школу. Только не на этой неделе, хорошо? — Я… не знаю. Как получится. — Пожалуйста. — Сехун просит. По-настоящему. Так, что не откажешь, но в Джонине просыпается чисто мужское упрямство. Он понимает, что если не придет в школу, его назовут трусом и будут презирать всю оставшуюся жизнь. Этого допустить нельзя. — Со мной все будет в порядке. — Не будет. Ты их не знаешь. Ты не знаешь, что у них в голове. — А ты знаешь? — Я знаю. Не приходи. Умоляю. — Сехун, у меня нет дедушки-директора, который бы закрывал глаза на мои прогулы. Мне нужно закончить школу. Это важнее, чем чьи-то глупые шутки. — Джонин… — В одном этом слове столько чувств, что у Джонина поджимаются пальцы на ногах. Он прикусывает язык и, запрокинув голову, молится потолку, чтобы не дал ему умереть прямо здесь и сейчас. Потолки в панельных домах могущественнее богов будут, ибо Джонин остается жив, а Сехун все еще дышит ему в ухо: тяжело и явно через раз. — Дай мне свой номер, — наконец, говорит он. Джонин диктует, надеясь, что не перепутал все цифры. — Я… — Сехун явно не мастак строить сложные предложения, поэтому заканчивает коротко: — Береги себя, ладно? — Конечно. — Джонин кивает. Он всю жизнь только тем и занимается, что бережет себя для Сехуна. Сехун отключается, а Джонин еще с минуту стоит в коридоре и молится оштукатуренным божествам. Кухня его встречает запахом говяжьих котлет и смачным похрустыванием масляных корочек. — Джонин, этот парень разбил тебе лицо просто потому, что ты не так на него посмотрел, а ты все равно хочешь… всего того, чего ты от него хочешь? — Бэкхён забирает телефон и сует его в карман форменных брюк. — Да, я все еще хочу. А можно мне бутерброд? — Нет. Тебе его жевать нечем. — Бэкхён приторно улыбается, и Джонин понимает, что его еще долго не простят. И правильно, в общем-то, сделают, потому что Сехун повел себя ужасно, но, боги, Джонин не может с этим бороться. Он готов прощать ему все, и под этим он подразумевает абсолютное и безоговорочное всё. Бэкхён протягивает ему пакет с йогуртом и желает приятного аппетита. Чондэ виновато жует котлетку. Дома Джонин узнает, что звонили из школы и все рассказали папе. Это плохо, потому что папа паникер, но не смертельно — Джонин уверяет, что волноваться не о чем. Дома Джонин узнает, что к ним приходил Сехун, беспокоился о нем и очень понравился папе. Это отчего-то смущает, потому что… это же О Сехун, он не нравится людям за двадцать. Тем более, таким людям, как Ким Тэмин. — Он такой милый, воспитанный мальчик. Так за тебя волновался, — мурлычет папа, безмерно довольный тем, что его сыном интересуются «милые и воспитанные мальчики». — И тебя не смущает, что у него… ну, все эти проколы на лице? — Джонин касается скулы в том месте, где у Сехуна красуется микродермал с фианитовой вставкой. — Раз это не смущает его родителей, то и меня не должно, — пожимает плечами папа. — Это он, пап… — О-у… — Папа краснеет и едва не роняет лопатку, которой помешивал разогреваемое к ужину мясо. — И это он разбил мне лицо. Но он извинился! Папа теряется на миг, а затем говорит, что и такое в жизни случается. Джонин согласен. Уж в его жизни и не такое случалось.

