— А я вас помню, — сообщила Зоя Степановна, изучающе разглядывая Зинченко. — Вас по телевизору показывали. Вы самолёт посадили в тайге. По минералке.
Зинченко покачал головой.
— В тайгу по минералке Новосёлов и Ламанов сажали*. А мы — на Камчатку по кофейку. Он сажал, — кивнул на Гущина.
— Я без вас бы не посадил, Леонид Саввич, — заскромничал Гущин.
— Куда б ты делся, Лёшка. В воздухе ещё никто не остался, — отмахнулся Зинченко.
Это тёплое «Лёшка» слилось с восторженными причитаниями Зои Степановны, сокрушающейся, что героя-то она не узнала, а сам он не рассказал. Гущин расслабился. Ленивый застольный разговор плавно перетёк в воспоминания о Канву, но они, как ни странно, не были ни болезненными, ни пугающими.
Зинченко с аппетитом уплетал запечённый окорок, подливал Зое Степановне вино, а от Гущина бутылку с водкой отставил подальше, тихо бросив:
— Ты мне трезвый сегодня нужен.
Гущин не стал возражать. Нужен так нужен, он и чай с удовольствием попьёт.
— Лёнечка, вы так интересно рассказываете, — похвалила Зинченко разрумянившаяся соседка. — Давайте-ка ещё какую-нибудь пилотскую историю!
— Историю... — Зинченко задумался на секунду и повернулся почему-то к Гущину. — Мне на днях Александра, мой второй пилот, рассказала, что на том рейсе с Канву была пара молодожёнов. Она сорвалась во время переправки, а он за ней спрыгнул. Ромео...
От тяжёлого прямого взгляда у Гущина внутри перевернулось, засбоило — то ли от сладкого предчувствия, то ли от подступающего приступа паники. Очередной момент истины. Гущин, по правде сказать, уже немного устал от признаний, откровений и нечитаемых переглядок. Слишком многое произошло за последние дни, чтобы он был способен искать скрытые смыслы. Он и в лучшие-то дни такой способностью не мог похвастаться.
— Романтика, — протянула хозяйка и мечтательно прикрыла глаза. — Какая любовь бывает...
— Дурь мальчишеская, а не романтика, — припечатал Зинченко, продолжая сверлить Гущина взглядом.
— А если любил? — ощетинился Гущин. — Так, что жизни своей без неё не представлял?
Зоя Степановна понимающе покивала и посмотрела на Зинченко, ожидая возражений. Тот выпрямился, будто готовясь вступить в спор, а потом передумал и махнул рукой. И вдруг положил ладонь на плечо Гущина, другой рукой взъерошил ему волосы и притянул к себе. Гущин всхлипнул от восторга и положил голову на плечо командира, прижимаясь щекой к мягкому флису толстовки. Это выглядело естественно, невинно, по-отечески. Хотя отец-то как раз особенно не обнимал Гущина, не в его характере было проявлять нежные чувства. Зоя Степановна умилённо улыбнулась.
Кажется, он даже задремал под убаюкивающую тихую беседу Зои Степановны и Зинченко, а когда вынырнул из мягкой полудрёмы, первым делом услышал голос хозяйки:
— Вы ему скажите, Лёня, чтобы он ещё попытался хоть разочек. А то что ж такое: получил от ворот поворот и сразу другую под венец потащил.
— Да, — глубокомысленно согласился Зинченко. — Это он... поторопился.
Гущин отстранился от командирского плеча и придал лицу невинное выражение:
— Так семья же у человека, Леонид Саввич... Да и вообще обстоятельства неординарные.
Зинченко что-то хотел ответить, но Зоя Степановна заинтересованно встрепенулась.
— Семья? И детки есть?
Гущин утвердительно кивнул головой, зато Зинченко возразил:
— Да какие детки. Сын, лоб здоровый, совершеннолетний уже.
