Апрель
23 августа 2016 г., 22:54
Я, пожалуй, начну с того, что именно вы мне посоветовали вести этот дневник, мисс Харис. Это памятка, чтобы я не считала себя сопливой школьницей, которая ведет бестолковые записи о своей бестолковой жизни.
Надеюсь, здесь я скажу больше, чем на сеансе. Если честно, не понимаю, зачем мне психолог и что такого во мне нужно подлечить.
Думаю, у вас хватит ума и воспитания не показывать это матери.
7 Апреля.
Арен стоит с книгами в подъезде и как-то странно смотрит на меня. Он ждет или просто не может уйти. Но почему не может? А чего ждет? Черт, как это раздражает. Стою перед ним, как дура или бука, скрестив руки на груди. Я вымотана, голова ровно не держится, и, может, это у него складывается впечатление, что я чего-то жду от него. Черт, мне так хочется прилечь на этот потрясающе мягкий диван.
Я опираюсь на стену, думая, что точно испачкала свою черную пижаму об эти белые стены. Жалко — сама ведь шила. Это то, что так нравилось Арену: если не могу найти нужную вещь в магазинах, делаю ее сама.
Хочу, чтоб он ушел. Сейчас. Вот развернулся и затопал ногами прочь. Ничего не говоря, не смотря на меня. Пусть решит, что я стена или всего лишь ее часть. Часть подъезда, ведь таких вещей мы не замечаем. Проходим мимо. Зачастую принимаем даже людей за стены. Не рассматривая, не заостряя внимания.
Смешно, конечно, но я даже вторила про себя: "Я просто почтовый ящик. Почтовый ящик. Коробка для писем. Любовных, налоговых, скорбных. Я — ящик, прибитый к стене. "
Арен смотрит и улыбается. Знаете, когда кто-то постоянно улыбается мне, я начинаю думать, что он притворщик. Не может же человек быть вечно кем-то доволен.
Он всегда смотрел на меня, как на что-то необыкновенное: не красивое, но и не уродливое. Просто необычное. То, что и притягивает, и отталкивает одновременно. Видимо, это и есть причина существования наших отношений. Он хороший, воспитанный и сдержанный, чуток веселый, но молчаливый. Дарит цветы, потому что хочет, а не потому что так принято. В моей жизни такого человека не было. Были любимые мною люди, но они не из этого жанра. Я не жалуюсь — у меня хорошая жизнь и хорошие друзья. С моей точки зрения. Но многим она может показаться дурной и больной. Уж я-то знаю, о чем говорю.
Вдруг я понимаю, что он что-то говорит и держит меня за руку. Говорит, говорит, говорит. Я стараюсь понять и почти улавливаю смысл, только он тут же ускользает. Пытаюсь прочесть по губам и понимаю каждую букву, каждый слог, но все собирается в кучу, как спутанные нитки. Я сконцентрировалась и отнеслась к этому на удивление серьезно, но результат не менялся — выглядел он забавно и непонятно для меня. Это начинает раздражать.
Мне кажется, будто он понимает, что происходит, но продолжает говорить. Неужели ему не жаль меня? Почему он продолжает мучить?
Отпусти руку, пни домой, не звони и не ищи встречи хотя бы пару дней. Оставь уже.
Но этого он никогда не поймет. Не захочет.
Ему так же скучно, как и мне во время нашего знакомства. Только вот я уже успела заскучать и с ним. "Какое скотство! Люди не игрушки!" — вопит совесть материнским голосом. "Конечно, не игрушки — скоты от природы", — лениво затыкаю ее я.
Мою игру "Сам себе критик" прерывает фраза
— Мне чего-то хочется.
"Может, заткнуться?" - подумала я и тут же отдернула руку. Она потеплела и вспотела — отвратительно. Я люблю холодные и сухие ладони, как у себя, так и у других. Такое прикосновение успокаивает меня, как и холод в целом.