***

Джонин сразу понимает: ничего в порядке не будет. Стоит ему сдать вещи в гардероб, как в спину прилетает меткое и очень обидное слово. Джонин такие в жизни не произносил, и уши мигом багровеют. У шкафчика его ждет сюрприз. Он выцарапан по металлу дверцы и читается даже с расстояния. Джонин прикрывает глаза, считает до десяти и открывает шкафчик, мысленно готовясь к тому, что внутри его может ждать еще один подарок, но ошибается. Видимо, прошло недостаточно времени, чтобы подобрать код от его замка. Это хоть немного, но поднимает настроение. Джонин осматривается по сторонам, взглядом выискивая Бэкхёна, но друг, должно быть, еще не пришел. Без него некомфортно, но Джонин напоминает себе, что он, вообще-то, альфа и не должен бояться. Он делает пару глубоких, размеренных вдохов, берет учебники на первый урок и едва не визжит омежкой, когда дверца с грохотом захлопывается, едва не отдавив ему пальцы. — Вы только поглядите, кто у нас тут, — шаблонность фразы, которой Джонина встречает Ючон — парень с параллели, что на прошлого Валентина дарил ему шоколад — вызывает желание по-бэкхёновски закатить глаза. — И тебе доброе утро, — выдавливает из себя Джонин. — Для кого доброе, а для кого сейчас станет так себе. — Послушай. — Джонин поворачивается к парню всем телом и прямо смотрит в глаза. — Я не хотел, чтобы так получилось, серьезно. Я и сам не знал, что… — Педик? Ну ок, бывает. — Ючон гаденько смеется и облизывает сухие от табака губы. — Да только вот в чем беда: у меня на извращенцев аллергия. Кулаки чесаться начинают, стоит увидеть одного из них. Вот сейчас, понимаешь, свербит так, что хоть вой. — Сочувствую. — Себе посочувствуй, говна пидарского кусок. — Ючон шагает к нему; Джонин понимает, что вот сейчас будет больно, и делает то, что полтора месяца назад никогда бы не сделал. Ючон давится воздухом и сгибается пополам; на глазах выступают слезы. — Вот же сука… — хрипит он, издает не то рык, ни то визг раненого вепря и, нарушая все законы физики, летит к противоположной стене. — Я же предупреждал. — Чанёль с его термоядерной прической, порванным пиджаком и армейскими ботинками поверх форменных брюк выглядит бэд-боем из типичных японских дорам. Взгляд у него свирепый, а пальцы играют с медной монеткой. Смотрит он на Ючона, а тот, вжав голову в плечи, стекает по стене на пол. На скуле красуется глубокая ссадина, оставленная, судя по всему, той самой монетой. Лу Хань возникает из «ниоткуда», с милейшей улыбочкой на лице берет Джонина за локоть и уводит в класс. Свита, состоящая из Исина и Минсока, следует за ними по пятам. Запыхавшийся от бешеного бега Бэкхён влетает в кабинет за миг до звонка, хватается за грудь и с коротким «живой, господи» переводит дух. Учитель кхекает ему в спину, намекая, что неплохо бы уступить ему дорогу и занять свое место. Бэк извиняется и ныряет за их с Джонином парту. — Как ты выжил? Во дворе все ребята только и твердят, что Чон Ючон собрался расписать твоей кровью стены вестибюля. — Пак вмешался, — честно говорит Джонин и бросает короткий взгляд на свиту. Та занята своими делами, но нет-нет, и обведет помещение недобрым взглядом. Лу Хань явно за главного, и Джонину от этого не по себе: китайчонок хоть и выглядит милашкой, но на деле еще тот маньяк. От его взгляда дерет кожу, а в позвоночник словно гвозди вбивают. Джонин ерзает на стуле весь урок, а по звонку и вовсе намертво к нему прирастает. Бэкхён тормошит его за плечо, и Джонин неловко выкорячивает себя из-за парты. Лу Хань и Минсок куда-то слились, а вот Исин дежурит у двери. Это радует: от Исина хотя бы не бросает в дрожь. Бэкхён косится на него недоверчиво, но комментировать ситуацию не решается. Они идут по коридору, и студенты как по команде расступаются перед ними. За спиной слышатся презрительные смешки и короткие, в