— А, ну ничего, — рассудила Зоя Степановна. — Люди женятся, разводятся. Жизнь, она такая сложная штука...
— Именно, — поддакнул Зинченко, оставаясь по-прежнему невозмутимым.
Это был самый странный разговор в его жизни. Гущин терялся и путался, честно силясь понять, как относиться ко всему сказанному. Что вообще происходит? Что-то звучало между ничего не значащих слов, брошенных в пространство. Что-то важное, только что именно?
Он не выдержал в тот момент, когда Зинченко и Зоя Степановна перешли к обсуждению цветочков, которые он, Гущин, должен был подарить своей «настоящей любви», сформулировав ещё раз свои пылкие признания.
Гущин встал из-за стола.
— Пойду покурю.
— Куришь, стажёр? — немедленно отозвался Зинченко.
— Балуюсь, — отрезал Гущин.
— Вот, всё-то тебе баловство одно, птица, — покачала головой Зоя Степановна. — Серьёзнее надо быть!
— Вот и я говорю: взрослеть кое-кому надо, — Зинченко встал следом и, приобняв Гущина за плечо, мягко, но настойчиво подтолкнул к выходу. — Пойдём, Лёша, покурим.
Они вышли на крыльцо соседкиного дома и сели рядом на ступеньки. Пространства между ними не было — бедро Гущина оказалось прижато к бедру Зинченко. Кровь прилила к щекам и застучала в ушах. Гущин втянул воздух и, покопавшись в кармане, достал пачку сигарет, так и не распечатанную с момента приезда. Медленно, с убийственной тщательностью сорвал целлофан и вытащил сигарету, подцепив её за фильтр. Протянул Зинченко, но тот отрицательно покачал головой.
Гущин вдохнул горьковатый дым, подержал в лёгких и выпустил. Облако на мгновение повисло в безветренном воздухе и медленно уползло вверх.
— Леонид Саввич... — начал Гущин.
— М-м?
— Вы мне тогда зачем кофе дали? У нас авиагоризонт нормально работал же.
— А чтобы ты отвлёкся. Ты когда на своих эмоциях замыкаешься, ни черта вокруг не видишь. А тут внешняя точка контроля, понимаешь? Ты на ней сосредоточился, от своей паники отключился. И ведь получилось же.
— Получилось...
Гущину очень хотелось спросить, на какой точке ему сейчас следует сосредоточиться, чтобы... получилось. Он чувствовал себя полностью дезориентированным в новой реальности, в которой Зинченко сидел рядом — слишком рядом — и не отдавал приказы, а говорил мягко, называя его Лёшкой. Даже извечное «стажёр» звучало иначе. Ласково. С любовью. Или он себе что-то опять сочинил.
Он уже почти открыл рот, чтобы спросить, когда Зинченко потянулся к нему, развернул за плечи и взял его лицо в свои ладони. Сигарету пришлось украдкой затушить о ступеньку.
— Давай, стажёр. Говори. Хватит уже в молчанку играть. Наигрались.
Гущин разглядывал тёмную радужку глаз, расширившиеся зрачки, чуть пробивающуюся щетину на любимом лице. Хотелось коснуться губами колкой щеки, а потом и узкой линии губ.
— Я бы не стал ронять самолёт, — вдруг сказал он совсем не то, что хотел. — Там люди были. Валерка. Андрюха. Я бы посадил.
— Знаю, Лёша.
Дежа вю. Гущин мотнул головой, вырываясь из рук. Отпрянул назад, попытался отодвинуться на тесном крыльце, упёрся спиной в перила.
— Зачем вы меня выгнали? Даже сказать не дали ничего... — стало невыносимо обидно, горечь захлестнула и сдавила горло. — Я ведь хотел...
Гущин запнулся. Слова в голове смешивались в какую-то непроизносимую массу, а мысли, тягучие и неповоротливые, наползали одна на другую. Как грозовые тучи над Елизово. Он беспомощно пошевелил губами, силясь хоть что-то сказать, но получилось только жалобное «Ну почему?» свистящим шёпотом.
