ID работы: 4549734

Lebhaftes Frankreich

Слэш
NC-17
Завершён
155
автор
Скаэль соавтор
Размер:
92 страницы, 13 частей
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
155 Нравится 75 Отзывы 41 В сборник Скачать

Louvre

Настройки текста
Благословенна Франция благословенным летом. Прекрасен Париж под великолепной оккупацией. Даже дожди не пригасят его сияния. Алые с чёрно-белыми пятнами флаги на зданиях очень шли этому дивному романтичному городу, полному фонтанов, виноградных лоз и продажных женщин, хоть и были эти немецкие флаги бордово-тёмными от осевшей на них серой воды родом из Сены. Тяжёлый дождь лил пятые сутки подряд, а может он взялся подтапливать мощёные улицы ещё раньше. Пятые сутки — с тех пор как оберст-лейтенант Бастиан Швайнштайгер ступил на эту топкую, захолодевшую и дрогнувшую под сапогами таких же как он солдат землю. Бастиан до этого не раз бывал в благословенной Франции и к её столице не испытывал ни нежности, ни предубеждения, всё своё строгое честное сердце отдавая отеческому Берлину и родной Баварии. Впрочем, даже будучи немцем до основания, немцем в истинно арийском смысле этого слова, он всё равно был не чужд романтике, которую на него навевали эти аккуратные бесконечные подлунные французские крыши, переходы над домами и яркие цветы на карнизах каждого окна. Бастиан уже два раза видел Париж летом. Видел и дважды не умер, но в этот раз… В этот раз Париж был погружен в кромешную, какую-то кладбищенскую и мистическую, влажную пелену вязкого, зеленовато-чайного тумана, застелившего собой все улицы, забравшегося в каждую подворотню, облепившего фонари и рассадившего ряды капель по всем поверхностям. Таинственно и необъяснимо налетевший откуда-то с юга сезон дождей казался африканским. Он разрисовал все стёкла в узор мутных леопардовых шкур. Он разукрасил каждую дверь секретным знаком. Вдали каждого переулка он научился пускать, словно в театре теней, изгибающиеся фигуры, грозящие опасностью. Да, смотри-ка, вот-вот они, там, за пеленой мороси, выхватят шипящее оружие и выстрелят, а потом, взметнув полы вымокшего плаща, скроются, уходя родными задворками, крышами, канализационными решётками, коллекторными сливами, водяными колёсами и сельвами… Нет, это только иллюзия. Никакие диверсанты и городские партизаны в тумане не прячутся. Нет. Все нацистские директивы и сводки говорят о том, что Париж сдался добровольно, а очаги сопротивления, если и имелись, то были подавлены мгновенно. Агентурная немецкая сеть работает отлажено. Город не сопротивляется. Город покорен и разубито счастлив. Улицы безопасны, даже если непроглядны в дожде, даже если темны и переплетены мокрым дымом. И разумеется они безопасны для человека военного и сильного, вполне способного за себя постоять, пусть и захватчика, пусть и врага… Но если что — стоит крикнуть и мигом примчатся патрульные. Ничего страшного. Прочь, туман. Прочь, туман серых глаз. Но всё же об осторожности нельзя забывать никогда. Швайнштайгер приехал сюда не гулять по Монмартру, как когда-то раньше, в беззаботной и болезненной юности. Он приехал по секретному заданию своей армии.

