梅雨
То был цую* — сезон сливовых дождей. Извечное небо хмурилось тяжёлыми тёмно-серыми тучами, выжимая то короткие, болезненные струи, то назойливую непроглядную морось, забивающую и нос, и глотку зловонной гнилью. Куроо уныло взирал на облетевшие, мокро-смятые лепестки, так напоминающие изломанные крылья мотыльков. Мотыльков он не жаловал — слишком нестерпимо красивы, даже запутавшись в тонких нитях шёлковых простынь-паутин или сгорая в мучительном пламени чужой похоти. Оттого Куроо срывал лишь цветы, и те почти не мял — осторожно гладил, быстро орошая напрасным семенем бесплодные холмы. Да только дёрнул они за язык в недобрый час, и оказался Куроо сегодня совсем в другой стороне Ёсивара,* вдали от привычной Нако-но тё.* Дождь забарабанил по амигаса* сильнее, напоминая о бессмысленности выбора, и Куроо шагнул к первой попавшейся на глаза решётке — пахнуло благовониями, пропитавшими влажный воздух до тошнотворности. — Хей! Куроо! Решайся уже или плати! — громкий голос разорвал пелену капели, и Куроо в последний раз всмотрелся в нахохленных, словно вобравших в себя лишнюю влагу, разряженных мальчишек — тоска, у него и не встанет. Вдруг в самом тёмном углу лёгкое движение широкого цветастого рукава, словно крылом — у Куроо ощутимо дёрнулось в хакама. Бледное лицо с чёрными полукружьями подрагивающих ресниц, влажный блеск призывно приоткрытых губ, тонкий излом шеи в вырезе кимоно. Мальчишка медленно поднял веки — из немыслимо красивых глаз мазнуло непроглядным ледяным ливнем. Куроо едва сдержался, чтобы не отряхнуться от цепкого холода, пробравшегося под рёбра, к самому сердцу, как глаза напротив поглотили бездонными зрачками, вычерненными отражённым желанием, таким, что и в трезвом уме не выплыть. — Ого! Какой мотылёк! Я бы и сам такого! — восторженно заголосил над ухом Бокуто, но Куроо уже не слышал ничего, кроме истошного стука в груди — ноги сами шагнули навстречу. — Добро пожаловать! — засуетились слуги, стаскивая мокрые накидки и шляпы, кланяясь и расстилаясь лестью, даже сам бохати* вышел с приветствием, заприметив фамильные гербы. Бокуто сразу же расселся с довольным видом, выпирая с каждой похвалой сильнее грудь, и Куроо досадливо поморщился, догадываясь, что отныне глупый пьяный спор приобрёл совсем иное значение. — Достопочтимые самураи изволят развлечься? Не подать ли саке и закуски или позвать тайко-моти* с танцорами? — Кхм, — Бокуто раздулся от важности ещё сильнее — в заведении такого рода он был впервые, обычно обходясь поспешными утехами с юдзё или банными девками, а оттого решил покутить по полной, — нам с Куроо-доно некуда спешить. Бохати довольно улыбнулся в веер, уж он-то знал — мотыльки совсем не кагэма.* Куроо выпил уже много — напряжение стекало с плеч мутным ливневым потоком, саке растворялось в крови дурным весельем, отупляя разум. Глаза лениво следили за танцорами, громкий смех друга над грубыми шутками тайко-моти больше не напрягал, но взгляд того мальчишки — кроткий и в то же время порочный — заставлял подрагивать от нетерпения. Куроо чувствовал, как давит в груди тяжестью влажного воздуха, как слабеют пальцы, сжимающие чашку с саке, как болезненно тянет в паху. — Куроо, уступи его мне, — мутный взгляд навалившегося на плечо разгорячённого Бокуто впился остриём, но Куроо, сжимая пустоту вместо привычной рукояти катаны, отступать не желал. — Нет. Это мой долг, — он попробовал напомнить, зачем Бокуто, вообще, за ним увязался в эту часть квартала удовольствий, но, видимо, зря. — Куроо! Давай решим как обычно! — тот резко, будто и, правда, не слышал или не помнил, вскочил, опрокидывая посуду и закуски под визг испуганной прислуги. — Ну же, ну же, Бокуто-сама, Куроо-сама, — громкий хлопок в ладоши словно сбил пелену дурмана, и Куроо с удивлением обнаружил себя в привычной стойке, размахивающим, правда, хаси.