Командор и королевич +270

Слэш — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчинами
Русские писатели и поэты

Основные персонажи:
Владимир Владимирович Маяковский, Сергей Александрович Есенин
Пэйринг:
Маяковский/Есенин, современники фоном
Рейтинг:
PG-13
Жанры:
Романтика, Ангст, Драма, POV
Предупреждения:
Смерть основного персонажа, OOC, ОМП
Размер:
планируется Миди, написана 71 страница, 11 частей
Статус:
в процессе

Эта работа была награждена за грамотность

Награды от читателей:
 
«спа си бо» от ariadna shluhenberg
«Волшебно» от empty may
«Отличная работа!» от SparklingAngel
«Невероятная чувственность» от Anastasia_Ray
«Превосходной и изумительной!» от MarinaDzr
«Бесподобно!» от Main Kink
«Отличная работа!» от Akio-ni
Описание:
Альтернативная трактовка судеб двух поэтов.

Посвящение:
Любимым друзьям и дорогим читателям, без которых, наверное, ничего этого не было бы. :З

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика

Примечания автора:
При написании я стараюсь придерживаться хронологии, хотя, события рассказа опережают реальные примерно на месяц-два.
"Командор" и "королевич" - прозвища-маски Маяковского и Есенина в книге В.П. Катаева "Алмазный мой венец".

В работе присутствуют несколько оригинальных героев, которые служат лишь для связи событий в конкретный момент и дальнейшей роли не играют.

Глава X

2 декабря 2014, 21:00
Москва, октябрь, 1919 год.

В феврале еще загремели имажинисты. Для меня это не было неожиданностью, хотя я бы больше всего предпочел, если бы они свалились как снег на голову. Например, вышел бы на улицу, а там ярмарка тотальная, молодцы в кафтанах и сапогах щеголяют, девки хороводы водят. Я тогда, может, и поседел бы, концы отдал на месте, но избавил бы себя от необходимости после слушать соображения, которые возникали в головах членов имажинистского кружка. Есенин буквально не замолкал ни на минуту и даже в моменты, которые, казалось бы, грешно посвящать иному, кроме как обоюдному любованию и отдыху.

- Вот он, образ художественный, - деловито заявил Есенин, распластавшись на мне, в чем мать родила, да разведя конечности по сторонам, насколько это позволял диван.

Я только согласно угукнул, совершенно не стараясь понять, где это он тут образ художественный углядел и в чем он собственно заключается. Разве что наша художественная срамота могла как-то претендовать на такое звание.

- Нынче ничего подобного отыскать нельзя, сами виноваты.

Он что-то говорил о том, что на смену природному приходит механизированная жизнь, а я как загипнотизированный рассматривал его, освещенного солнцем, словно какое-то божественное чудо. Ни одной благопристойной мысли у меня в голове и не мелькало.

- Умерщвление личности, как живого, вот чем сейчас призывают заниматься.

Сергей уселся на мне, как в седле, вид у него был потрепанный и усталый, а мозг все равно не прекращал свою работу. Даже не знаю, хорошо это или плохо, но в тот момент я прямо-таки проклинал Есенина за то, что в мою и без того небольшую постель он сумел притащить всю свою имажинистскую ватагу.

- Но я ведь живой, думаешь, могу я природное задавить?
- Человек все может, особенно талантливо живое губить.

Вконец раздраженный такими разговорами я несильно хлопнул Есенина ладонью по бедру, но он все равно ойкнул для порядка и после еще какое-то время вел себя как шелковый.

Так мы и поживали. Виделись не часто, особенно летом, зато при встрече так бурно радовались друг другу, что сил оставалось даже чтобы поспорить на тему того, чья, собственно, Россия. Сергей такие разговоры со мной уж очень любил заводить.

- Россия моя, ты понимаешь, - моя, а ты… американец! Моя Россия! – чуть ли не плача, приставал ко мне Есенин.
- Возьми, пожалуйста! Ешь ее с хлебом! – иронически ответил я ему как-то раз на публике, а потом повторял это всякий раз.
- Ишь, нашелся мне тут, ходит… А она моя!
- Слушай, ты, радость моя…
- Не радость, а Россия! – строго возражал он, пресекая всякие мои попытки перевести тему разговора.

В такие моменты, не сомневаюсь, он явно мнил, что может болтать любую чепуху и если бы я как-то схватил его за шиворот и ласково поинтересовался: «- Ну и почему это, Сергей Александрович?», то он бы ответил мне нарочно: «Да потому что я настоящий русский поэт! А ты это так, пф…».

