***
— Коль, а ты можешь сочинить плохие стихи? — Обнимать Аверина со спины оказалось очень удобно — теснее, ближе, уютней. И в аверинский затылок бубнить всякие глупости интимным полушёпотом тоже, как выяснилось, очень приятно. — Зачем тебе? — Аверин уже понял, что наказание не удалось и что игнорировать Радзинского так же бессмысленно, как пытаться не замечать солнце — оно всё равно светит, обиделся ты на него или нет. — Ну, я хочу понять — это изъян, в смысле, уродство, болезнь или просто особенность… ну, индивидуальная… — Радзинский закончил своё сумбурное объяснение парой почти невесомых поцелуев в макушку — что поделать, злой Аверин умилял его даже больше, чем обычно. Слышно было, как Аверин с силой втянул воздух сквозь стиснутые зубы, и резко развернулся, едва не заехав Радзинскому затылком в нос — тот очень ловко в последний момент сумел увернуться. — Это не изъян, — отчеканил Аверин Радзинскому прямо в лицо — он приподнялся на локте и нависал теперь над лучащимся довольством товарищем словно ангел возмездия — светлый и бесстрастный. — Это незрелость. Просто человек ещё не дорос. Не сформировались внутри него те структуры, которыми можно информацию во всей полноте воспринимать и корректно отображать словами. — Значит, нет? — Радзинский невинно похлопал глазами и легонько, как бы поглаживая, потянул Аверина за плечо на себя. — Плохие стихи намеренно написать нельзя? Аверин выдохнул, сник, сдался. Устроился, как обычно, головой у Радзинского на груди, помолчал. — Можно, конечно. Только нужно постоянно себя контролировать — ratio не отключать — всё через него фильтровать, чтобы не пропустить случайно что-нибудь стоящее. Поверь, это очень утомительно. — Метафоры нелепые подбирать… — Да, либо оригинальничать, либо, наоборот, штампы друг на друга нанизывать, имитировать фрагментарное сознание, бессвязное бормотание. И гонору побольше — ведь чем ниже уровень развития, тем самомнение беспощадней. Радзинский подавился смешком и мягко обхватил Аверина уже обеими руками: — Деревьев скрюченные пальцы хватали сумерек подол… — Слишком хорошо, слишком зримо, слишком связно, — недовольно скривился Николай. — И где штампы? — Тогда так: Деревья призраками ночи… — Уже лучше. — Мне сны тяжёлые пророчат… — Отлично. Пафоса побольше, цельности поменьше. — И лом могильщика отскочит… — Великолепно! — От злых изъеденных глазниц… — Потрясающе! Кеша, ты гений! Кем изъеденных? Настоящему поэту по хрен! — Мой бедный Йорик — прах от праха… — Молодец! — Твоя истлевшая рубаха… — Осторожно! Здесь нужно пойти на поводу у рифмы в ущерб смыслу! — Покровом девственного страха… — Ух ты, какая гадость! — Задавит мой невольный крик. — Ты превзошёл самого себя! — Аверин, азартно сверкая глазами, поймал тяжёлую руку Радзинского, которой тот жестикулировал в процессе декламации, и с чувством её поцеловал. — Ты настоящий гений, мой друг. — Теперь ты, — поддел его Радзинский. Аверин коротко и решительно выдохнул, тряхнул волосами. — Пыльной розы трепетное платье, звон звезды, увязшей в хрустале, слёзы ангелов и тонкое запястье, вскрики поезда, чинара на скале… — выдал он на одном дыхании. Радзинский даже приподнялся и со священным ужасом на товарища поглядел, словно не веря, что тот способен состряпать такую вопиющую пошлость. Конечно, они оба засмеялись: колыхались в темноте и пыхтели в подушку, заглушая, таким образом, хохот. — Так зачем тебе? Ты так и не объяснил, — отсмеявшись, спросил подобревший Аверин. И даже пригладил ласково растрепавшиеся волосы Радзинского. — М-м-м… вообще-то я думал про точку сборки, — блаженно