Зинченко вздохнул.
— Потому что устал. День был тяжёлый. У тебя же вечно так: вынь и положь, здесь и сейчас, всё и сразу. А я не скала и не господь бог.
— Да ладно? А я был уверен... — хмыкнул Гущин и тут же стал серьёзным. Вот он — момент, когда можно выполнить то давнее обещание самому себе. — Леонид Саввич, я...
И запнулся. Он не мог произнести слово «люблю». Он говорил его десятки раз, не вкладывая ничего, кроме простой симпатии, а то и простого желания. Говорил его разным женщинам — и малознакомым, с которыми проводил одну-две ночи, и тем, с кем встречался долго. И Сашке говорил вечерами дежурное: «Я тебя люблю». Слово было потасканное, как несвежая наволочка. Произнести его в адрес Зинченко казалось кощунственным.
И выдохнул облегчённо, когда командир сжал его руку. Невысказанное, но услышанное согрело зябкий вечерний воздух. Зинченко снова притянул его к себе. Они сидели и молча разглядывали высокое тёмное небо с яркими пятнами звёзд. Над линией лесных верхушек виднелась пульсирующая красная точка — бортовые огни летящего лайнера.
Жизнь текла своим чередом, а тут словно время остановилось.
— Прости меня, Лёша, — просто и честно сказал Зинченко. — Я испугался.
Сухие горячие губы коснулись скулы. Гущин повернул голову, стремясь поймать ртом скользящее невесомое касание, и ему это удалось, но через мгновение Зинченко отстранил его, надавил на плечи.
— Надо с Зоей Степановной попрощаться и до дома дойти. Там и договорим.
Они вернулись в дом соседки, помогли убрать со стола и, поблагодарив, попрощались. Точнее, помогал и благодарил Зинченко, потому что Гущин вряд ли смог бы сейчас собрать слова в более или менее внятные фразы. В глазах плыло, будто он выпил бутылку водки на голодный желудок.
По дороге к дому Вики в голове немного прояснилось, поэтому, оказавшись внутри, Гущин вдруг перепугался, смутился и попытался сбежать. Кровать в тёплой части дома была единственная, хоть и широкая. Зато на террасе имелся очень симпатичный диванчик, на который он и нацелился.
— Я там посплю, — махнул рукой Гущин, пятясь к двери. — Жарковато что-то.
В глазах Зинченко вдруг полыхнула ярость, дикая, страшная, почти животная, и он прошипел сквозь зубы, явно едва сдерживаясь:
— Хватит, Лёша! Взрослые люди, а ты ведёшь себя как институтка, — и уже гораздо мягче добавил: — Иди ко мне.
И Гущин пошёл. Иначе и быть не могло. Он двинулся вперёд, шаг за шагом приблизился к неподвижно стоящему Зинченко и замер, опустив руки, когда между ними оставалось не больше десятка сантиметров. Было страшно.
Сердце билось в горле, причиняя боль.
— Что мне с тобой делать? — озадаченно спросил Зинченко, не делая попыток обнять или даже прикоснуться.
— Не знаю, — честно покаялся Гущин и почувствовал себя виноватым.
— Ну давай попробуем вместе разобраться.
Затяжной прыжок в неизвестность. Совместная попытка выйти за грани. Губы пока несмело, на пробу, касались кожи лица, ладони уверенно ощущали чужой пульс. Неловкость, ещё минуту назад владевшая сознанием, отступила на второй план, а потом и вовсе растворилась, уступая безудержному восторгу.
Голодное срывающееся «Лёшка...», произнесённое почти незнакомым, глухим и низким, голосом, обожгло изнутри, разлилось с кровотоком по всему телу.