* — Не стоит ссориться. Кейджи-чан разделит ложе с вами обоими, — хозяин с раздражающе сладкой улыбкой сдвинул створки, за ними на расстеленном футоне сидел на коленях мальчишка в одном лишь соблазнительно сползшим с фарфорового плеча косодэ.* — Если, конечно, желаете. Как не возжелать, когда бесстыдно вскинутый взгляд словно саму кровь зовёт? Куроо, пошатываясь, двинулся первым, чувствуя на затылке горячее рваное дыхание друга. Со стуком створок исчезли все звуки и краски, кроме белой в свете луны кожи и тутовой черноты, поглотившей всё остальное, прерывистого биения в кончиках пальцев и скребущего в горле «Кейджи». Куроо нетерпеливо опрокинул кагэма на спину, жадно впиваясь в манящие губы, руки огладили подрагивающее тело, сдирая шёлк косодэ. За спиной обиженно заворчал Бокуто, но быстро угомонился, заполучив в своё распоряжение обнажённую ногу. Спугнутыми мотыльками заметались в стенах судорожные стоны, переплетаясь с дрожащими тенями, а пальцы вцеплялись сильнее, глубже, оставляя, наверняка, на нежной коже синяки, но Куроо уже не мог остановиться — оторваться от болезненно распухших губ; бьющегося, словно птица в силках, пульса на хрупких запястьях; ломких, прозрачных ключиц и сладко-сдавленного дыхания. Он втрахивался жёстко в податливое тело, прорываясь горячей струёй, пачкая и измученного мальчишку, и футоны, и самого себя. Где-то на грани мутной пелены, накрывшей разум, мелькало лицо друга, искажённое криком удовольствия. Его грубые, привыкшие к оружию, пальцы сжимали беззащитное горло кагэма или сплетались с мягкими растрёпанными волосами, сухие губы терзали трепещущие веки, тонкие пальцы, обводили ажурные позвонки. Бокуто вбивался, кажется, ещё сильнее в покрасневшее, влажное от чужого семени отверстие, а порой в открытый услужливо рот. В Куроо же кипела, бурлила кровь, прорываясь ненасытным потоком хриплых обещаний и воззваний, пока разум окончательно не поглотила влажная вязкая тьма. Дыхание мотылька слаще вкуса прекраснейшего из цветов. Кохай оказался прав. Когда Куроо разлепил веки вновь, на Эдо обрушился онукэ.* Быстрый стук капель по крыше и сёдзи* показался барабанным грохотом, расползаясь тошнотворной пустотой где-то в груди. Рядом заворочался Бокуто, обвёл едва освещённую тусклым светом комнату непонимающим взглядом и спросил сразу за обоих: — Кейджи? Они оставили в чайном домике Ойкавы Тоору месячное жалование, так и не добившись от слепяще улыбающегося хозяина о состоянии мальчишки, проведшего с ними ночь. На улице бесстрастный дождь хлёстко ударил по разгорячённой коже, но так и не принёс ни облегчения совести, ни охлаждения телу. — Куроо, я почему-то ничего не помню, но на душе гадко, будто я тебя убить хотел, — Бокуто бестолково замотал головой, явно собираясь впасть в уныние. — Не бери в голову. Я же живой. — А Кейджи? — лицо друга скривилось, словно от боли, хотя как раз от боли Бокуто обычно лишь сильнее раззадоривался. Куроо и сам задохнулся, наверно, от тошнотворной влажной духоты, но всё же взглянул в настороженные жёлтые глаза с привычной залихватской улыбкой: — Нас бы не отпустили так легко, если с ним что-то