прикрывая глаза, промурлыкал Радзинский. — И что же ты про неё думал? — Аверин скользнул к Радзинскому под одеяло, обвил его шею руками и прильнул к нему всем телом — доверчиво, как и прежде. — Я? — Радзинский не сразу стянул своё сознание в нужную точку — оно внезапно растеклось по телу, пульсируя там, где аверинское дыхание касалось кожи или где пальцы его прочерчивали огненный след — такого подвоха Радзинский от своего организма не ожидал. — Я подумал, что если можно сдвинуться туда, где графоманство и пошлость, то можно сдвинуться и в обратную сторону. Понимаешь? — Он судорожно сглотнул, потому что в горле отчаянно пересохло. Со стороны могло показаться, что сказанное для него так важно, что он не на шутку распереживался. — Кеша, — Аверина его волнение, похоже, растрогало — он даже коснулся его тела губами где-то возле ключиц — вроде как успокоил. — Нельзя сдвинуться туда, где тебя ещё нет. И не было никогда. Можно вспомнить. Можно вернуться в прежнее состояние. Но нельзя вспомнить то, чего ты ещё никогда не испытывал, чего не пережил и чего не пробовал на вкус. Можно менять хорошее на лучшее только в пределах той плоскости, где твой потолок. Но лучше тратить энергию не на это, а на то, чтобы расти, используя для этого все возможности доступного тебе плана — ограничения и давление социума и среды в том числе. Это и есть движение вверх — сдвиг, если хочешь. Развивайся, расти — и станешь гением, богом — всем, чем хочешь. Только по-настоящему, а не в своём больном воображении и не в той реальности, где это ничем не подкреплено. Это, знаешь, как некоторые жён или мужей меняют, а получают разные варианты одного и того же, потому что это ИХ уровень и выше него они не прыгнут. Себя надо менять, тогда и окружение изменится — это железно проверено на практике многократно. — А если я тебя встретил, значит, вырос? — с надеждой спросил Радзинский. — Давай так: это я подрос и тебя встретил. А манию величия оставим Костику — ведь он же гений. Радзинский всхрюкнул, вспомнив Костика и его божественные проблемы. Вслед за ним засмеялся и Аверин. — Не забывай — мы теперь тоже немножко гении! — напомнил Радзинский, давясь смехом. Темнота вновь наполнилась всхлипами, сдавленным хрюканьем и прочими странными звуками обозначающими веселье. — Кешенька, давай спать! — взмолился через некоторое время Аверин. — Давай, — с готовностью согласился Радзинский. И они снова засмеялись.Глава 38. Гениям на заметку
30 января 2017 г., 08:51
Радзинский давно так не смеялся — так изматывающе, до посинения, до колик. Он просто трясся, спрятав лицо в ладони — беззвучно, ибо сил на то, чтобы смеяться в голос, уже не было. Хотелось ещё побиться обо что-нибудь головой, постучать в восторге кулаком по столу, а ещё — просто вдохнуть, наконец, воздуху — нормально, полной грудью. Успокоиться.
— Кеш, ты чего? — Аверин пискнул, когда Радзинский вместо ответа стиснул его бока стальным обручем своих рук и ткнулся лицом ему в живот, продолжая сотрясаться от дикого безудержного веселья. Он даже вцепился зубами в мягкую фланелевую ткань аверинской пижамы, чтобы немного попридержать себя.
Пижама слабо пахла стиральным порошком и нежно — самим Авериным. Умиротворяюще. Радзинский сам не заметил, как успокоился, задышал, посветлел изнутри.
— Может, расскажешь, в чём дело? Вместе посмеёмся. — Аверин легонько подёргал спутанные кудри на затылке Радзинского, но тот не отлепился, продолжая блаженствовать в тихой ауре аверинского тела.
— Не. Я больше не могу, — честно признался он, наконец. И в порыве чувств пылко чмокнул Аверина в оголившийся пупок.
