ID работы: 458848

Командор и королевич

Слэш
PG-13
Заморожен
379
автор
Размер:
70 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
379 Нравится 118 Отзывы 93 В сборник Скачать

Глава XI

Настройки текста
Примечания:
Москва, 1920 год. Есенин и его дети это тема настолько не близкая мне, что я едва ли могу с явной уверенностью говорить, что это хоть как-то касалось меня. Он не хотел, не хотел, чтобы меня заботила эта сторона его жизни, и как бы его не терзали порой муки совести, Есенин не был создан для семьи. Возвращаться вечером в свой теплый дом, садиться к столу, поглощать тарелку горячих наваристых щей, тискать по очереди всех своих отпрысков и ложиться после в одну постель с законной женой – где уж там, видали мы в гробу эдакую первобытную роскошь. Может поэтому, измотанный постоянным проживанием нескольких жизней, беспрестанной игрой многих ролей, в последние годы своей жизни стал он невольно сдавать, остро ощущая эдакое удушье от долгов перед всеми. Мне чужда эта сторона жизни, семейная, домашняя. Я мог быть сыном, иногда даже очень неплохим и полезным сыном, но быть мужем – едва ли не последнее, чем пристало мне заниматься в этой жизни. Насилу восторг от родившегося ребенка мог связать меня по рукам и ногам обязательствами. Да, рождение – чудо, такое же чудо, как и каждый следующий день, позволяющий дышать свободно и независимо. Сложно говорить иначе, мягко и деликатно, дабы не навлекать на себя женский гнев, этот извечный спор о дани будущему в виде пухлых розовых младенцев и их беспечных предках, куда лучше просто не связываться. На Есенина женский гнев обрушивался же с незавидной регулярностью. - А жена? – со вздохом поинтересовался я, когда Есенин, немного погодя после нашего примирения принялся рассказывать подробности своей жизни с Райх и попытке создать нормальную семью. Интересовался я лишь из человеческого сострадания к этой женщине, надеясь, что особенного ада он ей устроить не успел. Ошибался. - А что она? Машинисткой устроилась, я нам номер какой никакой нашел, а ей, паразитке, все неймется. Грязи чуть на ковер натащи – орет. Платье ей новое захотелось, денег не даю – опять орет. Едва за ней мужик какой ухаживать вздумает, я рта еще открыть не успеваю, чтобы негодяю сказать чего, она уж верещит, мол, какой ты мужлан неотесанный, все неправильно понял, так, что всякая охота отпадает человеку в морду дать и только сочувствовать ему начинаю. Угораздило же дуру такую найти. У нас таких проблем не было! – на одном дыхании выпалил Есенин и тут же осекся. В своих оправданиях он всегда был победителем, оседлавшим строптивую лошадь, слушать это было невозможно до тошноты. Куда уж мне учить его жизни с женой, лучше я что ли? Вроде бы жили мы вместе не столь долго, чтобы надоесть друг другу всякими бытовыми сложностями, а, следовательно, знал о них не понаслышке только сам Сергей, с Лилей у нас, как ни странно, обязанности домашние были распределены весьма справедливо. Есенин частенько подкалывал меня по этому поводу. Живете, говорит, как шерочка с машерочкой, ругаться будете – пригласите заранее, негоже событие такое пропустить. Вспоминая былые деньки я и правда не могу с уверенностью говорить о том, что у нас были проблемы, поэтому даже дурные выходки не доставляли столько неприятностей, как если бы мы были, смешно подумать, женатой парой. Но было у нас то традиционное, что обычно имеет каждая благопристойная семья. Есенин едва ли не силком заставил меня составить ему компанию на ранее упомянутом снимке, единственном, имеющим до неприличия дорогую мне историю. Дело было накануне выпуска литературного вестника, в котором моей физиономии предстояло задумчиво взирать на читателей с одной из первых страниц, и все бы ничего, если бы Есенин, по стечению обстоятельств, не был закадычным товарищем с