случилось. Казарма встретила промозглой сыростью, назойливыми расспросами, расстроенными проигрышем лицами и ощутимой суммой наличных, равной почти двум жалованиям. Куроо устало завалился на собственный футон, пытаясь выцепить из памяти кусочки нынешней ночи и хоть как-то соединить их вместе, но те ускользали словно обрывки шёлка, рассыпаясь под подрагивающими пальцами истлевшими нитями отдельных ощущений. Он знал точно только одно: так — пронзительно-хорошо тогда и невыносимо-тоскливо сейчас — ему никогда не было. Осторожный стук в перегородку заставил вскинуться, и Куроо, спешно стаскивая мокрую одежду, хрипло крикнул: — Кого там принесло? — Семпай, я принёс вам горячий чай. — А! Кенма-кун. Заходи, — мог бы и догадаться, что ждать разрешения снаружи будет только кохай. — Знаешь, — Куроо обернулся к красному отчего-то парнишке, натягивая на ходу сухую одежду, — ты был прав: дыхание мотыльков слаще вкуса цветов. — Мм, — промычал неразборчиво в ответ Кенма, упорно всматриваясь в пол и комкая край рукава неловкими пальцами. К ночи Эдо окончательно раскис, подёрнулся противно-влажной дрожью, расплылся пузырящимися лужами. Равнодушно-правый цую занавесил уже не только солнце, но и растущую луну грязно-серой дымкой, сквозь которую, казалось, совсем не продохнуть. Но Куроо упорно тянуло в сторону едва тлеющих красных фонарей, и потому радостное уханье освободившегося от дежурства Бокуто лишь подзуживало скребущее острыми когтями желание. От О-тама* они едва не бежали, разбрызгивая ненавистную воду тяжёлыми гэта, и остановились лишь перед знакомой решёткой — в повисшей прямо в воздухе сырости с десяток продрогших мальчишек. От Кейджи ни следа. Внутри, за створками промокших сёдзи, многослойные извинения и настойчивые просьбы прийти в другой день — у Кейджи клиент. И ещё один. И ещё. На пятом отказе Бокуто взорвался негодованием — «А, может, порешим их всех, а, Куроо?» — и как только Куроо удалось вытолкнуть того на улицу до прихода стражи, но уже там под тихо шелестящим, словно в насмешку, дождём они наткнулись на даймё, презрительно окинувшего взглядом поспешные поклоны. — Если и даймё к моему Кейджи, я очень обижусь, — недостаточно тихо и почтительно проворчал Бокуто, и Куроо ткнул посильнее локтем в живот неугомонного друга — с Иваизуми-сама шутки плохи. — Вряд ли, — успокоил Куроо заодно и своё безумно сжавшееся сердце, расслышав за незакрытыми створками радостное «Ива-чан» от хозяина тя-я.***
Иваизуми хмуро оглядел старательно улыбающегося Тоору, привычно отмечая казалось бы незначительные детали: как прячет тот в рукаве фигурку собаки из коёри,* как отводит взгляд в сторону, как нервно облизывает нижнюю губу. — Ты меня выпроваживаешь? — Нет, что ты, Ива-чан! — улыбнулся ещё слаще Тоору, прильнул на миг к мокрой одежде, придушенно сглатывая, и тут же заглянул в глаза с преданностью акито-ину, выбивая из-под ног опору торопливым шёпотом: — Я соскучился… Иваизуми знал не понаслышке цену чужим словам, особенно цветастым из этих вот невинно-порочных губ, но выбеленное сезонами одиночества сердце всегда предательски отзывалось, треща по швам от буйного тока ошалевшей крови, и он в очередной раз закрыл глаза на недомолвки, раскрывая вместо этого объятия. — Переехал бы ко мне, виделись чаще, — лишь так, едва выпутавшись из бесстыдно-мокрых поцелуев, попробовал приструнить любовника, настойчиво тянущего в свои покои. — Чтобы целыми днями любоваться на твою жену? — Тоору язвительно рассмеялся, одновременно усаживая на татами и наливая в чашку саке. — Или разучивать с ней «Записки у изголовья»?