Аверин покраснел, одёрнул пижаму, отстраняясь.
— И всё-таки? — нахмурился он.
Радзинский вздохнул и потянулся за маленьким невзрачным томиком, что горбом торчал среди его бумаг, неуважительно распластанный корешком вверх.
— Понимаешь, — начал он издалека, — я привык считать Заболоцкого классиком, настоящим поэтом. — Он потянул Аверина на себя, заставив его присесть к себе на колено. — А тут… — Он снова затрясся было от смеха, помотал головой, чтобы избавиться от наваждения, выдохнул. — Я лучше просто тебе почитаю… — И начал нараспев:
В венце из кувшинок, в уборе осок,
В сухом ожерелье растительных дудок
Лежал целомудренной влаги кусок…
В этом месте Радзинский всхрюкнул от смеха, но мужественно подавил новый приступ истерики и продолжил:
Убежище рыб и пристанище уток…
Здесь он уже не выдержал и дико захохотал. Вместе в Авериным, который даже прослезился в приступе мучительного веселья.
— Здесь ещё есть, — всхлипнул Радзинский. — Дальше:
И толпы животных и диких зверей,
Просунув сквозь ёлки рогатые лица…
— Я уверен, что он просто не смог найти другую рифму к слову «напиться»! — стонал от смеха Радзинский.
— Также как не смог избавиться от «осок»! — выдавил между истерическим всхлипами Аверин.
— Это ещё не всё! — в восторге потрясал Радзинский книжкой. — «Трясли кузнечики сухими лапками, жуки стояли чёрными охапками, их голоса казалися сучками…». Я честно пытаюсь это себе представить, но… — откровенно ржал он. — «Маленькие твари / С размаху шлёпались ему на грудь / И, бешено подпрыгивая, падали, / Но Соколов ступал по падали…».
— Гениально! — почти уже рыдал Аверин.
— «Лодейников заплакал…». Я тоже плачу! — патетически восклицал Радзинский. — «Светляки / Вокруг него зажгли свои лампадки…» — а вот это уже проблеск гениальности — ты не находишь? «Но мысль его, увы, играла в прятки сама с собой, рассудку вопреки…». И это напечатано, — он перелистнул страницы, — тиражом… в сто тысяч экземпляров! На весь Союз! Представляешь?!
— Дай! — взмолился Аверин, вытягивая из руки Радзинского злосчастный том в простой картонной обложке. Перевернул страницу и прочёл, недоверчиво округлив глаза:
О, слушай, слушай хлопанье рубах!
Ведь в каждом дереве сидит могучий Бах…
Он выронил книжку на ковёр и вцепился Радзинскому в волосы, хохоча.
— На самом деле, — осипшим голосом с трудом выговорил он, успокаиваясь, — это ранние стихотворения. Потом он дозрел до настоящего — «Некрасивая девочка» или «Тбилисские ночи», на худой конец…
— «Зимы холодное и ясное начало сегодня в дверь мою три раза постучало…», — подвывая на декадентский манер, продекламировал Радзинский, успевший поднять книгу с пола и открыть её наугад. — Подумать только! Три раза! — снова заржал он.
— Но ты посмотри дальше! — Аверин отнял у Радзинского том. Полистал. — Вот! — торжествующе воскликнул он. — «Был поздний вечер. На террасах / Горы, сползающей на дно, / Дремал посёлок, опоясав / Лазурной бухточки пятно…». Это уже не «влаги кусок»! Заметь — разница почти в пятнадцать лет! Или вот — это уже, безусловно, талантливо: «Мой зонтик рвётся, точно птица, и вырывается, треща. Шумит над миром и дымится сырая хижина дождя…».