фотографом. Начиналось все вполне сносно. - Можно вас сфотографировать для журнала? - Да-да, разумеется. - Тащи штатив, Серёга! Тут вошел Есенин с металлической конструкцией наперевес и приветливо улыбнулся. Не заподозрить его в каком-нибудь коварном плане с моей стороны было бы просто неосмотрительно, поэтому, когда фотограф дал мне время привести себя в порядок, я напустил на себя особенно непробиваемый строгий вид и отправился в закуток уборной. - Фотография это отображение тебя в настоящий момент. Вот мы с тобой что? Сейчас одни, а через секунду уже другие, - воодушевлённо вещал Есенин, расправляя мне рубашку и жилет. Мы стояли перед зеркалом, и пока Сергей любезно оценивал мой внешний вид, я наблюдал за его перемещением в отражении. Смотрелось забавно, будто вокруг меня снует маленький портной, а я возвышаюсь посреди этой тесной коморки как исполинская модель монолитного железного человека, созданная для чего-то грандиозного. - В фотографии остается часть твоей души, - не унимался Есенин, подавая мне пиджак. - Чушь все это, - ворчливо отозвался я и, позволив себе немного нежности, положил ладонь ему на шею, слегка поглаживая, - Невозможная чушь. - Повторишь это, когда мы в старости будем сидеть на каком-нибудь французском пляже, и тебе совсем не нужны будут наши глупые лица на куске бумаги, а сейчас помолчи, - и он затянул мне галстук нарочно туго. - Бабские сантименты! По возвращении в зал, а происходило все в уже почти пустом камерном театре, меня ожидали табурет, придвинутый к одиноко стоящему в углу роялю и какие-то бумажки для антуража на лакированной черной крышке. - Да вы присаживайтесь-присаживайтесь, - подбодрил меня фотограф, смотря на наши с Есениным препирания, яки доктор из известного заведения для дурачков. Ну, я и присел на допотопный стульчик, в ожидании облокотившись на рояль. Жду, смотрю, мол, командуйте, товарищ фотограф, чего мне из себя эдакое изобразить, чтобы всякий читающий так и ахнул от моего ослепительнейшего вида. Есенин в сторонке прыснул в кулак, а потом с заговорщицким видом метнулся к своему другу с аппаратом о чем-то шушукаться. - Я б вас, господа, да на сцене этой… - не успел я договорить, как сам конопатый фотограф уже разразился хохотом. Тоже мне, циркачи нашлись. - Прошу прощения, Владимир Владимирович! Тут идея преинтереснейшая появилась! – вдохновенно едва ли не завопил он и снова глуповато захихикал. – Скажи-ка, Серега, как ты это там! Уж очень складно говоришь! Кто бы сомневался, что Есенин да и не станет ерничать, будто уже заранее получил индульгенцию лично от меня. Я изобразил свое обычное бесстрастное лицо и приготовился. - Кхм, - от чего-то замялся пастушок, а потом так по-простому выдал – Я вот говорю, что смотрится это, как будто, ну, пианина играет Маяковским, не больше и не меньше! - Чего? – опешил я. - Да то и есть! А поди-ка сюда вот, вниз на кресла, оно и ясно, что лучше будет. Ничего не понимая, я послушно поднялся и проследовал к Есенину, ловко спрыгнувшему со сцены. Вел он себя ну очень чудно. Покрутив головой по сторонам и что-то бормоча под нос, Сергей указал мне на первое от центрального широкого прохода кресло в четвертом ряду, фотограф одобрительно закивал, поддерживая идею, и принялся устанавливать фотокамеру. И вот, среди прочих отснятых в тот вечер кадров был один, который потом был передан мне лично в руки. Была на этом снимке какая-то необъяснимая магия, что-то очень светлое и почти священное. Есенин стоял там передо мной, сидящим в кресле, замерший в бесконечно одухотворенном состоянии, что-то живо рассказывая и держа руки поднятыми ладонями вверх. Я же сидел в такой расслабленной позе, полной умиротворения, что сам удивился, впервые взглянув на черно-белую карточку. Не уж то мы и со стороны так вместе выглядели? Всегда ли? Я бы и не знал точно, до получения