* * *

У него отчаянно болела голова и ломило в висках. А тяжёлый, ощущаемый влажной взвесью воздух оседал внутри лёгких липким конденсатом и никак не позволял расправить грудную клетку так широко, чтобы сделать вдох. Его душили глупые, какие-то по-детски безудержные рыдания. Он едва справлялся с собой, но всё же справлялся, упрямо не желая плакать по-настоящему. Отчаяние и боль рвались из груди переплетением крика и стона, но вовремя скрылись под маскировочным кашлем. Кашель тут же был рассекречен и понят до тошноты правильно. Стоящий чуть впереди Оливье Жиру летяще обернулся, в глазах его мелькнуло разделенное понимание, но — слава богу! — слов не последовало. Сегодня в штабе было кучно, но все молчали. Скорбно, тяжело и монолитно. Как на панихиде. Собственно, это и была панихида. Антуан Гризманн ушел незаметно. Так, как кошки уходят в ночь, так, как умел только он один. За что и был ценим, любим и оберегаем. Что толку слушать эти речи? Не принесут они ничего, кроме тоски и раздражения, не возликует его душа новой надеждой, не утихнет боль потери товарищей, которых вчера изловили нацисты и расстреляли у каменной стены на глазах прохожих. Вот так просто, ничего не опасаясь, никого не стесняясь, — расстреляли. Поможет только ответный удар, столь же жестокий и показательный, как эта казнь. Ещё более отчаянный и красивый в своём безумии, вычурный и безрассудный, как бьющее в голову шампанское с солнечных полей благополучного юга Франции. Благословенной Франции… Благослови Господь то, что было городом поэтов и романтиков, вечных гуляк и ветреных женщин с темно-вишневыми губами и поволокой лазурного берега в глазах. Где бы теперь этот город ни был, даже если бы в забвении, хоть ты, Господь, не оставь его. От бесконечности дождя некуда было деться. Влажная тяжесть, впитавшаяся в плечи, давила ощущаемым грузом, будто чувства обрели вдруг физическое, прилипчивое воплощение и стреножили. Ощущая себя неприкаянной клеткой парижского организма, охваченного чёрно-красной чумой, которую принесла с собой немецкая оккупация, Антуан уныло брел по узким улочкам. Бездумно он шаркал ногами по скопившимся лужам. Иногда те оказывались неожиданно глубокими и он черпал воду краем ботинка, усмехаясь самому себе и мыслями возвращаясь куда-то в детство. Промокнув насквозь и принеся домой пустоту безлюдных улиц полуночного, будто бы вымершего Парижа, Антуан почувствовал облегчающую душу утомленность. Он зажёг лампу на письменном столе и вяло оглядел разложенные по поверхности бумаги, карты, клочки чего-то, огрызки карандашей, линейки и агитационный плакат, на днях сорванный с двери соседнего дома. Немцы, эти напыщенные, самоуверенные ублюдки, любители пива и вонючих сосисок, да кем они себя возомнили?! Антуан хлопнул ладонью поверх плаката и, поджимая пальцы, медленно стиснул листовку в дрожащем от ярости кулаке. — Ненавижу, — глухо прошипел он. — Будь они прокляты. Поддавшись безумному порыву, он изодрал плакат на клочки, кинул под ноги и пару раз наступил каблуком. Агрессия вышла наружу с рычанием дикого кота и тихой руганью под нос, а когда кончилась, Антуан нашёл, наконец, успокоение. Он ещё раз горько вспомнил погибших товарищей и пообещал им, что обязательно отомстит. Услышали ли, поверили — не важно. Главное, у него есть цель и раненое этой целью сердце в груди. На следующее утро Антуан Гризманн одним из первых явился в подпольный штаб сопротивления. От его вчерашних, удержанных внутри слёз не осталось даже воспоминания — пусть вместо него плачут водосточные трубы Парижа, а он спасёт свою отравленную подлым ударом в подреберье родину… — Ты в порядке? Вопрос прозвучал из-за спины с такой верно отмеренной долей нежной заботы, что короткие волоски на затылке поднялись от пугливого восторга. Надо же, до сих пор такая реакция на его бархатистый голос, а ведь прошло уже столько времени… Антуан встрепенулся и повернулся к Оливье с поспешно прицепленной к лицу улыбкой, на которую тот тоже улыбнулся в своей невероятной манере, то ли с лукавой добротой, то ли с лисьей хитринкой. — Я не заметил, как ты вчера ушёл. Хотел поговорить. — Не было сил слушать, — честно признался Антуан, качая головой. Оливье, должно быть, и сам понимал причины такого ухода, понимал, а значит мог бы так же уйти следом, но он был слишком честным, по-взрослому осознанным, серьёзным и преисполненным уважения к старшим, чтобы вот так молча, без спроса, покидать собрание. Да и его преисполненные очарования и увесистой грациозности два метра роста точно не остались бы не замеченными. Это только тонкий и гибкий, будто сплетённый из ивовых веток, Антуан умел ускользать как тень. Более того, ему это было позволено — Гризманн был на особом счету везде, и в их подпольной компании, и в его, Оливье, сердце. — Я волновался за тебя, — разумеется, признался Жиру. Предупредительно притушив голос и пытаясь заглянуть с честностью в глаза. — Не стоило. Я ни за что не потеряюсь в Париже. И уж точно не пропаду, — зло ответил Антуан. Он не хотел огрызаться, но всё же не сдержался. Этот разговор и эти признания мучили его. Он хотел бы возвратиться к своей работе над планом или бежать к группе разведки, осевшей под Парижем в глубоком тылу, в Живерни, или ещё дальше — в Руане, или совсем уж далеко, на побережье, в Гавре. Но Оливье — бесконечно сильный, красивый и дорогой, отчаянно любимый где-то в облетевшей позолоте ушедших дней, когда Франция еще была свободной, а они оба считались одинокими, — не позволил. Со всей пылкой заботой и волнением Оливье обступил сжавшегося в колкий ком Антуана, не стесняясь, сжал в круг из своих рук и дыхания, прижал к груди, бескровно впитывая его иглы и шипы и забирал, делил, облегчал боль и не отпускал. Фантастически долго, но не навсегда. — Я всегда буду волноваться о тебе, mon chérie. Антуан гордо промолчал, прихватывая Оливье ломкими, бесцветными пальцами за край его рубашки. Это всё, что теперь он мог себе позволить. Унося из штаба тепло и аромат объятий в очередной дождливый день, Антуан чувствовал себя стеклянным и хотел испачкаться, чтобы никому не показывать своей истинной, звенящей на ветру хрупкости. Он действительно отправился к разведчикам, в самую грязь и холод до костей, на окраины, вниз. Несколько дней пометавшись по канализации Парижа, он привык и к запаху, и к крысам, а потом нашел своих — уставших, запрятавшихся в угол, но белозубо-улыбающихся и не теряющих надежды вдарить по поганым нацистам всем, что у них есть. Товарищи были рады неожиданному и самому лучшему пополнению, а Антуан всем сердцем и всей душой почувствовал себя в любимой стихии борьбы, азарта и сопротивления. Отныне ни один немецкий мундир — вороново-черный с красной насечкой на предплечье — не сможет чувствовать себя хозяином туманно-серого Парижа, погрязшего в пасмурном лете сорок первого.