полголоса издевки, но они не ранят в той мере, в которой это могли бы сделать кулаки Ючона. — Слушай, — Исин не выдерживает и, припрыгивая от возбуждения, упирается взглядом Джонину в щеку, — ты все это время прикидывался или реально не знал? — Реально не знал. Генетическая аномалия. Выявить ее можно только врачебным путем. — Забавно. И как ты себя чувствуешь? Джонин поворачивает к нему голову, решает, ответить честно или выставить защитный механизм-улыбку, и говорит: — Странно. Я чувствую себя странно. Я все еще я, и все мои предпочтения остаются прежними, но некоторые из них больше не кажутся мне неприемлемыми. — Например, Сехун? — Исин дергает бровями и улыбается набок, так что на щеке появляется ямочка. Слишком мил для альфы. — Например, Сехун. — Он тебе давно нравится? — Эй-эй, тише! — вмешивается Бэкхён. — Не кажется ли тебе, что ты позволяешь себе лишнее? — Не-а. — Исин подмигивает ему и возвращается к Джонину. — Так что? — Да, он нравится мне достаточно давно. Исин закусывает растянутые в ухмылочке губы, сверкает глазами и больше вопросов не задает. Еще два урока проходят так же — под неусыпным надзором кого-то из дружков Пака, — а затем они всей компанией препровождают Джонина в столовую, усаживают за свой стол — угловой у окна, — роняют рядом недовольного Бэкхёна и обхаживают, как принцесс. Джонина это раздражает, и он, схватив пустой поднос, встает в очередь. Пак выразительно рычит, но с места не сдвигается. Стоящий впереди омега бросает на Джонина взгляд через плечо и краснеет, а тот, что дышит в затылок, бурчит себе под нос припудренное осуждением «и как так можно?» Джонин держится прямо, как и положено альфе, и умоляет сердце не колотить слишком громко. — Эй, очередь здесь для кого?! — орут за спиной. — Нахуй иди, — раздается сбоку, а затем омегу, стоящего за Джонином, бесцеремонно пододвигают, и затылок опаляет горячим, ментолово-табачным дыханием. — Блять, как ты пахнешь. — Голос Сехуна стекает за ворот форменной рубашки, и Джонин едва поднос не ломает, слишком крепко сжав его в пальцах. — Снимите номер! — орет от стола Пак; ему, одобрительно посмеиваясь, вторят приятели. Сехун тоже ухмыляется и губами ведет по шее Джонина. Того штормит. Он прикрывает глаза, но это лишь усиливает качку. От близости Сехуна, от его неприкрытой, вызывающей ласки делается слишком хорошо. — Сехун. — Джонин с трудом ворочает языком: кажется, опух он, а не губа. — Не делай так. — Почему же? Тебе ведь нравится. — Сехун мурлычет наглым котенком, и Джонин бы непременно покраснел, если бы вся кровь не прилила к паху. — Нравится, но… Сехун смеется, и его смех жаром разливается по венам. Подходит очередь Джонина. Он хватает все, что можно пить, бросает на поднос и дерганым шагом возвращается к столу. Сехун, взяв лишь бутылку минералки, плетется за ним. Кажется, все в столовой смотрят только на них. У Бэкхёна не лицо — восковая маска. Он пялится на Сехуна, но тот не обращает на него внимания. Садится по левую руку от Джонина и, свинтив с бутылки крышку, пьет. Джонин старается не думать о том, как его губы обхватываю горлышко, но все равно думает и наконец-то краснеет. Да так густо, что это замечают все. Пак прыскает надменно, а Исин уже знакомо подмигивает. Минсок, которому всегда и на все плевать, с удовольствием ест свой салат. — Конфетку хочешь? — Сехун машет перед лицом Джонина той самой конфетой, сорт которой он безуспешно пытался узнать. — Нет. Ты мне два зуба сколол, так что я на жиденькой диете. — Он тычет пальцем в баночку питьевого йогурта и вздыхает. Сехун проводит по щеке Джонина носом и шепчет виноватое «прости». Джонин зависает, глядя, как матово блестит металл септума, и так не вовремя вспоминает, что у Сехуна пробит язык. Дыхание сбивается, коротким вздохом вырывается изо рта, и Сехун это замечает, но