Арен спрятал руки в карман, оглядывая меня. Потрепанные волосы грязно-серого цвета, размазанная тушь и подводка, неестественно красные губы с обветренной кожей и болезненной трещинкой у уголка, которую тут же захотелось облизнуть.
Я словно увидела себя его глазами. Не так плохо, как казалось. Сама я стараюсь на себя не смотреть.
И такая я ему нравилась. Любой вид — неизменно преданный и нежный взгляд. Мне хочется наорать на него, влепить пощечину и послать к ебени-фени, но я просто закуриваю и убираю руку в карман.
Бедняга даже не подозревает, какая я мразь, и это меня бесит. Бесит мое скотство, моя трусость, мое отношение к нему. Так и манит проорать ему всю правду. Всю эту ебанную правду! Но Арен так смотрит на меня. Это словно раздавить ногой тощего и бездомного котенка.
Понимаю, что должна прекратить мучить и его, и себя, но не могу взять на себя ответственность за его разочарование.
Отворачиваюсь и смотрю в пол. Он грязный, заплеванный, с добротным слоем сора, который хрустит под ногами. Вот бы метелку сейчас.
Я не выдержу его взгляда. Хочу впечатать его рожей в стену и вернуться на диван. Я так зла на себя, что готова переломать ему ребра.
— Что с тобой? — уловила, словно иголку в стоге сена.
— Ничего, просто устала. Ну знаешь, проблемы с работой и родителями, к тому же не одной бабы вокруг, чтобы поговорить и поплакаться. Это пройдет, дай мне пару-тройку дней, — выкладываю все, потому что могу снова не понять его. Будет неловко.
— А почему не поплачешься мне? — вторая игла - фортуна целует меня в лоб сегодня.
— Ты не баба, - он усмехается и приближается для прощального поцелуя. Я уворачиваюсь и целую его в щеку.
Почему все надо начинать и заканчивать поцелуем? Словно нужен повод, чтобы поцеловать человека.
— Удачи, — чувствую, как он стоит и ждет, пока я закрою дверь и посмотрю на него, улыбаясь.
Щелчок замка, никаких улыбок и взглядов. Весь мой гнев остался за дверью, как и сор, который хочется вымести, но когда не видишь его — тебе плевать.
Мы с другом живем в небольшой квартирке, что досталась мне от бабушки. Хорошая была женщина, и относилась ко мне ласково. Не так навязчиво, как мать.
Из-за хлама здесь трудно убираться, и мы вскоре совсем забросили это дело. Очаровательный срач. Обожаю.
Мэтт заваривает кофе, как всегда, две кружки. Если я откажусь, он выпьет и вторую. Все равно пьем одинаковое латте. Удобно, когда люди похожи. Мы копили на эту кофе-машину очень долго. Тогда-то я и начала шить, вязать и клеить украшения. Когда у тебя куча свободного времени и руки откуда надо, можешь вершить чудеса, удивляясь тому, что ты тот еще мастер.
— Устала ты, мать, — двигая ко мне кружку, констатирует он.
Я опираюсь о стол поясницей, как и он, молча отхлебывая горько-сладкий кипяток. Больно — жмурюсь, шипя. Знала же, что горячо. Мэтт поправляет кофту, сползшую с плеча. Мне плевать. Поворачиваюсь и целую его. Он холодный, может, мне кажется, но это приятно.
— Не сказала? — больше похоже на утверждение, чем на вопрос.
Зачесываю волосы со лба пятерней и чувствую его непроизвольную улыбку. Вдруг тошнота подкатывает к горлу, и я быстро шагаю на балкон, бросив кружку и Мэтта. Меня бросает в жар, а по спине рассыпается горсть ледяных мурашек. Рот раскрывается, как у рыбы, и холодный воздух наполняет легкие до краев. Дышу глубоко и часто, голова пустеет, но становится тяжелой, как и ноги.
