* * *
Как оказалось позже, Лешка стал учащимся консерватории – на дирижёра. И не самое плохое, что класс дирижёра и класс пианино, где занималась Саша, смотрели друг другу в окна – самое плохое, что Титаренко в первый же день своей учёбы так, словно так было всегда, сел за столик, за которым обедали Саша с подругами. А через несколько мгновений за столик сели ещё несколько парней – друзей Алексея. В компании подруг Саше было значительно легче. И с чего она взяла, что у него какие-то особенные глаза? Подумаешь, тёмно-карие! А улыбка? Ну, весёлая, и что с того? И движения вовсе не хищные, и даже обаятельной неторопливости и ленцы в них нет. Движения как движения. К тому же, рост маленький, меньше многих девушек – всего сто шестьдесят с хвостиком. Это-то и решила высмеять Нинка – насмешница. - Лёшенька, - сказала она, смерив его долгим насмешливо-томным взглядом. – А что это ты с парнями сидишь? Иди к нам, девушкам, мы тебе и туфельки подберем. С каблучком, - и рассмеялась. Леша изогнул бровь. - Я, Нина Германовна, за другим к девушкам бегаю, - усмехнулся он. Нинка покраснела, а друзья Титаренко, смеясь, принялись всячески выказывать своё восхищение: кто большой палец поднимет, кто по спине похлопает. – Туфельки меня не интересуют. Хотя у тебя они очень красивые, да, - немного смягчился юноша, и Нинка, хоть и фыркнула показательно, но всё же оттаяла. С этого дня тесная Сашина компания, состоящая из одних девочек-подружек, увеличилась вдвое. Появился массовик-затейник, озорник и наглец – Титаренко, мечтатель, грезящий о звёздах – Скворцов, хулиган и задира – Ванька Котеночкин, книжный червь Глебка Алёхин и красавец и комсомолец – Михальцев. Из компании он был самым старшим, старше всех на два года. Он был колясочником-инвалидом и гениальным игроком на флейте. Не единожды Саша замечала, как плакала, глядя на него, Галя – тоненькая, маленькая, худенькая девчушка. А он в ответ смотрел на неё так, как верующий смотрит на икону… И не то, чтобы Саша была против на самом деле. Хотя кого она обманывает! Конечно, была. И смущал её именно Титаренко. Потому, что… Он сваливал её у всех на глазах в сугроб и наваливался сверху, крепко держа за плечи голыми горячими руками – он принципиально не носил перчаток, и никогда не мёрз. Прижимал он её так, не давая и шевельнуться, и смотрел, смотрел в глаза, и лицо его было так близко, что на своих дрожащих губах она ощущала его горькое от сигарет дыхание. И, почему-то, она совсем не ощущает отвращения к этому запаху. Он подходил сзади и закрывал ей глаза ладонями так, будто делал это всю свою жизнь. Саша пыталась вывернуться из его рук, а он прижимал её к себе взяв за плечи, и щекой она чувствовала на себе жар от его смуглой кожи. Он приходил каждый вечер к ней домой – и как только узнал, где она живёт?.. Залезал к ней в окно, сидел на подоконнике с привычной уже гимнастёркой, брошенной на плечи, и курил. Весной он приносил ей охапки сирени, зимой – авоськи яблок, летом – одуванчики, а осенью – яркие пёстрые листья, и от них в комнате становилось свежо и терпко. Сначала Саша, конечно, возмущалась таким поведением, затем перестала обращать внимание, но Лёша всё равно не уходил… И она начала с ним говорить. Сидеть рядом на подоконнике, привалившись к его плечу, но не это главное. Главное – она начала ждать следующего вечера. А на подоконнике сидеть было холодно, и Саша начала укрываться его гимнастёркой, а позже – его горячими руками, и на подоконнике временами становилось даже жарко. А ещё Титаренко любил музыку, но талант у него был только как у певца, да как у дирижёра. И тем, и другим парень был готов заниматься чуть ли не сутками, но смешно и ревниво сердился, когда Саша просиживала за пианино дольше двух или трёх часов. Он начинал разминать ей плечи, щекотать шею, шумел, дурачился, танцевал гопак – в общем, делал всё, чтобы отвлечь Сашу от инструмента. Несколько раз он просто закидывал её себе на плечо и уносил из аудитории, не обращая на её сопротивление ни малейшего внимания – руки у него были сильные. Именно Саша начала с иронией называть его «Маэстро» - за его попытки играть на совершенно не его инструменте, на пианино. Маэстро обижался, но больше шутливо – такое гордое звание ему льстило, хоть и говорилось поначалу иронически. Саша не знала об этом, но прозвище «Маэстро» прилипло к нему на всю оставшуюся жизнь, а на войне многие даже не будут знать, как зовут лётчика Титаренко: Маэстро да Маэстро…* * *
