Massive Attack & Tricky – Take It There
Крыши Сан-Франциско, Берлина или Мадрида – где еще они не были, где не смогли раствориться, прячась в тени полуживой улыбки? Майский зной кусал плечи и шею, северный ветер не успокаивал кожу, не смягчал полученные от жизни синяки. Лондонский воздух лишь сильнее давил на лоб, болезненно прикрывал за них глаза, не позволяя эмоциональному взору коснуться неба. Вытянуть руку вверх, по старой привычке надеясь достать рваные облака. Кусать сухие обветренные губы, а после упиваться сигаретным дымом, вновь и вновь наблюдая смертельный поток. Суббота. Не то чтобы библейская, в этот раз какая-то даже не слишком праздничная. Обыкновенная, рядовая суббота. Семь лет назад или вчера – эти дни не могли быть лучше, здесь каждый становился особенным, в то же время регулярно являясь частью безусловной рутины. Принять, завоевать и преумножить. Как много неисполненных глаголов, как сильно желание преисполнить долг и выполнить предназначение, как переполняет противоречивое чувство в груди, еще способное к существованию, еще способствующее ему. Так много лишних слов, но в то же время нужных. Так много переплетений, так много отсылок к полноте чего-то, к исполнению, наполнению, но ты по-прежнему пуст. Вокруг витает дым, он напоминает о юности, о той безропотной мании, что витала в непослушных волосах. Она кружилась, танцевала, была так инфантильна, но светла; за ней стоило гнаться, ей можно было насытиться вдоволь. Можно было. Но хватило ли ее хотя бы на глоток, когда каких-то пару месяцев спустя с головой накрыло безумие, когда максимализм взыграл, когда непреодолимая печаль толкнула к наркотикам, когда ни один луч не смог пробиться сквозь токсичную брешь бездумности? Сейчас бы согласился и на половину глотка. Сейчас. Когда уже почти что поздно – без пяти минут «почти». Сегодня или семь лет назад. Небо над Лондоном такое же серое, каким было в апрельские дни минувшей жизни. Налитое свинцом, вместившее собранные по уголкам планеты переживания, оно смотрит на вас, улыбаясь искренне, совсем как мать, нежно одаривающая детей заботой. И приласкает, и даст надежду, и будет следующий день. И следующая жизнь. И все то, что способствует существованию, неизбежно будет плескаться где-то возле горящих щек. Таково счастье на ощупь. Толстый покров крыши, Ассингтон Билдингс, так, кажется? Рука непроизвольно тянется, разложенная на грубости, и где-то рядом дрожат ледяные пальцы, такие родные, что хочется сжать их, по-старому согреть. Не нужно слов, будет достаточно действий. Всего-то дотронуться до шершавой ладони, выдохнуть табачный дым, сделать глубокий тяг. Почувствовать цветы, землю, бездарность этой прицепившейся юности и расточительство. А кем бы ты был, не пойди тогда на парковку, не спустись в эти чертовы «без двух минут полночь»? Кем бы ты закончил? Что бы с тобой стало-то, а? – Думаешь? – спрашивают нестрого. – О тебе, – отвечают сполна. О, воспоминания. Довольно необычное явление, двойственные ощущения – столько противоречий. Ты был в том моменте, относительно помнишь себя, свои чувства, но вернуться уже не можешь. Восстановить – без проблем. А обратно? Обратно? Можно обратно? Воспоминания о канувших днях были горько-сладкими, как и вся их жизнь, как и все их чувства, балансирующие над пропастью. Каждая эмоция все приближала к падению, там и до агонии было недалеко; оба прекрасно знали, что за агонией шла смерть. Как лакрица, воспоминания эти окутывали ротовую полость, вознося солоноватый вкус на нёбо, успокаиваясь сладостью, немного остро, слегка горько, особенно в конце. Щекотало нерв, шептало о детстве. Потом отрочество. Потом юность. Мэттью был дерзким по своей натуре и беспредельно безумным внутри. Он был маленьким моторчиком, постепенно начавшим жрать энергию со всего города, вырубая электричество центральных станций, масштабными перебоями положив округ на обе лопатки. Он рос и мужал, его силы умножались с каждым днем, не было преград, никто и не ставил пределы. Но удары, но жизнь, но боль. Но если бы Беллами отнимал от своей мощности по одному ватту каждый раз, что судьба отвешивала ему пощечину и заставляла пробить самое дно, Мэттью вскоре ушел бы в минус. Так в чем секрет неумолкаемой энергии? Энергия не возникает из ниоткуда и никогда не исчезает – физику Беллами помнил закономерно. От термодинамики он плавно спускался до кинематики, упрощая условия, теряя вес, как избавляясь от массы и теоретических связей. Агония была его статикой – к статике он и придет, когда закончится движение, когда квантовая механика обернется против него, когда две взаимосвязанные частицы начнут меняться друг за другом. Неизменно. В законы стоило верить, они были написаны не шутки ради – для устойчивости, для стабильности ума и разума, да и для четкости понимания. Воспринимая мир как некую материю, именно с законами и знаниями их Мэттью мог оперировать собственным опытом, мог пользоваться данными к выживанию инструментами, помогая выкарабкиваться со дна и себе, и своему мозгу, и ближнему. И, поднимаясь, пройдя боль, грань наркотической зависимости и маниакальную депрессию, Беллами