Эксцентричность Есенина сводила с ума, бесила, очаровывала, приковывала недоуменные взгляды, а вместе с этим ставила его в шаткое положение. Хороводиться с ним было некому в голодной нищей Москве и, может, это и заставляло его орать во все горло, бежать со всех ног.

Вот и посиживал я как-то в небезызвестном «Домино», старательно кропая на листике труд всей своей жизни незадолго до дня рождения пастушка. Именинник сам же по старой доброй привычке оставил свое место нахождения для меня неизвестным, а, поскольку некоторое время я и вовсе отсутствовал в городе, наибольшая вероятность свидеться представлялась именно в этом месте. Посетители, те, кто худо-бедно узнавал меня, смотрели круглыми овечьими глазами, будто спрашивая, какого это черта я забыл в имажинистском оплоте. Официант один, принесший мне кофе, прямо так и спросил:

- Здравствуйте, товарищ Маяковский, - говорит. – Что это Вы к нам решили, ну, зайти...?
- А чтоб ты спросил.

Появился он как всегда внезапно и шумно, его сопровождающие едва ли не вынесли ко всем чертям двери своими телами, желая вкатиться всей оравой сразу, так уж зудели их амбиции.

- Ехай туда, роднулька! Ехай! К жене, дурак!

Услышал я хохот, доносящийся с улицы и вот вслед за имажинистскими птенцами, разодетыми в штопаные и с претензией на моду костюмы, в кафе пожаловал сам Есенин. Не лишним будет упомянуть, что в этот период своей жизни он был красив и юн настолько, насколько это было возможно, и, если слова «восхитительный» и «цветущий» уместно употребить по отношению к молодому мужчине, то я с удовольствием сделаю это.

Он вошел как главный герой в кульминации театральной постановки, и его встретили едва ли не овациями. Дружный приветственный ор заставил меня морщиться. С каких это пор шум доставляет мне неудобства? Есенин от природы обладал какой-то трогательной привлекательностью, все в нем было так легко, непринужденно и прелестно, но вместе с тем так чувственно, что уже после пяти минут знакомства, собеседник был совершенно заворожен. Так и сейчас вокруг моего пастушка вился целый рой очарованных им молодых поэтов и литераторов. Все старались до него дотронуться, прижаться плотнее, обнять или поцеловать мокро в щеку.

- "Какая развязность!" - раздраженно забухтел во мне дряхлый дед.

Толпа закружила из угла в угол, словно облако гудящего гнуса, следом за своим идолом, а он, выцепив из этого отчаянного месива какую-то невысокую женщину, которая едва ли не бежала за ним, решительно направился к отдаленным столикам. Двигался он напролом, как ледокол точно до того момента, пока не встретился со мной взглядом. Сергей резко затормозил, а его спутница прямо-таки впечаталась ему в спину и, насколько я мог видеть, принялась нахмуренно тереть ушибленный нос. Есенин, похоже чрезвычайно обрадованный встрече, широко улыбнулся, до того широко, что мне на минуточку подумалось, что улыбки этой хватит во всю длину России уложить, а я в свою очередь тоже состроил улыбчивое крокодилье лицо, потому что уж очень смешно терла нос эта неуклюжая дамочка.

Спустя какое-то мгновение пастушок уже радостно тряс мою руку и громогласно оповестил всех присутствующих, что сегодня компанию им составит очень важный гость.

- Обязательно орать так, а, Есенин? Есть ли кому тут дело до моей личности? – проворчал я, старательно разминая пальцы, которые я имел счастье теперь только созерцать. Благодарствую, хоть не сломал.
- Ой ли! Как же это, Маяковский и внимание привлекать отказывается? – Сергей откинулся на стуле и ловко устроил скрещенные ноги на столешнице, раскачиваясь при этом взад вперед. - Заболел товарищ наш, душечка, как пить дать кони двинет!

«Душечка» рядом с ним порозовела и бездумно закивала, комкая пальцами левой руки манжет пиджака на правой, ей не терпелось остаться с поэтом наедине. Разглагольствования пастушка поначалу привлекли любопытных, в основном юных сомнительных дарований с противной светлой растительностью на впалых щеках. Они подходили сзади, как стая псов, поводили носами, нервно клацали зубами, будто выкусывая невидимых блох, и толкали друг друга под ребра. Все они разительно отличались от Есенина, им никогда не было суждено стать такими как он, а ему снизойти со своего постамента до их участи скромных писак, поэтому я обернулся, одарив преборзевшую стаю тяжелым взглядом, и та мгновенно начала рассасываться по своим смертным делишкам.