***

Работа в секретном агентстве, смело располагавшемся прямо посреди утопающего в дождливом сумраке Парижа, шла размерено. Это была проектировка завода по производству автомобилей и — тайно — экспериментальных снарядов, взять на вооружение которые необходимо было к грядущей зиме. Без этого, как предполагалось, ни Россию, ни Англию взять не получится. Сооружать подобный завод во Франции было решено потому, что инициатором проекта был сочувствующий Германии представитель богатого и знатного французского рода, в чьём распоряжении и так находился автомобильный завод — осталось лишь его переделать. Бастиан Швайнштайгер не был инженером, но он был ответственным, серьёзным и исполнительным человеком, на чьё владение ситуацией можно было положиться — он должен был на месте следить за безопасностью и за соблюдением полной секретности разработок. Подобное задание было Швайнштайгеру по душе. За свою недолгую, но успешную карьеру в Вермахте он успел и посидеть в Центральном штабе, и повоевать, если можно так выразиться, при проведении Польской кампании, и проконтролировать постройку другого подобного военного завода, в Австрии. Бастиан происходил из достаточно богатой семьи, что позволило ему получить блестящее военное и, едва мерцающее, техническое образование. Швайнштайгеру шёл тридцать первый год и всю его карьеру и жизнь можно было бы посчитать идеальной для немца, верно служащего на благо Рейха, если бы не один недостаток — Бастиан не был женат и до сих пор не плодил, как полагается, светловолосых маленьких солдат для фюрера. Не то чтобы это было серьёзной проблемой, но порой это притормаживало его восхождение по карьерной лестнице. Но он не очень-то и рвался к звёздам и амбициозен не был. Причины его безболезненной неудачи крылись в излишней честности и невыносимом благородстве перед самим собой. Он не хотел жениться просто так, чтобы быть женатым. Он не мог себе позволить связать какую-либо девушку обязательствами, при этом её не любя. А связывать себя с той, которая останется свободной и будет, от безысходности, неверной женой, он тем более не хотел. И уже не ждал, что когда-либо захочет. Так уж вышло, что ещё в юности он очень сильно обжёгся об одного недостойного человека (о подлеца-поляка с бесконечно тонкими чертами лица и ветряной неприкаянностью в мятежной душе, он был старше, но меньше, обнимал крепко, умел прыгать сальто на траве и исчез давным давно, ещё до того, как Германия стала тысячелетней) и с тех пор предпочитал обжигаться только определённым видом мучительного огня. Конечно же, делая это не постоянно, аккуратно, от случая и к случаю и так, чтобы это не вылилось в уголовное дело против него. Пытаться скрыть своё сложившееся ещё до появления Тысячелетнего Рейха пристрастие было глупо, поэтому Бастиан просто как можно меньше себе позволял и скупо надеялся, что он является слишком надёжный и ценным сотрудником, чтоб его понадобилось ссылать в лагерь. Тем более что с тех пор, как началась война, он не позволил себе ни одного неосмотрительного поступка и ни одной порочащей связи. Его угрожающая монументальная внешность кого угодно могла привести в трепет, поэтому ни от чьих притязаний (которым не смог бы отказать) он не страдал и чувствовал себя в безопасности. Впрочем, даже если кто-то решил бы избавиться от него, то, что ж. Швайнштайгер относился к этому философски. За ошибки молодости придётся рано или поздно заплатить, раз они совершены. А бежать от правосудия, если чувствуешь себя виноватым — не позволит гордость. И уверенность. Это было самым главным. Доверять себе, своему стройному рассудку и своему холодному сердцу, о котором Бастиан уже с облегчением начинал думать, что теперь оно из камня и никто его не тронет и никуда не позовёт. Уж точно Парижу это не под силу. Тем более Парижу насквозь высыревшему, напоминающему промокшего пса, дорогого и породистого, но брошенного на улице… Но такая погода уютна. Очень уютна при условии