ничего не говорит. Только взгляд его темнеет — так стремительно зрачок затопляет радужку. Она шоколадно-горчичная, с зеленоватыми вкраплениями, но, окружая беспросветное черное, кажется золотой. У Джонина на языке одно слово вертится — «прекрасный», — но он лишь вдыхает через раз, совсем позабыв, что нужно еще и выдыхать. Бэкхён прочищает горло, обращая на себя внимание, и Джонин виновато опускает голову. Он знает, что другу все это не нравится. Он не любит Сехуна и его приятелей; он не любит делить Джонина с кем бы то ни было; он не любит, когда о нем забывают. Джонин под столом трогает его щиколотку носком ботинка, как бы прося: «Ну не злись»; Бэкхён фыркает и хватает с подноса ложку. Сехун шуршит фантиком и закидывает в рот конфету. Джонин провожает ее взглядом и вдруг понимает, что именно Сехун ест. — Она же кокосовая, — мямлит он и дергается, когда Бэкхён начинает ржать. Сехун идет пятнами — ярко-красными, различной формы — и, прикрыв рот ладонью, пытается прожевать. Бэкхён утирает слезы и говорит: — Ты столько времени пожирал конфеты, которые пахнут Конфеткой, и не догадывался, что он — твой альфа? — Глаза-буравчики проделывают в лице Сехуна пару новых отверстий. Сехун проглатывает конфету и, подавшись к Бэкхёну, цедит: — Как я мог знать, что Джонин мой альфа, когда я не знал, что он альфа? — Мог бы и догадаться. — Все могли бы, но никто не догадался, а сейчас корчат из себя дофига умных, а ты чувствуешь себя куском дерьма. — Сехун бьет ладонями по столу и поднимается. — Приятного аппетита. Он уходит, не оборачиваясь, и Джонин, бросив Бэкхёну злое «ну спасибо, друг», идет за ним. Сехун находится за школой, под табличкой «Курить запрещено». Огонек сигареты ярко вспыхивает, когда он затягивается, и к низкому зимнему небу устремляется голубоватое облако дыма. Джонин не знает, что говорить, поэтому встает рядом с Сехуном и смотрит, как он курит. Делает он это рвано, с голодной жадностью, словно не курил вечность, а теперь наверстывает. Это красиво, это завораживает. Джонин глаз отвести не может, а Сехун не выдерживает, бросает недокуренную сигарету под ноги и льнет к нему. Губами прихватывает верхнюю, здоровую губу, проходится по ней языком и стонет болезненно, словно это у него рот разбит. — Блять, как хочу поцеловать тебя по-настоящему, — говорит он и проталкивает язык глубже. Трогает скол на зубе, а затем и язык Джонина. Тот глаза закрыть боится и терпит боль, которая растекается от шва на губе и по всей нижней челюсти. Сехун горько-сладкий, шоколадно-табачный на вкус, и Джонин вздыхает ему в рот, потому что это самое ненормальное, самое вкусное сочетание, которое он когда-либо пробовал. Сехун вздрагивает, обнимает его за шею и целует, пока во рту не становится солоно от выступившей из раны крови. — Знаешь, — Сехун лезет в рюкзак, что стоит тут же, под стеной, вынимает пачку салфеток и осторожно промакивает кровь, — я думал, у меня проблемы. Серьезные проблемы. Думал, мне башку срывает от омеги. Я школу прогуливал, чтобы с тобой лишний раз не пересекаться, от танцев отказался, потому что заниматься, когда студия пропиталась запахом твоего пота, — нереально. Меня крыло, дичайще, от того, что ты… что ты просто был. И был омегой, а я… мне альфы нравились, всегда. Я не гомофоб, не подумай, но это не для меня. А тут ты со всей этой своей конфетной аурой и милашествами. Господи, зачем таким быть? — Он стонет, с мысли сбивается и снова к Джонину жмется, кусает кожу под подбородком, сопит в нее жарко, до мурашек, и всем телом кричит «бери меня». Джонин ладонями под его пиджак забирается, мнет растянутую ткань кофты, царапает через ткань спину. У Сехуна ноги подкашиваются, и он всем своим немалым весом повисает на Джонине. Тот удерживает, прижимает к себе крепко и понимает, что за такое можно и умереть.