Есенин заказал выпивку и три стакана, а покуда расторопная девушка все подготавливала, внимательно сверлили меня взглядом и приветливо улыбался, мол, чего это ты, добрый молодец, так напряжен? Что головушку повесил, будто кто ее тебе держать вот-вот бросится? А я и правда исподлобья бросал на парочку за моим столом взгляды, не значащие ровным счетом ничего, просто так, чтобы иметь ввиду, что они, Есенин с женщиной, еще здесь. На деле же моя голова была занята усиленным поиском рифмы, но через некоторое время стало ясно, что я совсем не помню к чему, собственно, ее требовалось искать и зачем-то подбираю рифму к самой «рифме», весьма непристойную.

На просьбу убрать ноги со стола Сергей только расфыркался сквозь смех и заявил, что некуда ему их убрать. Девушка с подносом, на котором стоял заказ, вся от изумления и полного непонимания содрогнулась, так что стаканы забренчали.

- Простите… - тихо, будто ее кто душил, произнесла официантка и все-таки, едва находясь в чувствах, спросила. - Но почему же, Сергей Александрович?

Есенина тут определенно хорошо знали абсолютно все, да и грех не знать такого красавца и горлопана, который в хорошем расположении духа начинает чудить, покуда запал есть. К слову я не так часто наблюдал, как им очаровываются, а наблюдать все эту картину было чрезвычайно забавно и весело.

- А потому, дражайшая моя Оленька…
- Я Таня…
- Не важно, Татьяна! Какой, в конце концов, может быть спор об именах да фамилиях, когда здесь такое творится! – Есенин, наконец, принял нормальное положение на стуле, властно указав под стол.

Ошарашенная Оленька искренне не понимала суть всей этой разношерстной тарабарщины, и я до какого-то момента ей искренне сопереживал, потому как тоже с сомнением начинал относиться к полному здравию тела и духа моего пастушка.

- У нас здесь жуткое противостояние, милая! Футуристы все тылы захватили!

Сергей слабенько пихнул меня носком ботинка по голени, мол, подыгрывай, ты, лентяй.

- Позвольте, товарищ! Ноги у вас длинные, все общественное помещение занимают! – сказал Есенин ворчливо да еще и неодобрительно покачал головой, дескать, безобразие какое, разбросали тут всякие Маяковские свои конечности посреди города, все равно что рельсы, а, значит, надобно это незаконное строение на благо народа пустить.
- Отчего не позволить? Пожалуйте, только орите погромче, боюсь, не слышно вас с того конца будет!
- Ничего-ничего, стерпится как-нибудь, - уверил меня он, умостившись на моей левой ноге, лицом к своим ухохотавшимся товарищам и раскрывшей в недоумении рот девушке.

Весело всем сделалось, но веселье весельем, а Есенин начинал что-то уж шибко распаляться, словом переходить в ту свою форму отчаянную и агрессивную, которая нравилась мне менее всего. И судя по всему, не одного меня вся эта донельзя вызывающая ситуация заставила понервничать, потому что в следующую минуту мою свободную ногу, находившуюся под столом и свесившейся с него потасканной желтой скатертью, нежно пожала чья-то маленькая рука. Я медленно перевел взгляд на спутницу Есенина, сидевшую рядом со мной, она сверлила покрасневшими от обиды глазами пастушка и тихонько приговаривала: «Ну что вы, Сереженька, полно вам, слезайте, прошу вас…». Мою ногу снова пожали, и я едва сдержался, чтобы не обронить сердито «и вам добрый вечер в конце-то концов!». Весь вид этой несчастной женщины так и говорил, мол, ишь какой, по чужим коленям за милую душу шастаешь, а меня так за полверсты обходишь.