нахождения под сухостью надёжной черепичной крыши и при условии того, что в руке стакан с крепким чаем. На вторую неделю своего пребывания во французской столице Бастиан начал чувствовать себя как дома. (Хоть и нельзя было в его положении терять бдительности). Улицы стали привычнее. Дожди начали изредка приостанавливать свой вечный бой со стёклами. Иногда, в полдень или ближе к сумеркам. Свинцовое низкое небо не расчищалось, но местами облачный покров истончался и белые размытые пятна становились ярче. Это и было Парижское солнце. Оно совсем не грело. Не грели и плед с подушкой в милой и богато обставленной, совершенно французской квартире, которую Швайнштайгеру предоставили в пользование. Он старался не задумываться, куда делись прежние хозяева, — потому что прекрасно знал куда. На стенах висели оставшиеся от исчезнувших жильцов фотографии и в книгах находились их заметки на полях, написанные, конечно, на нечитаемом быстром французском, которым Бастиан владел только на самых медленных и простых скоростях. В чужой (до идущих снизу вверх зазубрин на дверном косяке в кухне — невыносимо чужой) квартире Швайнштайгер предпочитал только спать. Гулять по то и дело сотрясающемуся грозными рыданиями Парижу не очень хотелось. Оставалось только одно вечернее направление — в шумное и большое кабаре, располагавшееся на той же улице, что и квартира, в которой Бастиан жил. Мимо не пройдёшь. Даже если уши заткнёшь, всё равно услышишь. Как там играет музыка и как там на весь город кто-то хохочет и визжит. Многие коллеги Бастиана захаживали в это место, наряду с простыми немецкими солдатами. Может, до оккупации это заведение было более приличным, но сейчас оно вынуждено удовлетворяло сложившийся спрос. То есть оно стало практически борделем, куда немцы (составляющее большинство тамошней публики) могли смело ходить и искать быстрой любви (без опаски получить от какой-нибудь неожиданно честной уличной девушки пощёчину и, затем, если дело дойдёт до греха — выговор за необязательное насилие по отношению к местному населению). От безысходности как-то вечером Бастиан зашёл туда. И увидел, что ожидал. Всюду бархат и сладкий полумрак, схожий с промозглым туманом, но тёплый и состоящий из сигаретного дыма и жгущихся напропалую эфирных масел. Также в наличии имелись подвыпившие гогочущие простые немецкие солдаты и офицеры повыше званием и самомнением — развалившиеся на диванах за отдельными столиками вдоль стен, с персональными девушками на коленях. Ещё имелся захудалый чернявый оркестр, розовое освещение и сцена, где мурчала в микрофон едва прикрытая красотка, у которой двигаться получалось лучше, чем петь. Бастиан и сам не понял, какая невидимая сила подхватила его под локоть и усадила за столик. Уже через минуту он пил весьма достойное пиво. А ещё через пять к нему на колени уселась совсем молоденькая девушка. Весело и мирно беседуя с ней, он провел приятный вечер, за которым последовало упорное нежелание Анны (так звали девушку) господина офицера просто так отпустить в эту холодную тёмную ночь. Вырвался Бастиан только откупившись обещанием, что завтра снова придёт. Но взял себя в руки и не пришёл. Потому что отдавал себе отчёт в том, что это глупо и неосмотрительно с его стороны — давать себя связывать не пойми кому, не пойми чем. Так прошло несколько дней. Бастиан провёл пару вечеров в одиночестве, весьма целебном и приятном ему, а когда совесть очистилась, снова отправился в заведение, зовущееся «Красной Мельницей». Там его тут же встретила Анна. Как ни странно, тоже Анна, но другая. Как ни странно, другая, но уже знающая, что этот господин офицер предпочитает пить и о чём говорить. И как далеко заходить в отношении себя позволяет — не дальше поглаживания по волосам и шептания на ухо глупостей на щекочущем французском. На этот раз Бастиана отпустили без притязаний, но взяв с него многократное обещание, что он снова придёт.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.