***

Запала одноклассников хватает до Рождества, а там наступают каникулы, которые Джонин проводит, с головой зарывшись в одеяла. С Сехуном, конечно же, под боком. Тот как-то так по-особенному влияет на его родителей, что на второй день знакомства они уже готовы нянчить внуков. Чего не скажешь о Джонине. Того бросает в неконтролируемую дрожь, стоит им с Сехуном остаться в квартире одним. Психотерапевт уверяет, что это нормальная реакция на возможную близость с сексуально привлекательным партнером. Джонин не уверен в себе как в альфе, за плечами неудачный сексуальный опыт с другим альфой, а Сехун, если верить слухам и языкатому Бён Бэкхёну, — гуру секса. Джонину страшно, потому что он непременно опозорится; Джонину стыдно, потому что мутировавший ген сделал его самцом лишь на половину; Джонину больно и обидно, потому что он будет у Сехуна не первым, а именно об этом — быть первым и единственным у своего истинного — он мечтал всю свою половозрелую жизнь. Разговор назревает сам собой, а когда под Новый год у Сехуна начинается течка, он превращается в необходимость. Сехун звонит после обеда и требует, чтобы Джонин ехал к нему. Немедленно. И не забыл заскочить в аптеку. У Джонина еще с прошлого раза остались презервативы, и он надеется, что они подойдут: ведь он же недоразвитый. Эта мысль делает ему неприятно, и весь путь до дома Сехуна он проводит в тленном созерцании серых улиц и раза три порывается встать на ближайшей остановке и броситься под автобус. Однако смерти он боится больше, чем позора, так что добирается до Сехуна в целости и сохранности. Тот встречает его в растянутом розовом свитере на голое тело. Джонин застывает на пороге и с открытым ртом пялится на совершенно белые, потрясающе круглые ноги. Желание прижаться к ним лицом и исцеловать каждую проступившую под кожей венку делается настолько сильным, что сводит нутро. — Убью, если забыл про презервативы, — шипит Сехун и затаскивает Джонина в квартиру. В коридоре безумно сладко пахнет диким медом, и у Джонина в груди немеет — так глубоко и жадно он вдыхает этот запах. Сехун стучит по полу пятками — от нетерпения — и едва не скулит, пока Джонин выпутывается из куртки, у которой так не вовремя заело молнию, и сбрасывает ботинки. Шов сняли совсем недавно и целоваться все еще больно, но это теряет свою значимость, когда горячий рот Сехуна принимает язык Джонина. Они целуются, пока в легких не выгорает весь воздух, но даже тогда друг от друга не отрываются. Сехун то стает на цыпочки, то опускается на пятки, трется о бедро Джонина, зажав его между ног, и весь горит. Мокрая челка липнет ко лбу, кожа — там, где ее жадно касается Джонин — скользкая и потрясающе мягкая. — Ты… ты… — Сехун целует отрывисто, хватаясь за плечи Джонина так, что, тот уверен, останутся синяки, — ты же знаешь, да, знаешь, что делать? Джонин, который пытается выбраться из рубашки, не отпуская при этом Сехуна, замирает. — Вообще-то… ну, то есть, теоретически… — бормочет он и постыдно краснеет. — То есть, ты нет? Совсем? Даже с тем альфой?.. Джонин хочет под землю провалиться: так это все неловко. — Я думал, — говорит он, избегая смотреть на Сехуна, — что ты… Все говорят… и эти следы у тебя на шее… — …от моих пальцев. — Сехун пихает Джонина в грудь, но тот мертвой хваткой вцепился в его свитер и не дает вырваться. — Зачем? — Теперь его очередь ловить взгляд Сехуна. Тот пожимает плечами. — Мне нравится… контроль? Повисает тишина, и только звук неслаженного дыхания отражается от стен. — Значит, и ты нет? Сехун криво усмехается. — Ты