Очевидно, что благородный посыл до Есенина никак не дошел и поставил отправительницу в адски неловкое положение, когда поэт переместился на свой стул и принялся разливать выпивку по трем стаканам. Так, пока третий член нашей импровизированной компании пребывал в оцепенении, Сергей и я по-братски чокались и хмелели ни столько от алкоголя, сколько от общества друг друга. Это было прекрасно, наслаждаться объятыми полумраком и табачным дымом силуэтами, слушать повсюду невнятный гам и хохот и говорить, говорить бессвязную чепуху и непристойно смеяться в тон толпе, свободно, черт подери. Посреди этого суматошного и бесноватого чрева, в котором томились непризнанные и алчные до известности, мне было спокойно, пока я смотрел на него, в его сверкающие то ли от радости, то ли от слез глаза.

- Мы выйдем перекурить, - сообщил Есенин своей спутнице и, тряхнув головой, приказал мне подняться. И пусть со стороны это могло и не иметь ничего общего с повелительным телодвижением, мне захотелось думать именно так.

Мы прошли мимо других столиков куда-то в сторону от основного выхода, совершенно непонятно, но меня вовсе не волновало направление движение, пока передо мной плавно покачивалась вихрастая светлая макушка, посему я просто брел следом, погрузив ладони в карманы и пожевывая приготовленную папиросу. Затем Сергей толкнул какую-то дверь, затем еще, мимоходом поругался с неизвестной женщиной, грозно заявив ей: «Тьфу ты, дура проклятая! Пошла вон!». А потом мы очутились в маленьком помещении, имеющем назначение ни то уборной, ни то хозяйственного помещения, проще говоря, такое всеми забытое место, куда человек по своей природе любит стаскивать разную рухлядь. Такая таинственная исчезающая комната, возникающая из стены лишь по чьей-то нужде. Словом, нужда у нас была самая настоящая, жгучая и, видимо, Сергей давно имел виды на эту кладовку за хиленькой дверью, если не активно использовал.

- Это, знаешь ли, свинство, - уточнение, в чем именно состоит есенинская оплошность, не требовалось. Сюда включалось, наверное, все: от его балагурства с официанткой, заканчивая неосторожными приставаниями.
- А без предупреждения появляться здесь – не свинство? – сердито парировал Сергей, а затем чиркнул спичкой и заботливо поднес ее мне.
- В жизни не поверю, что ты в свою очередь не выкинул бы то же самое.
- Резонное замечание. В прочем, я собирался загладить свою вину, если на то пошло, - осведомил он меня, уже крепко взявшись рукой за пряжку на моем ремне.
- Да черта с два ты собирался.

Я сам удивился дерзости, звучавшей в моем голосе, будто и правда было перед кем хорохориться, а Есенину происходящее нравилось. Так нравилось, что спустя секунду он уже опустился передо мной на колени, принуждая меня покорно наблюдать и не возникать по пустякам. Он находился в опасной близости, хищно улыбающийся, неторопливо разминал шею, плечи. Казалось, моему затуманенному предвкушением зрению на короткое время стало доступно уловить даже сокращение каждого мускула на его теле, каждый удар сердца и шум разливающейся по сосудам крови. Но отчего-то мой ошалевший от разных приятностей и радостей мозг заставил язык поддаться подлым провокациям и повести меня по кривой дорожке.

- И все-таки не дело это, у тебя там компания осталась.
- Бред какой, - отмахнулся он.
- Послушай…
- О боже, ты что, серьезно? Сейчас?! Эй, знаю, тебе жалко эту дурочку за столиком, но жалеть там нечего. Красавица и бестолочь. И если сейчас же не соизволишь позволить мне продолжить, я позову ее сюда, попрошу встать на четвереньки, задрать юбку, а ты будешь лишь смотреть.

Такая перспектива меня ничуть не прельщала, ожидаемо для Есенина, и еще более ожидаемо я крепко схватил его за подбородок и посмотрел в глаза.

- Знаешь что, ты вообще… - видимо, мой тон был недостаточно суровым, да и как вообще можно быть строже, когда целиком и полностью находишься под властью очарования самого прекрасного человека в твоей жизни? Когда мои пальцы сами собой скользнули в с готовностью приоткрытый рот, в пространство между языком и деснами, горячий и влажный плен, окружающая действительность абсолютно потеряла всякое значение.
- Просто замолчи.

И я замолчал, ну, фигурально выражаясь. Замолчал на час, наверное, и только подпирал спиной холодную кирпичную стену, а потом пол, да так усердно, что новую чистую рубашку пришлось отправить к половым тряпкам.
Таким образом, все в нашей жизни прекрасно наладилось, если смотреть на все это глазами существа крайне отдаленно знакомого с положение дел масштаба национального и политического.