Он порывисто на ощупь потянулся к губам, надеясь найти потерянную точку опоры. Они столкнулись зубами, и оба застонали от боли, не разрывая поцелуя. Это было невозможно — прерваться, отпустить, взять передышку. Так самолёт на взлёте с раскрученными на максимум двигателями остановиться уже не может — не хватит полосы. Только в небо — или катастрофа. Одно, разделённое на двоих, решение.
— Тише ты, рёбра переломаешь, — привычное ворчание прояснило смазанную реальность, и Гущин понял, что сжимает командира в медвежьих объятьях, ослабить которые не в состоянии.
Страшно. Словно Зинченко — мираж, отпустишь — исчезнет.
Они путались в руках и одежде, лихорадочно стаскивая друг с друга невыносимо мешающие тряпки. Хаотичная возня в мареве тяжёлого горячечного дыхания выматывала и начинала злить. Гущин, добравшись наконец до голого плеча командира, впился в него зубами, зализал место укуса и тут же снова вернулся к болезненному жадному поцелую.
Мир уходил из-под ног. Будь что будет.
— Лёша, давай я буду вести, — тихо попросил Зинченко после очередного болезненного столкновения. — Просто расслабься.
Выполнить эту просьбу оказалось проще простого.
— Управление сдал, — шепнул Гущин в тепло чужой шеи.
— Управление принял, — откликнулся его командир и толкнул на кровать, опрокидывая на спину ловкой, но мягкой подсечкой.
Так получалось гораздо лучше. Правильней. Точнее. Тепло кожи жгло пальцы. Да что там пальцы — тело горело в огне, Гущин перестал ориентироваться в пространстве и оставил попытки хоть что-то контролировать. Он был самолётом. И им управлял самый лучший в мире пилот.
Он плыл в потоках раскалённого воздуха, плавно и надёжно, без опасений и сомнений. Жадно водил губами, захватывая кожу, изредка поднимал голову, чтобы поймать взгляд затуманенных желанием глаз командира. Никакой обжигающей страсти, но ровное тепло. Любовь. Забота.
Внизу живота у Зинченко обнаружился тонкий шрам — аппендицит? — и Гущин долго и вдумчиво исследовал его губами и языком, найдя крайне интересным. Пока настойчивые руки не направили его левее и ниже. Взять в рот напряжённую плоть, пропустить глубоко в горло, сходя с ума от чужих рваных вздохов и судорожно сжимающихся в волосах ладонях, — так просто и естественно, словно поднять в воздух давно знакомый лайнер, задавая идеальный угол атаки. А потом, раскинувшись на влажных простынях, полувыдохами-полустонами выражать свою безмерную благодарность за изысканные ласки горячего рта.
И мягкая посадка после идеально выполненного полёта. Зинченко поцеловал его солоноватыми губами и притянул к груди. Гущин слизнул с тёмных вьющихся волос капельки пота и, ласкаясь, потёрся щекой. Было тепло и спокойно.
— Лёшка, — удовлетворённо, сыто вздохнул Зинченко. — Зачёт тебе.
Гущин тихо засмеялся, устроившись удобнее на груди командира. Всё было правильным. Он даже в смелых полночных фантазиях не мог себе представить, что это будет ощущаться идеально. Совершенно и гармонично.
Чудеса случались. Потому что если то, что происходило сейчас, не чудо — тогда что же?
***
Гущин проснулся от движения рядом, а в следующую секунду охнул: Зинченко в полусне обнял его и подтянул к себе. Он поддался объятьям, придвинулся ближе и собственнически закинул на Зинченко ногу, наслаждаясь возможностью ещё некоторое время побыть рядом. Прежде чем наваждение закончится и командир неловко пожмёт ему ладонь, сядет в машину и уедет.
По крайней мере, теперь будет что вспомнить.
— Как спалось, Лёша? — прозвучал рядом сонный, хриплый голос. Пришлось открыть глаза.
— Хорошо, — тихо ответил он и осторожно убрал ногу.