снимка, не знал бы, что улыбаюсь так, что мы бываем такие неподдельно живые и что спустя столько лет случайная фотография по-прежнему будет заставлять меня трепетать от восторга и нестерпимой боли. Москва, ноябрь, 1920 год. Перед выступлением в Политехническом институте. Холодным промозглым днем мы шли по косой парковой дорожке. Сергей шел немного впереди понурый, съежившийся, кутаясь по уши в теплый шерстяной шарф. За полчаса я не слышал от него ни слова, только тяжелое сопение, доносившееся через колючие складки, и такая «прогулка» начинала мне порядочно надоедать. - Ты зря тратишь мое время, - наконец возмутился я, останавливаясь. Ноги ужасно застыли и непокрытая голова начинала трещать как мартовский лед на реке. Пройдя еще пару шагов, пастушок резко развернулся на каблуках и недовольно сощурился на меня, из складок шарфа клубами валил пар. - Хоть этому радуйся. - Чему? - Что я трачу такое бесценное время архизанятого Маяковского. Может, обо мне даже напишут чего непотребного до кучи. - Ты извини, я просто… - Да, ты просто. Кому сейчас легко? Есенин приблизился, обхватил мою заледеневшую голову руками и заставил наклониться к себе. Помню, руки у него были спасительно теплыми. - Просто голодный, - тихо поделился я, чтобы это прозвучало не жалобно, но оправдывало меня. - Тогда идем, угощаю. Оставалось только смириться с подвижностью есенинского настроения и продолжать путь, ведь едва ли было правильно и уместно напоминать, что еще вчера он ругался всеми известными словами на «проклятущих редакторов» и отсутствие денег даже на кусок самого старого хлеба. Мне не составляло труда поддержать его стремление к полной финансовой независимости, даже помощь ему предлагал как-то, между прочим, совсем ненавязчиво, дабы не оскорбить мужское достоинство. Когда мы спустились с горки вниз, на каменную мостовую, то обнаружили улицу в густом тумане, хоть руками разрывай, дышать было трудновато из-за влажного тяжелого воздуха, где-то неподалеку слышалось цоканье копыт, какое-то гудение, но на расстоянии более метров пяти ничего видно не было. Я толком так и не понял, как Есенину удалось увидеть закрепленный на тумбе ярко-красный плакат, но он мгновенно оставил меня и, разгоняя резкими шагами вьющуюся дымку, рванул прочь. Застал я его уже яростно отдирающего афишу, сообщавшую о грядущем выступлении каких-то восходящих не то поэтов, не то кружка самодеятельности, но с весьма четкой антикрестьянской позицией. Отдиралось, к слову, весьма плохо, тонюсенькими полосочками из-за щедро намазанного клея. - Мутит меня от таких выскочек, - не оборачиваясь, пояснил Сергей, продолжая отскабливать бумагу, но плечи у него так и подрагивали от гнева. Мешать я не стал, а просто отошел в сторону и стал рыться в карманах в поисках папиросы, как вдруг раздалось визгливое: - Каков наглец! Хулиган! Обернулся, вижу, стоит рядом с Есениным женщина лет эдак семидесяти и настойчиво тычет его своим кривым бадажком в спину. Из тумана что ли вылезла? Жуть. - Иди, мать, куда шла, - отмахнулся пастушок. - Ишь чего! Еще он указывать мне будет! Постыдился бы, молодой еще! А ну вертай объявление назад, не для тебя чай повесили! - Простите его, - улыбнулся я, придя на помощь, - Не в себе молодой человек. Женщина остервенело развернулась в мою сторону, нахмуренные кустистые брови ее так сошлись на переносице, что вот-вот готовы были взлететь с возмущенного лица. Секунда промедления. Я не без удовольствия мысленно уже выбирал оружие для нашей дуэли, как вдруг она стихла, в удивлении округлив глаза. - Батюшки мои... так ведь Вы же сам товарищ Маяковский! - растерянно пролепетала наша незадачливая поборница общественного порядка. - Сам товарищ Маяковский - от моих слов старушка еще больше смутилась, чем доставила мне, право сказать, заметное удовольствие. Я продолжил: - Конечно, неслыханная наглость, уважаемая. Я уведу его, - и, хватая Есенина за рукав, с нажимом добавил, - Сейчас же. Когда пастушка таки удалось отцепить от злосчастной афиши и уволочь от неугомонной бабули, которая с настойчивым прищуром смотрела вслед, готовая в случае, если Есенин решит брыкаться, подоспеть подобно целому уланскому отряду с палкой наголо, мой дорогой Сережа опять дал волю чувствам. - Почему, черт побери!? – взвыл он, хватая меня за руки. - Почему что? - Тебя узнают на улицах. Произнес он это так, словно я какой-то ужасный подлый волк в овечьей шкурке, которого неоправданно почитает стадо. - Боже, это всего лишь взбалмошная тетка, - измученно фыркнул я и двинулся дальше. - Не в этом дело, - не отставал пастушок. - Зануда. - Да я вполовину менее занудный, чем твоя узнаваемая физиономия. Только вот пол Москвы тебя в лицо знает! Все ваши футуристская реклама, чтоб ее! Ничего без шума и срама делать не можете, даже вон, в головы каким-то юнцам вбили идеи свои. Ууух… Как же раздражает-то! Он обиженно пошел вперед, ему просто нужно было успокоиться. - Слушай, а мои плакаты ты тоже срываешь? Сереж! – шутливо окрикнул я его, на что вконец разозлившийся Есенин только пнул в мою сторону дорожную пыль. – Я же умру от любопытства! И с дурацкой широкой улыбкой бегом помчался догонять. Осень, 1921 год. О знакомстве Есенина и всемирно известной танцовщицы, уверен, любители покопаться в чужом тряпье напишут не одну книгу, статью или поэтическое произведение, но, как мне бы не хотелось здесь божиться и греметь анафемами, их история обречена порасти густой шубой слухов и сплетен. Едва ли мне стоит от этого страдать, поскольку в свое время я достаточно истрепал себе нервы. И, возможно, стоит сказать ей спасибо, за то, что хоть ненадолго утащила пастушка из прожорливой городской трясины, которая с гнилой настойчивостью следила за ним и медленно окружала. В двадцатом году все было отнюдь неспокойно, к двадцать первому лучше не стало. Есенин ходил все больше дерганый и беспокойный от того, что изменения, случавшиеся вокруг, нисколько не оправдывали его ожиданий. Но это ничего, разве могло быть иначе? Все шло свои чередом, месяцы плодотворной работы и надоедливые друзья-товарищи, разбитые в кровь кулаки после чьих-то буйных выходок придавали жизни эдакую устойчивость, будто бы все у нас согласно золотому сечению. «Золотая голова», как говорила она, эта непонятная многим женщина, голова теперь оказалась на перекрестке железных дорог. В самом начале октября, когда по всей Москве пронеслось известие о том, что нашу безумную столичную толчею посетила зарубежная артистка, сразу же в культурном обществе начались то восторженные разговорчики, то пересуды. И ведь было из-за чего. Не мне говорить о великих идеях и чаяниях Айседоры Дункан вдохновить русское общество, обмолвлюсь только, что, как и Есенин, была она не в то время и не в том месте. Невероятно тяжело было выживать бок о бок с царившим коммунистическим энтузиазмом в то время, как от голода простые люди готовы были хватать зубами за ноги проезжающих мимо кляч. Пастушок мой тоже не отставал от своего окружения, дескать, пойдем, глянем, чего это за птица такая? - И куда, скажи, пойдем мы ее искать? Под окнами гостиницы станем дежурить? - Да хоть и под окнами! Идею я не поддержал и Есенин потом еще некоторое время травил мне байки о том, как он якобы под казенными окнами всю ночь проскакал и продрог, зазывая Айседору погулять по туманной Москве. Чудо в перьях. С Дункан, как вы знаете, он благополучно встретится-таки, завоевав ее внимание, став приятной до поры до времени диковинкой. Идиллия их длилась едва ли несколько недель. Есенину общение быстро надоело, ведь едва ли можно о чем-то говорить с человеком, не зная его языка. Она же в свою очередь не хотела отпускать, изводя