посчитаешь меня дураком, но… я не мог из-за этого. — Он оттягивает ворот свитера и ногтем поддевает край лейкопластыря. — У меня дурацкая метка, и я понимаю, что сам себе сложностей навыдумывал, но… блять, это глупо, господи, не смейся только, хорошо? — Он заглядывает Джонину в глаза, и тот кивает: у него в мыслях не было над Сехуном смеяться. Только не тогда, когда он с ним настолько откровенен. — Когда мне было четырнадцать, я узнал, что означает моя метка и пообещал себе и… тому, другому, что… буду хранить себя для него, но если вдруг встречу истинного, то… пускай он меня простит. Джонину кажется, у него земля из-под ног уходит, и чтобы найти хоть какую-то опору, он сжимает пальцы Сехуна, которыми тот ключицы над меткой касается, отводит в сторону и, не спрашивая — а должен ведь — разрешения, сдирает пластырь. Сехун смотрит на него со смесью ужаса и негодования и не сразу вспоминает, что метку можно спрятать и под одеждой. — Это так… — Джонин к метке тянется, за что по рукам получает, но не обижается, не останавливается. Сехун взвизгивает и бьет его ребром ладони по уху, что, вообще-то, больно очень, но у Джонина и без того в голове гудит от немыслимого возбуждения, так что он лишь морщится и дыханием касается цветка. Азалия распускается под его губами, встречает их знакомым — терпким и болючим — жаром. Сехун стонет невозможно красиво, расслабляется, раскрывается навстречу теплу и нежности. Джонин запускает руки под его свитер, а там все горячее и до трепета обнаженное. Он гладит все это великолепие, мнет и царапает. Сехун всхлипывает и пальцами, грубо, в волосы джониновы зарывается. — В постель, Джонин, сейчас же, — шепчет, к макушке губами прижавшись, и отступает к приоткрытой двери. На кровать он падает обнаженным настолько, что хочется тут же обнять и согреть. Разводит ноги призывно, как тогда, на отчетном концерте, раскрывается весь и, улыбаясь пьяненько, шепчет: «Теперь-то знаешь, что делать?» И Джонин в ответ задыхается, потому что: — О, боже мой, знаю… Он стягивает джинсы, скидывает их на пол вместе с бельем и уже не думает о том, что природа над ним где-то там пошутила. Сехун замирает, увидев метку, а затем тянется к ней, пальцами обводит лепестки и восторженно говорит: — Это так… возбуждает. Джонин с ним полностью согласен. С каждой минутой, проведенной под ним, Сехун теряет все больше гонора и спеси. Он становится мягким и послушным и принимает все, что Джонин с ним делает. А делает он многое, потому что невозможно не сотворить с этим восхитительным безобразием нечто непостижимое. — Блин, мышцу потянул, — уже после жалуется Сехун. Он лежит лицом в подушку и, обняв ее так крепко, что трещат швы, сгибает и разгибает ногу. Джонин устроился рядом и с интересом рассматривает татуировку на его спине. — Это время, да? Оно пожирает тебя с каждым поворотом шестеренок… — Джонин пальцем наводит невидимые контуры. Рисунок чутко откликается на каждое прикосновение; он живой. — Заставляет задуматься, правда? — Сехун поворачивает голову набок и смотрит на Джонина. Глаза его красиво щурятся, а губы улыбаются. — Угу. — Джонин целует его между лопаток и укладывается рядом. — Не меняйся, ладно? — Сехун тянется к нему, ерошит мокрую челку; хмурится. — Ты меня нереально бесишь. Но все равно не меняйся. Я это очень в тебе люблю. Джонин кивает согласно, подкатывается под Сехуна, принимает форму его горячего тела и закрывает глаза. В Сехуне тоже много вещей, которые Джонина раздражают, но он любит их до бесконечности.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.