Но на выпуском они всё же играли вместе, в четыре руки, на пианино. Нежный, льющийся, как ручей, трогательный тихий вальс… Точнее, играла Саша – а Маэстро лишь нажимал на клавиши в нужной последовательности, которую ему пришлось учить на протяжении нескольких месяцев. Ну, ничего, сам напросился. Было так странно смотреть на его повзрослевшее, ужесточившееся лицо, лицо уже не восемнадцатилетнего парня, а молодого мужчины… Им тогда было двадцать три года. А внизу вокруг небольшой сцены кружились в задумчивом медленном танце пары. Скворцов и Нинка, и, хоть последняя и делала всеми силами вид, что ей это не в радость, к своему Серго она прижималась совершенно бесстыдно. Михальцев аккуратно посадил себе на колени Галю, ставшую вдруг очень красивой в этом своём строгом, но элегантном чёрном платье, со смущённым румянцем на щеках, и медленно кружился по залу в коляске, на ходу легонько целуя её горящие щёки и губы… - Может, и мы потанцуем? – тихо спросил Лёшка возле её уха. – Только не здесь. Он жестом подозвал уступившего им пианино на одну лишь мелодию музыканта – статный седоволосый мужчина уже в летах лишь понимающе улыбнулся, глядя на то, как Титаренко сжимает Сашину руку, и махнул им – мол, можно! Был душный пьянящий май, пышно цвела сирень, а из распахнутых окон доносилась музыка, уже более бойкая и уверенная. Саша и Лёша шли по длинной аллее, той самой, где впервые встретились, Саша куталась в его гимнастёрку – и вовсе ей не было холодно, просто очень нравился горьковатый запах, идущий от тёплой ткани. Маэстро молчал, смотрел на неё не отрываясь и лениво пускал в тёмное небо колечки серебряного дыма, и они устремлялись вверх и постепенно исчезали, путаясь в звёздах. - Хочешь? – вдруг негромко спросил Лёша, протягивая ей папиросу. Саша вздрогнула, обернулась к нему, посмотрела в глаза… Обычно остро и весело блестящий, сейчас его взгляд был другим. Глубже, темнее, и в глазах странная поволока… Стало жарко. Кивнув, Саша протянула дрожащие пальцы, но Титаренко вдруг мотнул головой… А дальше всё произошло в одну секунду: он глубоко затянулся, резко подался вперёд и прижался губами к её губам, в поцелуе выдыхая дым ей в рот. И, не давая отстраниться, крепко прижал девушку к себе, зарылся пальцами ей в волосы, сжал ладонью затылок, и целовал, жадно целовал её губы… А потом, блаженно и будто пьяно улыбаясь, держал её за плечи, а она кашляла до горячих капель, бегущих из глаз. - Ты ненормальный? – наконец выдавила она из себя хриплым голосом. Титаренко промолчал, лишь покачал головой, посмеиваясь, и нежно взял её руку в свою. - Ну, так что, Короленко? – с усмешкой начал он, и вокруг безымянного пальца девушки обвилось что-то прохладное. – Возьмёшь всё-таки мою фамилию… Или пошлёшь меня к ч-чёртовой матери?.. Свадьбу сыграли тихо. Саша в основном смотрела на своего супруга, но ей запомнилось: плакала Галя, а Нинка сказала ей шёпотом на ухо: «Может, и до Серго когда-нибудь дойдёт…», а Александра_уже_Титаренко рассмеялась и подмигнула подруге – дойдёт, дойдёт, никуда твой Серго от тебя не денется…* * *
А потом были очень счастливые годы – ровно десять. И, конечно, были ссоры, но были и примирения – на Лёшу нельзя был долго сердиться. А ещё было известие о том, что Саша никогда не сможет иметь детей. Был измученный бледный Маэстро, прячущий лицо на её коленках, и её слёзы, капающие ему на макушку, впитывающиеся в тёмные кудрявые мягкие волосы. Был решительно вздёрнутый подбородок и фирменное: «А, пошли они к ч-чёртовой матери, прорвёмся!». И тихий шёпот на ухо, когда она плакала в подушку: «Я всё равно тебя люблю». И голодные глаза приютских детей, глядящие сквозь прутья забора, и её тихое «Это не приют, это тюрьма какая-то» ему в обтянутое гимнастёркой плечо. …был радостный, пьяный этой радостью Лёшка, ворвавшийся к ней вечером: «Сашка, Саша! Я буду лётчиком!». Её милый Маэстро всегда мечтал летать, с самого детства – недаром у него и отец механик самолётов. А ещё было известие о войне и спокойное, уверенное: «Я пойду на фронт». Были вмиг побелевшие щёки и ледяные пальцы, мёртвой хваткой вцепившиеся ему в запястья: «Лёшка, Лёшка, пожалуйста!». Но он всё равно пошёл. Наверное, просто не мог не пойти. От него осталась лишь небрежно брошенная на спинку стула гимнастёрка, которая, как кажется Саше, до сих пор сохранила его запах. И осталась слепая отчаянная вера в то, что он всё-таки вернется, вернётся, вернётся! Просто не может не вернуться, не может предать. Такие, как он, не предают. Ведь так?.. Три папиросы за пять с половиной часов – нужно экономить. Она обнимает колени и зябко поводит плечами. - Сашка… - тихо зовёт Нина. – Он… Он ведь вернётся, да? «Лёшка?» - мелькает предательски-эгоистичная мысль. - Мой Серго? – добавляет Нина. Саша улыбается – ну, конечно, о ком же она ещё может думать. - Вернётся, - говорит Саша твёрдо и уверенно. – Вот увидишь, вернётся. И снова будет мучить тебя до трёх ночи своими песнопениями. Нинка улыбается, как-то слабо, надломлено и обессилено опускает голову на руки. В изломе её лопаток Саше чудится излом крыльев сгоревшего покореженного самолёта, и она резко и зло мотает головой – неправда, неправда, не может такого быть, просто не может!.. Нинка уходит. Провожая её, Саша мимолётом заглядывает в почтовый ящик и тут же вскрикивает, мир перед глазами делает замысловатое яркое сальто – и в её ладони оказывается лист дешёвой серой бумаги, сложенный треугольником. На сгибе листа аккуратно нарисован ряд мелких чёрных нот – тот самый вальс, который они играли с Ним вместе на выпускном.