настойчивым плачем, словно вынуждая выторговать у Бога свободу от всего этого. Не полезный вес, который тащил на себе Есенин, становился все больше, ко всему прочему к нему добавился развод, затянувшийся почти на целый год. Как говорил мне потом Сергей, брак с Райх был кабалой, которую они по глупости приняли и посему мучили друг друга, сами того не понимая. Ровная дорога так и вырывалась у него из-под ног, но он уверенно держался на ней до самого своего отъезда за границу. В двадцать первом году он успел многое, в том числе издать «Пугачева». Я был тогда на его августовском чтении в клубе, хорошо вышло, ясно прослушивались знакомые ноты, так что на аплодисменты я тогда не поскупился, да и видеть, как меняется лицо моего пастушка, как он хмурится и контрастно алеет как маков цвет, было, по правде говоря, бесценно. Более же забавно было то, как спустя некоторое время Есенин пришагал ко мне, яростно потрясая непонятно откуда взявшейся вырезкой парижской статьи Адамовича о том, что «Пугачев» напоминает некоторые вещи моего сочинения. Ох, и крику то было! - Ты! – сокрушался Есенин. – Совести у тебя нет! Чего еще другие выходки стоили, но это… Да все же заметили! Все! Ведь я же… - Я вас люблю, хоть и бешусь? Насмеялся я тогда, казалось, на много лет вперед. Май, 1922 год. Все хорошее неминуемо заканчивается, пришло время еще одного болезненного расставания. Есенину никогда не удавалось сообщать плохие новости и если бы гонцам с плохими вестями действительно бы рубили головы, то ему пришлось бы отрастить по меньшей мере еще пять черепушек, чтобы выучиться наконец по-человечески со мной объясняться. Худшего способа сообщить мне о своем отъезде в Америку и придумать, наверное, было нельзя, невозможно. Кем вообще нужно быть, чтобы додуматься до такого? Есенина на своем пороге я встретил в позднее послеобеденное время, с ним была бутылка страшно кислого шампанского и металлическая коробочка шоколадных конфет. Американских конфет. - Интересно, - только и смог обронить я, с сомнением пропуская Есенина в дверь. Он рысцой тут же пролетел мимо и примостился на стуле как прилежный школьник. Я не стал его торопить, напротив, мне было чрезвычайно любопытно происходящее, но Есенин, видимо, играть в гляделки не намеревался и уже скоро придвинул ко мне открытую коробку со сладостями. - Вот. - Что «вот»? - Угощайся. Весь вид Сергея так и кричал, мол, что ты за глупый человек, все тебе объяснять нужно. Решив не испытывать терпение, я послушно разжевал конфету. Есенин смотрел на меня, а я смотрел на него и все это молча. Шоколад на подушечке из печенья приятно таял во рту. Действительно вкусно, даже слишком. И подозрительно. - Спасибо - Изадора угостила. - Надеюсь, это не последнее, что я ел в жизни? Есенин на это возмущенно прыснул и лягнул меня под столом. - За что? Я ведь и на свадьбе твоей еще не погулял, а ты мне сейчас все плясала отдавишь! Пригласишь ведь старого доброго Маяковского? А поедете куда после свадьбы? - В Америку... Что-то в моем обыденно-игривом тоне, видимо, было не то, потому что Сергей в миг побледнел и стушевался, а я решил его подбодрить. - О, Америка! Ты же там всегда побывать мечтал! - Да, об этом я и хотел поговорить, но раз уж ты все знаешь, то спасибо тебе, ты не представляешь, как это для меня важно! – тут же с облегчением выпалил Есенин и ловко выкрутил затычку из шампанского. - Постой. Это что, не шутки были? - Какие еще… шутки? Глядя на фонтанирующую из бутылки пену и разом сникшего Сережу, которого, кажется, даже внезапно мокрые брюки и рубашка не могли привести в чувства, я тяжело вздохнул и подытожил: - Стало быть, надо нам чего покрепче. Затем наклонился к полу и вытянул из пыльных подбуфетных закромов незамысловатую склянку с огненной водой. Содержимого было в ней, как говорила матушка, на компресс.