возрос. В тот же момент он выродился в непоколебимую скалу, стоящую на вершине горного хребта, подхваченный гребнем волны – волны, застывшей в статике, до которой он добрался. Слегка обезумевший, что было даже генетической предрасположенностью. Гордый собой. Непокоренный. Безупречный мистер Ховард всегда был рядом, стоял так, подле него, защищая, безоговорочно окружая ощущением нужности. Даже в самые беспощадные моменты Доминик оставался при Мэттью и никогда не падал в его глазах. Даже когда считался законченным лжецом и был объявлен предателем. Даже когда отвернулся от Беллами. Даже когда умер. Доминик был настолько эмоциональным, что внутри оказался полностью пуст – выгорел от переизбытка, не справившись с управлением. Святейшая война застыла между его ребрами, так и не начав финальное сражение за свободу и чувства – и с этой войной Ховард жил всю свою жизнь, увековечив ее во взгляде холодных глаз. Беспристрастный, он слишком много испытывал и ощущал. Живой и способный дышать, он чересчур часто задумывался о смерти. Он смотрел на лежащего рядом с ним Мэттью и понимал, что жил лишь ради него. Ради их с Беллами закона. Ради чувств. Развеянный над Темзой прах останется их последней уликой – единственной, что будет записана в рапорте об инциденте; единственной, что скажется на ходе расследования. Это будет их дело: дело о закономерности, предрасположенностях, болезненности и неизбежности последствий. То, что научило их помнить о худшем и нести ответственность. То, что не выбить на надгробие, о чем не вспомнить после. Единственное дело, которое они выиграют. Посмертно. Их руки переплетались бесконечно долго, даже мучительно. Коснуться пальцев, провести по ладони, увидеть знакомую улыбку, которую наблюдал еще столько лет назад, позволяя ей танцевать в дыму и иллюзорных облаках. Мальчиком Мэттью бегал по Моксон-стрит, запинался, падал, поднимался и бежал дальше, все его колени были в ссадинах. Взрослым же Беллами стал замирать в падении, пренебрегая физикой и земным притяжением – закон о Всемирном тяготении был теперь у них под запретом. Не позволяя себе разбиваться об асфальт, Мэттью помнил ошибки прошлого. Он помнил галлюциногенный сон, где он представал лишь набором нулей и единиц, такой механически дефектный, такой недолюбленный матерью, потерявшийся между миром и войной. И та же война очень скоро появилась в его мертвых глазах. Настоящим он всегда смотрел на Доминика, своим остывшим взглядом будто спрашивая: «помнишь меня таким?». Тем маленьким, беспечным, без целей в жизни, малышом из Ассингтон Билдингс? Он никогда не смотрел на него. Но сегодня, в этот час и в эту секунду, под сумеречным небом, скрываясь на грубой крыше, держась за руки, Доминик хотел смотреть на Мэттью так долго, сколько это было возможным. И он смотрел, сгорая от чувств. И он будет смотреть, не в силах оторваться. Пусть взгляд уже никогда не станет вновь тем ангельским и невинным, Ховард будет любить его. И эти глаза, суицидально мрачные, безбожно выжженные жизнью, будут всегда любить Ховарда. До рассвета еще час, и это уже не самое темное время, но мрак беспощадно жалит, витиевато скачет ввысь; он будет гнаться по пятам, пока не скроется, не сгинет, не падет под гнетом солнечных лучей. Однажды настанет их последний рассвет, и произойдет это неминуемо в Лондоне – как же иначе, ведь у каждой кругообразной истории, от которой будет тошнить после мертвых петель, конец совпадал с началом. На крыше Ассингтон Билдингс они познакомились. Здесь же им суждено будет попрощаться. Видоизмененная жизнь. Калейдоскоп воспоминаний крутится перед уставшими глазами, моменты скользят в воздухе, прямо как ветер, уносятся куда-то вдаль; подаренные судьбой, они навсегда запечатлелись на подкорке сознания, как въелись или были вытатуированы, насильно зашитые под кожу. Думать о них всегда будет больно, еще больнее – восстанавливать. Столько не сделано, многое забыто. И сколько всего они еще не успели друг другу сказать, о чем будут свидетельствовать в бреду, пытаясь насытиться после, в их самый последний рассвет. На языке шептался вкус вечных драм, в голове клубилась пустота. Впервые за тысячи лет это тишина завывала призрачным эхом внутри – та самая тишина, долгожданная, безумно деликатно граничащая с безмолвием, и в этот раз Доминик принял ее благодарно, поровну разделив с Мэттью, укутав его в остаток. Она была ласкова, нежна, даже щепетильна; как и это бездумное серое небо, скрепившее Лондон, все еще улыбающееся им своей самой искренней позабытой материнской улыбкой. И они, растворяясь в ночи, улыбались ему в ответ, усмиренные тишиной. Рассвет поднимался над Лондоном, кристаллизуя их последний, единственный оставшийся закон выживших. Величайший акт милосердия. И они улыбались друг другу, вновь и вновь встречаясь неистощимыми взглядами, тянущимися беспредельно, не зная границ. И Беллами любил Ховарда. И Ховард так любил Беллами. И до последнего вздоха, и даже после смерти, даже после конца света и пепельных зарниц они будут любить друг друга. Безумно. До бесконечности. Навсегда.Послесловие. Saturday Comes Slow
4 июля 2020 г., 22:00