* — Я серьёзно, — Иваизуми пытался нахмуриться, но от довольного вида любимого бестолково кривил губы — с улыбкой Тоору ему никогда не справиться. — Я тоже. Здесь я только твой, — ответ ожёг ухо дыханием, и Иваизуми, торопливо скидывая мешающую одежду, потащил смеющегося и шутливо отбрыкивающегося парня в соседнюю комнату. — Тоору, у меня от тебя голова кругом, — у Иваизуми больше не осталось сил сопротивляться поглощающей весь здравый смысл красоте медленно обнажаемого тела. И мир в очередной раз завертелся в стремительном танце тёмных теней, распадаясь на обжигающие прикосновения, хлёсткие рывки внутри сжимающейся плоти, хриплые стоны, пошлое хлюпанье и невыносимо-зовущее «Хаджиме» со ссохшихся губ. Дыхание этого мотылька столь сладко, что Иваизуми никогда не напиться вдосталь, каждая встреча усиливает жажду, возводя ту в самую насущную потребность. Вот только ему ли жалеть, разве что о мимолётности объятий неистового пламени для выцветших крыльев его мотылька. — Ты такой напряжённый, Ива-чан. Много работы? — Тоору глубоко, с наслаждением, затянулся и выдохнул терпкий дым прямо в губы утомлённо раскинувшегося на футоне любовника. Тот недовольно поморщился и притянул к себе, накрывая слепящую улыбку дразняще-невесомым поцелуем. — Да. У меня с десяток странно убитых в разных кварталах города, только в Ёсивара и спокойно. Разодранная грудная клетка с вырванным сердцем. — О, кто-то забирает их себе на память. — Скорее съедает. Но жертвы слишком разные: Макато Симада — торговец с рынка, Танджи Вашио — самурай из Шираторизавы, Каваниси Тайчи — монах из Хачимана. И ещё пятеро неизвестных. — Ива-чан! Иваизуми передёрнуло от серьёзности только что улыбающегося друга. — Они все были здесь. — У тебя? — Симада, Вашио, Тайчи — они все приходили к Кейджи. — Ты путаешь. Тоору, скажи мне, что ты просто перепутал. — Я не путаю, Ива-чан. Если бы я был столь глуп, как красив, до сих пор сам гостей обслуживал! — красивое лицо дёрнулось, словно от резкой боли, но Тоору быстро выправился, растягивая губы в привычную улыбку. — Вот только сам Кейджи не покидал Ёсивара почти год. — Всё равно я должен допросить его! — Ива-чан, ты же понимаешь, что он сейчас не один? Подожди до утра. — Эй, Тоору! Ты точно не выдумал всё это, чтобы заставить меня остаться до утра? — Ива-чан, это очень обидное и несправедливое обвинение! Как ты мог такое подумать? Тоору даже вскочил, путаясь в длинных полах кимоно, но Иваизуми быстрым движением повалил того обратно, прижал разгорячённым телом, удерживая узкие запястья ладонью, второй вцепляясь в подбородок. В глазах Тоору, тёмных от злости, несмываемая даже сотней сезонов тоска — Иваизуми осталось лишь зацеловывать их, до судорожного выдоха в шею и просящего «Хаджиме!» Теперь Иваизуми простил бы, даже если это всего лишь уловка. Но Иваизуми слишком верил тому Тоору, что шептал вместо мантр его имя, а потому молил всех ками о случайном отказе памяти у слишком дорогого сердцу человека. Тяжёлые, напоённые жизнью капли ударили по крыше с новой силой, заструились по сёдзи, потекли бурным, неистовым потоком по изрядно пресытившейся земле, увлажняя рукава платья и подушки слезами извечного неба. То был цую — влажный, душный, дурманящий. Цую, принёсший тьму неодолимых желаний, зуд неутолимой жажды и горечь напрасных сожалений. Цую, обозначивший кровавым многоточием чёткие когда-то линии судьбы.