Рискнул посмотреть на Зинченко. Видеть того помятым и растрёпанным было непривычно, но так он ещё больше нравился Гущину. Как теперь жить дальше с этим знанием, но без командира, он не представлял.
Он украдкой, из-под опущенных ресниц, постарался рассмотреть Зинченко как можно тщательнее — запомнить до мелочей. Чуть выше ключицы обнаружился яркий свежий синяк — полуободом, явно от губ или зубов. Гущин решил командира «порадовать» и ткнул в отметину пальцем:
— Леонид Саввич, у вас тут... это.
— Засос, что ли? — Зинченко скосил глаза, но разглядеть синяк, разумеется, не смог. — Мне, стажёр, последний раз засос барышня поставила, когда мне лет пятнадцать было.
— Извините, виноват, — смутился Гущин и вспомнил действенный способ сокрытия таких «следов преступления»: — Если наждачкой потереть, то будет ссадина, как будто ободрались обо что-то.
Зинченко взглянул на него, как на безнадёжного душевнобольного, и опасливо отодвинулся:
— Наждачкой потереть?
— Ну да, — подтвердил Гущин, подвоха не ощущая. — Иначе что жена ваша подумает?
Мысль о семейном положении командира неприятно заскребла в горле. Он отвернулся: не хотел, чтобы Зинченко увидел, как вздрагивают губы, а совладать с непослушными мышцами никак не мог. Последний раз Гущин плакал в тот день, когда не стало мамы — это была трагедия. А сейчас просто жутко чесались глаза и нос. Пыли, наверное, в подушке много.
— Ты чего, Гущин, не знал, что я развёлся? — угрожающе спросил Зинченко и взял его за подбородок, заставляя смотреть в глаза.
— Откуда же? — Гущин подавился воздухом.
— И в койку со мной пошёл, думая, что я для этого приехал? От жены отдохнуть? Хорошо же ты обо мне думаешь, стажёр.
Зинченко отпустил его и откинулся на смятую подушку, заложив руки за голову. Гущину стало стыдно, он потянул на себя одеяло и завернулся в него. Именно так он и думал несколько минут назад...
Он успел уже сочинить речь, чтобы оправдаться, но Зинченко улыбнулся, и слова, уже ненужные, куда-то делись.
— Летать со мной будешь? — спросил вдруг командир, разглядывая белёный потолок.
Новой информации оказалось слишком много. Гущин снова мучительно не успевал её осмыслять, поэтому сдался, оставил тщетные попытки хоть что-то понять. Основное он понимал — и достаточно. Ночь они провели вместе, и весьма продуктивно провели, чего уж лукавить. А теперь вот Зинченко звал его в свой экипаж.
— Конечно, — внезапно севшим голосом ответил он. Хотел добавить, что он не только летать готов, он согласен хоть северных оленей на Чукотке пасти, лишь бы вместе, но промолчал.
И тут Зинченко сделал контрольный выстрел. В голову. В упор.
— А жить? — и посмотрел в глаза. Наверное, увидел там всю ту растерянность, которая разрывала Гущина на части, и предложение конкретизировал, чтобы было понятней: — Жить со мной будешь, Лёша?
***
Зоя Степановна охала и сокрушалась, что пилоты собрались так внезапно, даже и попрощаться толком не успели.
— Мы ещё приедем, Зоя Степановна, — заверил её Зинченко, запихивая сумки на заднее сиденье. Гущин согласно покивал — да, мол, обязательно приедут.
Зоя Степановна всплеснула руками:
— Ох, птица, я чуть не забыла! Ну-ка, подождите.
Она скрылась за калиткой и через десяток минут вернулась, запыхавшаяся и раскрасневшаяся, держа в руках пышный букет алых с белой каймой георгинов прямо с клумбы. Срезанные стебли были завёрнуты в мокрую тряпку и целлофановый пакетик.