Мэтт усаживает меня в кресло и, склонившись, смотрит в глаза. Мне до одури хочется разреветься, но дыхание приходит в норму. Он по-прежнему держит меня за плечи, вдавливая в спинку. Мне кажется, я слышу, как похрустывает переплетенные прутья.
Тихий треск и запах паленных волос, табачный дым. Он одергивает руку с сигаретой между пальцев и виновато улыбается.
— Извини, запамятовал.
— Сука, — выхватываю сигарету и легонько отталкиваю его ногой.
Это последняя "праздничная". Мы порой покупаем дорогие сигареты и курим их очень редко. Когда хочется щепотку роскоши с кофе.
Странно, но глядя на него, я не чувствую за собой греха. Не думаю, что это неправильно и что так быть не должно.
Снова он улыбается по-настоящему и я отвечаю тем же, затягиваясь. Вижу, что ему это нравится. Неожиданная порция эстетического удовольствия.
Арен никогда так не посмотрит на меня. Ему я просто нравлюсь. Любая. Всегда. А Мэтт иногда восхищается какой-нибудь мелочью. Никогда не угадаешь. Это будто найти кошелек с новенькими купюрами с тремя нолями. Зарплате не так радуешься.
Порой я невольно сравниваю их, чего делать не стоит: бессмысленно. Если начала сомневаться — руби канаты, иначе будешь выискивать недостатки, которых может оказаться слишком много или же слишком мало. Оба варианта прискорбны, и в итоге можно обозлиться на себя или на объект сомнений.
Все эти глупости лезут мне в голову, чтобы оттянуть время до конца всей этой муры.
Возможно, когда в фильмах убийца приходит к жертве и неожиданно начинает долгий монолог, вкладывая в него всю свою печаль, закаты и рассветы, он делает то же самое: тянет время, не решаясь застрелить человека. Жертва успевает по-хамски удрать, возможно, еще и застрелив говорящего. Знакомая и отчасти комичная картина, да?
"Лол, вот идиот. Надо было сразу убить" — вполне ожидаемый комментарий любого зрителя.
Но можно ли назвать убийцу идиотом?
— Ты опять? — ему не обязательно слушать, чтобы догадаться, о чем я думаю.
— Да.
— Прекращай. Это ни к чему не приведет. Только себя искусаешь.
— Не могу остановиться. Мне нужно что-то решить, но трусость перемешалась с жалостью.
— И ты чувствуешь себя неправильной, — заканчивает Мэтт.
— И как же мне распутаться? С одной стороны я должна поступить правильно, а с другой — как хочется. И то, и другое — верно, но при этом неверно.
— Что ты имеешь в виду, говоря "правильно" и "хочется"? — лениво поинтересовался он.
— Правильно — рассказать. Хочется — послать его к черту.
— Можно совместить варианты, или отказаться от них и найти третий.
— И какой третий? — порой он мне напоминает мудреца из легенд, и это ужасно раздражает.
— Игнорируй, и он сам забудет, или просто брось его без всяких объяснений.
— Легко сказать.
— Да. Но сделать тоже не очень-то муторно.
— Практика за плечами?
— Ага. Я и говорил, и молчал, и просто уходил. Правда, потом и меня бросали, — усмехнулся он. — Карма — та еще сука.
— И почему же?
Мэтт тяжело вздохнул и уселся в кресло.
— Официальная версия — ты изменился. А на самом деле просто остался откровенной скотиной, которой всегда был.
Я рассмеялась. Идиотская черта: смеяться над правдой, особенно над неприятной.
— Прости, я снова строю из себя плаксивую дуру.
— Где же это делать, если не дома?
13 апреля.
Мы с Мэттом из разряда милых пар, которые хорошо смотрятся только вместе. По отдельности — просто странные люди. Чем именно странные никто точно сказать не мог, но часто об этом упоминали.