— Грубовато. Графоманством всё ещё попахивает: рвётся и вырывается… — Радзинский потянул книгу на себя. — Он, безусловно, улавливает что-то — какие-то образы, но ему слов не хватает. Тонкости не хватает. Я бы, знаешь, как ту же самую картинку использовал? — Радзинский на минуту прикрыл глаза. — «Мой зонтик рвётся, словно птица — крылом выламывает спицы, трещит под ветром и кренится сырая хижина дождя…». — Он посерьёзнел. — Здесь два ощущения: зонт, который рвётся из рук, как живой, и воспоминание, как над головой трещит хлипкий навес во время грозы, как задувает во все дыры и брызги дождя тебя достают. И гениально здесь на самом деле только вот это: «сырая хижина дождя». Это очень ёмкий и яркий образ, который позволяет человеку телесно прочувствовать то, что хотел передать автор.
Аверинский взгляд приобрёл вдруг какую-то особую глубину и наполнился почти ощутимым чувством.
— Если бы я до этого тебя уже не любил, я бы сейчас непременно влюбился, — серьёзно признался он. — Честное слово. — Николай благоговейно приложился к макушке Радзинского и любовно провёл рукой по его волосам.
Радзинский сразу оживился. Поёрзал, потому что колено, на котором сидел Аверин, уже затекло, но отпускать аспиранта не хотелось, а устроить его на себе поудобней не получалось.
— И чем же я заслужил? — ревниво поинтересовался он.
— Заслужил?! — Аверин заулыбался. — Разве любовь можно заслужить? Я просто увидел тебя и сразу включился.
Радзинский на мгновение даже выпал из реальности, настолько его поразило это лаконичное «включился». Ведь сам он, впервые увидев Аверина, почувствовал то же самое — включился и ожил — солнце внутри включилось.
— Не, я не это имел в виду, — пожирая Аверина счастливым взглядом, всё-таки уточнил он. — Я спрашиваю, что сейчас такого произошло, что пробудило в тебе подобные чувства?
— Сейчас ты открылся. И я заглянул в твою душу. А она — прекрасна. И я пойман — блуждаю в тебе, как в обретённом после долгих лет изгнания раю, и беспрестанно восхищаюсь. И хочу остаться в тебе навсегда, — патетически выдохнул Аверин.
— Поженимся? — пощекотал аверинский слух Радзинский своим дивным чувственным баритоном.
— Ага, — захихикал аспирант, уворачиваясь от его вытянутых трубочкой для поцелуя губ, и резво спрыгнул с онемевшего колена Радзинского. Тот сразу застонал и поморщился, потирая отёкшее бедро:
— Отсидел, — коротко пояснил он. — Ты ведь меня из-за этого не бросишь? — жалостливо скривился он. И протянул к Аверину руку.
— Конечно, не брошу, родной, — душевно заверил его аспирант. — Куда я от тебя денусь? Ты же знаешь, я здесь — за стенкой.
— А лечебный массаж? — возмутился ему в спину Радзинский.
Аверин шутку не оценил — нахмурился, даже смутился. Обернулся у самой двери, скользнул настороженным взглядом из-под ресниц и посоветовал скучным голосом:
— Походи — разомнись. И всё пройдёт.
— И наша любовь?! — ахнул Радзинский.
— Нет. Наша любовь не пройдёт, — как-то совсем уже холодно процедил сквозь зубы аспирант. — Спокойной ночи.
— Коля, вернись! Я без тебя не усну! — крикнул ему вслед Радзинский. И просиял, когда Аверин поспешно прикрыл уже отворённую, чтобы выйти, дверь, и зло зашипел:
— Чего ты орёшь? Ребёнка разбудишь!
Радзинский молча указал ему в сторону постели. И умоляюще сложил перед собой ладони.
— Хорошо, — сухо ответил, строго сверкая глазами, Аверин. — Только веди себя прилично. Мне, честно говоря, надоели твои дурацкие шутки.
— Шутки? — вкрадчиво переспросил Радзинский. И прищурился недобро.
Аверин со стоном спрятал лицо в ладонях, прошептал что-то неразборчивое и покорно побрёл к кровати. Забрался под одеяло, укрылся с головой.
Радзинский усмехнулся и погасил свет.