***

Как только он спешно побежал паковать чемоданы, уезжать из страны, внутри у меня все похолодело, съежилось до гадких колик. Говорю ему, до свидания, мой милый Сережа, а в горле поперек бешенство застряло, так, что орать хотелось, какой же он паразит, ругал в свое время и Америку, и Европу, а теперь что же? И уже было представил я себе, как индейцем вскочу за ним и тростью своей старой поражу, как копьем, только куда там, голодный выпил водки и повело язык и мысли. Стою уже перед дверьми самыми, в руках у меня Есенин. Сипит мне, мол, пусти, придушишь, а я не пускаю, все придушиваю на груди у себя и чувствую, что секунды утекают через мои пальцы. Казалось, вот еще немного, совсем чуть-чуть и все поменяется, как в сказках детских, которые так далеки от нашей реальности. - Не надо. Голос у пастушка был холодный, но от этого не менее умоляющий. - Я хочу, чтобы ты остался. - Ты не можешь меня заставить. Не проси. Едва ли я просил его когда-то остаться со мной, всегда отпускал. Видно, много чести, много свободы было его холеной душе. И вот он просит не держать его, хочет, чтобы я позволил ему уйти. Нельзя с этим смириться, нельзя чинить препятствия птицам, которые стремятся улететь, они так или иначе погибнут или же выберутся, переломав крылья. Будет ли еще возможность такая – показать себя миру? Отворятся ли еще ворота, так упорно сдерживающие таланты внутри страны, как особо деликатесных килек в масле? Среди всех талантливых килек, Есенин, несомненно, заслуживал быть услышанным хотя бы за свою раздражающую настырность и выстраданность каждой строчки. Они, люди там, за океаном, должны его узнать нашего балалаечника, услышать и влюбиться. - Иди, - говорю я, оставляя какой-то смазанный, холодный поцелуй на прикрытом золотой челкой лбу. - Иди, пока я не передумал. И он ушел, быстро и дергано поправляя одежду. А я завравшийся, пьяный, обманутый остался. Август, 1922 год. Летние выезды на дачу за много лет стали едва ли не обязательством и потребностью. Можно ли было желать чего-то еще более приземленного и благотворно влияющего, чем вечерние посиделки в стрекочущем ароматном саду? А как особенно привлекательны походы на быструю прохладную речку, где и старик почувствует заигравшее в морщинистом теле мальчишество? Все это необычайно освежало и приятнейшим образом залечивало избитую городом голову. По пути с вечернего заплыва, неспешно пожевывая травку с метелкой семян, я все еще был в твердой уверенности, что вернувшись с отдыха, мне удастся с бодрым настроением расчистить завалы тех мыслей, что остались с весны. - Никаких больше слепых обнадеживаний, нет, - уверенно сообщил я сам себе, выискивая в сумерках немного косолапый куцехвостый зад. Француженка Булька, как и подобает всяким воспитанным псам, важно семенила слева и только по изредка сверкающим в потемках глазам, можно было понять, что она искренне недоумевает от такого к ней недоверия. Но как только впереди показалась знакомая калитка, собаки и след простыл - на открытой веранде нас уже ждала Лиля, не слишком все же довольная такими поздними прогулками. Затем, уже во время ароматного малинового чая она выложила передо мной мою порцию почты. Писем приходило довольно много, бывало, что из щели забитого ящика торчали мятые бока конвертов, так что следовало очень изловчиться, чтобы не измочалить их еще больше. Корреспонденция, по большей своей части, рабочая или же дружеская, но львиная доля ее, так или иначе, была моей. Брики, несомненно, были не всегда в восторге. Вот и тогда, подвинув мне ворох писем, Лиля лишь встретилась со мной укоризненным взглядом и с деланным безразличием прихлебнула чай. Я быстро запихнул за щеку остатки сливового пирога и сгреб все себе на колени. - Дорогая, если ты будешь смешивать письма, приходящие мне в городе, с местными, я все равно узнаю. На них есть адрес получателя. - Надеялась, что не заметишь. Саша передал мне их утром, когда вернулся из Москвы. - Я, кажется, ясно дал понять, что мне не нужны подачки твоих воздыхателей, тем более тех, кто живет в соседнем доме. Забери у него обратно ключ от почтового ящика. - Он делает это не для тебя, дурашек! - Ладно. - Что, вот так просто «ладно» и все? Я не отвечал ей, колкая фраза застряла в горле, разрывая его на части. Среди прочих конвертов был