Он похож на Донни Дарко, только не такой смазливый и без очаровательных родинок в стиле Монро. Вечно что-то бубнит, и сложно разобрать смысл сказанного. Но как только у него появится "гениальная идея", или просто бахнет озарение — говорит с чувством, толком и расстановкой. И плевать ему, если я сплю, говорю по телефону или просто дрочу в ванной. Ему надо поделиться, и это ждать не может, ведь он может забыть или умереть. Первое его пугает больше.
Не помню, когда мы познакомились, и когда он умудрился стать огромным куском моей жизни. Но теперь меня одолевает паника, если я просыпаюсь, а его нет дома. Я боюсь рассказать ему об этом, мне кажется, что если он узнает, то тут же куда-нибудь сбежит. Пуф и я одна.
Мэтт — единственный, кому нравится моя циничная и хладнокровная точка зрения. Хотя он вовсе не такой.
Помню, когда мы только познакомились, он сказал, что просто хотел переспать с азиаткой, и его покорило мое согласие.
"Я не люблю тех, кто прыгает к первому встречному в койку. Мне нравятся те, кто не придает этому никакого значения", — вот что он сказал. Я не особо понимаю, что это значит, и тем более, что в этом хорошего. Поэтому посчитала это настоящим комплиментом, которых в моей жизни было мало.
Мы всегда пытаемся отыскать что-то необычное, привлекательное, самобытное. То, что будет только нашим. Люди, картинки, вещи, безделушки. Главное, чтобы это отличалось от всего, но было похоже на все одновременно. Мэтт понимает это.
Арен видит в этом противоречие.
Мэтт уже давно уснул, а я смотрю на него, и в голову лезут воспоминания, заставляющие улыбаться.
Сегодня был последний день перед тем, как нам отключат кабельное. Мэтт решил смотреть все подряд и весь день провалялся на диване, щелкая кнопкой. И отрубился, не досмотрев интересный фильм буквально десять минут. Расскажу ему концовку завтра, приврав пару деталей. Не знаю зачем.
Я выключила синий экран и ушла с сигаретой в другую комнату. Там стоит шкаф с зеркалом в пол. В комнате светло из-за фонарей, стоящих вдоль дороги.
Из зеркала на меня смотрит страшная девочка в растянутой майке и с синяками под глазами. Нос усыпан черными точками, кожа шелушится на щеках. Приземляюсь напротив, и мы курим, стряхивая пепел в стакан. Мне жаль ее, хочется обнять и сказать, что косметика и не такое прячет. В темноте кажется, что она настоящая и нет никакого зеркала. Меня это пугает и, чтобы убедиться, я протягиваю руку, медленно, ведь пальцы могут натолкнуться не на холодное стекло. Мы смотрим на руку. Тепло. Зеркало оказалось теплым. Я снова смотрю на нее и вижу, что ей тоже полегчало. Но мне по-прежнему хочется пожалеть ее. Нет, это не я. Я красивее. Это не отражение.
Рука дрогнула, будто она меня оттолкнула.
Вскакиваю и бегу за косметичкой. Глупый поступок в четыре утра, но мне это необходимо, как седативное.
Тональный крем, пудра, тушь, подводка. Накладываю это слоями, словно готовлю простенький салатик. Косметика ложится легко. Будто складываешь листы бумаги один на другой. Прячешь написанное за чистыми прямоугольниками.
Теперь она красивее меня и очень этому рада. Миленькая мордочка смотрит на меня с сожалением. Слезы стоят в по-детски пронзительных глазах.
Я отворачиваюсь и закуриваю. Плакать нельзя: все растечется, а вновь переделывать мне кажется мерзким занятием. Обидно, ведь я давно не видела в отражении себя. В зеркале меня ждет страшная девочка, которую я могу сделать красивой.
Ванна набралась, и я рассматриваю пальцы ног сквозь воду. Еще осталось то, чем я довольна в своей фигуре. Маленькие пальчики с темно-зелеными ногтями. Лак облез, но если не пялиться, это не заметно.