— На вот тебе. Это для твоей
настоящей! — сунула она в руки Гущина букет и обратилась к Зинченко: — Лёнечка, обязательно проследите, чтобы этот охламон всё сказал! А то потом всю жизнь себя корить будет.
— Обязательно прослежу, Зоя Степановна, — заверил Зинченко женщину, пряча улыбку в уголках губ.
Когда они отъехали, Гущин попытался запихнуть букет командиру на колени, отчаянно смущаясь, но Зинченко его одёрнул:
— На заднее сиденье положи. Домой приедем — поставишь в вазу и вручишь мне в торжественной обстановке. Я прослежу.
Зинченко, оказывается, умел шутить и смеяться. Это открытие потрясло Гущина чуть ли не больше, чем всё произошедшее за последние сутки.
***
В квартире Зинченко — теперь уже, выходило, их общей квартире — Лёшка первым делом направился к балкону, по дороге небрежно шмякнув букет на клавиатуру раскрытого ноутбука, который Зинченко забыл убрать перед отъездом. Не до того было.
Зинченко переступил, едва не споткнувшись, брошенную в прихожей стажёрскую сумку и даже не поморщился: это было именно то, чего не хватало в его правильной размеренной жизни. Хаоса, который неизбежно приносил с собой Гущин. Он остановился посередине комнаты, разглядывая фигуру на балконе.
Лёшка стоял у перил, раскинув руки навстречу садящемуся вдалеке самолёту, будто хотел обнять безоблачное, по-осеннему прозрачное высокое небо. Зинченко не видел его лица, но был совершенно уверен: Лёшка улыбается. Возможно, даже смеётся, а в глазах светятся озорные искры. И теперь так будет всегда — по крайней мере, в это хотелось верить. Трудностей не миновать, конечно, но ради того, чтобы это чудо крылатое было рядом, можно было преодолеть любые трудности. Выйти за пределы возможностей и здравого смысла.
— Леонид Саввич, да тут посадочная глиссада! — Гущин высунулся из-за балконной двери. Голос звенел восторгом. — Красота какая! Специально квартиру искали такую?
— Ага. Для тебя старался, — по привычке ворчливо буркнул Зинченко.
— Спасибо! — донеслось с балкона.
Пока Лёшка любовался химкинскими видами, он принялся разбирать свою сумку. Наткнулся на твёрдый увесистый свёрток и чуть было не хлопнул себя по лбу: вот же, совсем забыл. Тот самый ежедневник, который просила передать Александра и ради которого он формально и поехал в деревню. Из головы поручение Кузьминой вылетело совсем.
— Лёша, — позвал он.
— Да, командир? — Гущин через мгновение оказался за спиной и положил на плечо подбородок. — Чего?
Зинченко дёрнул плечом, сгоняя стажёра, и протянул ему свёрток. Интересно, он так и будет его звать командиром или по имени-отчеству? Надо эту привычку искоренять. В сложившихся обстоятельствах звучало странно.
— Александра тебе просила передать.
На лице Гущина отразилось недоумение. Он сел на диван и принялся разматывать плёнку. Саша постаралась на славу: плёнки было достаточно, чтобы тщательно упаковать крупный чемодан. Зинченко почему-то не мог отвести глаз от пыхтящего Алексея. Наконец, когда упаковочный материал оказался скомканным в тугой клубок, Гущин с сомнением посмотрел на Зинченко, а тот лишь пожал плечами в ответ. Кажется, он начал догадываться, в чём дело.
Дело было в завиральных идеях, которые, как инфекция, передавались при тесных контактах с Гущиным.
В руках Лёша держал дешёвый ежедневник в синей дерматиновой обложке, из тех, что за полторы сотни можно купить в любом ларьке «Газеты и журналы». Лёша раскрыл его наугад и, повернув к Зинченко, чтобы тот мог видеть, веером пролистал страницы.
Страницы пахли свежей типографской краской и слепили глаза белоснежной чистотой.