один потрепанный, сплошь утыканный марками, подписанный на русском и английском. Чертово письмо из прошлого, какая-то совсем злая насмешка. С трудом вынеся свое тело на крыльцо, я тяжело уселся на ступени. В голове словно стучали тысячи барабанщиков, влажный воздух душил, не давая сглотнуть кислую от сливы слюну. - Зачем? Зачем ты… Мне не хотелось знать, что там, но руки сами собой разрывали, разворачивали, предатели глаза сами читали, сами проливали обжигающие злые слезы и никто не спрашивал, чего хочу я. Перечитав письмо пять раз, ища в нем хоть какой-то глубокий смысл, хоть какое-то объяснение его поступку, внезапному бегству в Америку с сорокалетней женой, которую сам же и презирал до тошноты, ничего я не нашел - все было бесполезно. Мой пастушок писал обо всем на свете и ни о чем одновременно: как забавны нравы за границей, как он познакомился с дельными издателями и планирует печататься на английском, как вкусно варят этот их чертов американский кофе на углу его гостиницы. Будто он пытался оправдаться передо мной, но не знал, как. - Правда ли, что мы получаем по заслугам? Мы все получаем то, что заслужили, - зачем-то спросил я в пустоту и поднял глаза. Передо мной стояла Лиличка, глядя внимательно и тревожно. Она выразительно взмахнула рукой, приказывая мне отмереть. - Могу я взглянуть? Протянутый мной конверт выпал на полпути до ее ладони и только тогда я заметил, что Лиля стояла босиком на холодной ночной траве. Что вообще положено принимать в таких ситуациях? Кажется, в моем детстве у маменьки была какая-то грузинская настойка от расстройства нервов. Непременно следовало позвонить и узнать рецепт. Тут Лилия Юрьевна не то задохнулась, не то поперхнулась, словом, звук был такой, что душа у меня невольно ушла в пятки, а чудодейственной настойки теперь требовалась двойная порция. - Да как эта напыщенная скотина смеет вообще! – даже в темноте я мог отчетливо наблюдать все переходы цвета ее лица из мраморно-белого в багровый с совсем не идущими ей пятнами на милых щеках. - Мне жаль. Не очень-то по-взрослому сожалеть о том, чего раньше так хотел, отгораживаться ручонками, как ребенок, пища: "Не мое это! Не было того! Караул!". Я боялся узнать, что там, в письме, а теперь только злился на Есенина за то, что он сбежал, что вторгся в мою, ставшую, наконец, нормальной жизнь. Опять. Снова. Как всегда. Лиля метнула обжигающий, как ивовый прут, взгляд мне в лицо и разразилась уже другой тирадой. - Тебе жаль? Это, значит, твой выбор? Цена одному из лучших поэтов своего века – быть раздавленным, сидеть здесь и лить слезы, словно какая-то бестолковая девка?! Я не нашелся, что ответить, но и взгляд отвести не смел, очень уж грозно выглядела такая незнакомая мне Лилия Брик. Она ругалась еще и еще, женщины вообще по природе своей не должны так ругаться. И лишь успокоившись, Лиля рухнула на нижнюю ступеньку и утерла губы рукой, словно пересытилась всем тем, что сказала. - Ох, будто телегу лошадиного дерьма разгрузила... Приковылявшая на шум собака выразительно хрюкнула, услышав знакомое слово. Уж очень Булька не любила лошадей. Лилия Юрьевна выдохнула в густую темноту сада, и, не поворачиваясь ко мне, уже без лишних эмоций продолжила: - Володя, ты не имеешь права так себя вести. У тебя нет морального права так поступать перед литературой. Ты пил так, что едва мог зайти в дом, а я закрывала на это глаза, ты начал мазюкать эти рекламные картинки и перестал писать – я смолчала. Всем только повторяла: вот-вот Маяковский разродится новым сборником, грянет громом своих стихов на ваши головы. Но теперь я вижу, что ты полностью разбит, и мне, Володя, тебя даже не жаль. Если это действительно твой «удел катиться дальше камнем вниз», - тут она не к месту улыбнулась собственной находчивой цитате Есенина, - то, Володенька, катись! Она ушла в дом, а я, испытав неловкое чувство дежавю, остался один на один со своей бедовой головой, готовой сейчас упасть с плеч, как мешок картошки, и рассыпаться по всему крыльцу. Приличные мужчины так не поступают, не бегут от обязательств, которые взвалили на себя, не отбрасывают хвост. Они не врут самим себе, разбивая в кровь лицо о злополучные грабли, так ничему не участь. Мужчины так не поступают, и я не стал.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.