В начале ноября есенинская компания устроила себе книжную лавку. Как-то я зашел туда, взяв с собой Щена. Ох, и облаял он Сережу, едва ли не визжал, а потом, получив от меня воспитательную трепку, плелся за мной следом с укоряющим взором, будто бы говоря: «Что это ты, хозяин, совсем с ума сошел? Как это ты пирожки Лилии Юрьевны на этого сухопарого променял? От него и ничем съедобным не пахнет. Странный ты человек». Конечно, чего уж там вкусного найдешь в стопках книг, оно и ясно, что человек, в логове которого от пыли мокрый собачий нос начинает похрюкивать – не самый лучший источник добычи пропитания. В общем, как я не пытался убедить беспристрастную собачью морду в том, что пастушок у нас хороший, ничего из этого не выходило. Во время каждого моего визита в лавку Щен присаживался на мохнатый зад около стола и обиженно точил зубами его ножку. Собственно, эти попытки досадить быстро сошли на нет, когда Есенин, заранее осведомившись о моем приходе, достал откуда-то связку сосисок и решительно направился мириться.

- Эх ты, морда продажная! – заключил пастушок, спасаясь от настойчивых собачьих поцелуев и закидывая с пасть еще одну сосиску. – Вот оно – воспитание у футуристов, за еду и врагу сдался!
- Тебе-то грех не сдаться, тяжелой артиллерией берешь, - усмехнулся я, поглядывая на прилавок, тот был полностью завален исписанными бумагами и книгами – очевидно, Есенин работал здесь ночью. Перегнулся через столешницу, а там и на полу свободного места нет да еще все кружки, стаканы расставлены с засохшей в них заваркой. – Экое безобразие, Сережа!
- Где?
- Там, - указываю на завалы.
- А, это. Это зачатки гениального произведения, - самодовольно сообщил пастушок, возвращаясь к прилавку, и бережно зашуршал листами. – А у тебя часом ничего про Пугачева нет?
- Спрашивал уже.

Для открытия лавки было еще рановато, поэтому, лишив Щена радости уплетания двух последних сосисок, мы перекусывали и наблюдали через окно за наполняющимся всякой разномастной всячиной городом. Люди накрапывали этим холодным утром на улицы как грязные капельки дождя, как маленькие черные пауки на паутинках появлялись не пойми откуда и тут же убирались прочь, словно боясь быть раздавленными в суматохе. Вот-вот мне предстояло присоединиться к ним, идти дышать семенем всевозможных недугов, изрыгающемся из чадящих труб, студить колени на холодном ветру и работать, работать, работать. Чередование приятного с полезным еще, знаете, никому не вредило, да и не к чему сидеть двумя распушившимися голубями и ворковать о неземном, когда вот она жизнь, под ногами, сверху, снизу, по сторонам, только руку протяни. Начать любую утреннюю работу всегда следует с малого. Окна лавки снаружи обросли осенней грязью по контуру рам и, видимо, подмечая это, Есенин недовольно нахмурился, сорвался с места и вернулся уже с огромной тряпкой в зеленый горошек.

- Что, Золушка уже готова к труду и обороне?

Есенин только фыркнул и хлестнул меня тряпицей по спине, а Щен, решив, видно, что мы затеяли вдруг игру, появился тут как тут, припадая на передние лапы и радостно виляя хвостом. Однако в следующий миг уши его настороженно приподнялись, а морда обратилась к входу. Ручка на парадной двери щелкнула, и в лавку вошел второй ее совладелец, коим являлся Мариенгоф. На миг мне показалось, что он весь переменился, и его овальное лицо стало еще боле удивленно-вытянутым, будто бы он ошибся квартирой. Руки его, сжимавшие небольшую сумку, нервно дрогнули, когда Щен предупредительно заворчал.

- Д-доброе утро, - снимая шляпу, кивнул нам Анатолий.
- Доброе-доброе.
- А чего это, Сережа, у нас за погром такой? И окна вон какие грязные. Одного тебя на ночь оставить нельзя… - пробормотал Мариенгоф, опасливо протискиваясь вглубь помещения и не отрывая взгляда от собаки.

Разлаживать и без того непонятные отношения Мариенгофа и Есенина мне на тот момент надо было меньше всего в жизни, поэтому, взглянув на циферблат часов с наиграно занятым видом, я сообщил:

- Мы, пожалуй, дальше двинемся. Хорошее у вас тут местечко, уютно, - и уже у дверей осуждающе посмотрел на пса, холка у которого вздыбилась. - Гм, ну а вы, товарищ позорник, соизвольте идти рядом.

Есенин раздосадовано смотрел мне вслед, а потом его лицо сделалось ровным, и на нем проступила полуулыбка. Так смотрят и улыбаются обычно кому-то очень дорогому, очень снисходительно и тепло. А Мариенгоф, стоявший возле пастушка, едва ли не специально громко заметил с насмешкой:

- Ты же говорил, не держим мы Маяковского, не спрашивают. Так что же?


Москва, февраль, 1920 год.

Затем, с какого момента конкретно не помню, мы оба постепенно начали замечать, что жизнь медленно, но верно начинает идти под откос. Вот тот самый миг, когда к своим тридцати годам начинаешь набирать приличную скорость и высоту, все внутри гудит, лязгает, ликующе визжат рессоры на каждом ухабе, в этот миг кто-то сверху берет тебя за шиворот, так внимательно смотрит и говорит: «Что-то ты, сынок, больно быстро несешься. Шумишь тут, знаешь много, да еще думать и говорить смеешь. Дай-ка я тебе убиться помогу, родненький». И все, никакого торможения. Только вниз, петляя, барахтаясь, раздирая руки в мясо. Есенин начал понимать что-то раньше, я – немного позже. Пять лет, Господи боже, пять. Скажи мне кто эту цифру тогда… Не поверил бы. Слишком мало, чтобы привести в порядок умы, которые, как мы думали, можно спасти, слишком мало, чтобы устроиться на старость, мало чтобы вообще в какой-то степени смириться с мыслью, что всего, чем живешь, вдруг не станет. Не хватает. Господи.

Временами еще оставались в нас силы подурачиться друг с другом, дело доходило до абсурдов, детскостей. Но однажды во время баловства шутки заканчивались, кто-то из нас тяжело вздыхал, и далее следовали такие-то плохие новости. Как гость щебня на гладкую поверхность озера. Бах. Бытие отвратительно, но погода сегодня удивительно солнечная.

На одном из общепоэтических выступление в театре, по окончании своей части чтения и общения с публикой, я вошел за кулисы. Места там было не особенно много, навалено всякого хлама, декораций, арматурины какие-то. Выходил я на сцену с другой стороны, там и стояла толпа любопытных, высовывая носы наружу, дабы не пропустить следующего выступления, а уйти же можно было спокойно через коридор за сценой, миновав толкучку. Так я и решил сделать. Шел вроде целенаправленно к выходу, но открытая дверь привлекла мое внимание, чисто по-человечески из любопытства глянул в щель – знакомые все лица. Увидел Есенина, расхаживающего взад и вперед по роялю.

- Маяковского им подавай! Ишь глотки пораскрывали, чтоб вам агитезами подавиться и отравиться!.. - зло ворчал он, слушая, как толпа в зале орет мою фамилию. А орали, к слову, громко.
- Фу таким быть, дорогой товарищ, - обозначил я свое присутствие и думал, что мне обрадуются. Думал.

Сергей тут же вихрем подлетел ко мне, задиристо прищурился да еще и ударил каблуком о пол.

- Чего приперся? Слышишь, как они там надрываются бедные? Тебя хотят! Проваливай!
- О, тише-тише, ты сам пуще них вопишь, такими темпами весь театр оповестить, кто тут меня больше всех хочет! - сквозь смех проговорил я, отбиваясь от пастушка, который что есть мочи пытался вытолкать меня прочь. - Чего смурной такой, а, кровинка моя?

На это участливое обращение Есенин смерил меня таким несчастным взглядом, словно нет во вселенной ничего хуже, чем спрашивать о причинах его крайнего расстройства.

- Ох, чую, прогорит все это наше мероприятие, - он махнул рукой, смиряясь с моим присутствием, потом, после секундной паузы, посмотрел вдруг на меня очень напряженно, и, как мне тогда показалось, замучено, – Володя... а еще у меня сын родился.
Примечания:
Эта глава является подтверждением того, что автор еще жив, работает над продолжением и даже в условиях апокалипсиса рано или поздно закончит работу. с:
Надеюсь, каждый найдет здесь для себя особо понравившиеся моменты и меня не будут поносить на чем свет стоит за то, что я позволила себе добавить немного легкой эротики (нет, ничего сверх этого не будет).