Чуть выше колена шрам, тонкие и белые полоски складываются в проклятье.
"Идиотка".
Я исполосовала свои ноги в десять лет. Тогда это было мое любимое занятие: вырезать правду на коже и просто оставлять порезы, чтобы никогда не забыть отвращение к себе.
Когда мать бросила мне на колени крем, который затягивает шрамы, я поняла, что она разделяет мое мнение, и что это не приступ заниженной самооценки. Словно мама сказала: "Ты урод. И это наш секрет".
Теперь нет нужды это скрывать, но привычка осталась, и я больше никогда не надену шорты.
Я с трепетом и ностальгией вывожу новые полосы. Мне и в голову не пришло, что Мэтт может зайти.
- Эй, дрочить в одиночку, как бухать с зер... - он застыл на месте, как мать, которая спалила ребенка за этим занятием. И так же молча хлопнул дверью. Забавно, но мне стало жутко стыдно, хотя занятие не такое уж и похабное. Он и не в такие моменты заходил.
"Умри"
Подчеркиваю это красным зигзагом. Чтобы помнить...
— К тебе пришли.
Мэтт злится. Стоит под дверью, готовый в любой момент оборвать мое свидание со старушкой в темных одеждах. Я почему-то представила ее особенно четко: темная, высокая и тонкая фигура, без косы и прочего антуража — она чиста в моем воображении. Ничего лишнего, навязанного, знакомого. Смерть чужая, и у нее ласковые руки.
"Я твой единственный солдат на бесконечном поле брани", — голос Мэтта прозвучал в моей голове, как шорох бисера. По плечам забегали мурашки — топот сотни паучьих лапок.
Это и есть ее невесомое касание?
Арен встречает меня милой улыбкой и тянется за поцелуем. Уступаю, но не чувствую ничего, кроме прикосновения, даже оно мне ничего не дает.
— Что это? — кивком указывая на кровь, спрашивает он.
— Бриться надо аккуратней, — отмахиваюсь я.
Он хватает меня за плечо и усаживает на диван. Он знает эту квартиру и, конечно же, в курсе, где аптечка. Пошуршав упаковками, садится рядом. Вижу знакомый тюбик, а почуяв запах, прихожу в ярость:
— Что это?
— Крем от шрамов и ожогов.
— Убери.
Вижу как презрительно фыркает Мэтт, до этого лениво наблюдавший картину.
— Не капризничай, это поможет.
— Не поможет, — Арен не реагирует, старательно растирая это дерьмо, на моей ноге. — Убери эту хрень! — вырывая ногу, кричу я.
Он не понимает, что сделал. Не знает, что повторил слова матери, которые звоном металла скрипят у меня в памяти. Арен снова улыбается. Все той же улыбкой. Тянет ко мне руку, чтобы взять мою ладонь. Его пальцы до сих пор в этой гадости. Они тянуться ко мне. Эта мерзость все ближе, и тошнота сдавливает легкие, заставляя подорваться и закрыться в ванной.
Здесь влажный и тяжелый воздух, в нем много разных запахов: шоколадный гель, фруктовый шампунь, медовая маска и так далее. Я плачу, черт знает, от чего, но мне так легче дышать.
Я уже почти успокоилась, когда услышала щелчок зажигалки за дверью. Мэтт проводил Арена и вернулся сидеть под дверью. За которой я вновь веду себя, как плаксивая дура.
"Я твой единственный солдат на бесконечном поле брани."
26 апреля.
"Ты отвратительная! Ты...ты... снова... Ужасная! Проваливай! Уйди... Мерзкая!"
Я резко открываю глаза. Мне холодно и душно одновременно, пот бусинами катится по лицу. Меня трясет, и мне страшно. Смотрю на свои ладошки, хоть и не вижу их почти, и понимаю, что это никогда не закончится.
Сны — самое страшное, что со мной происходит.
Выхожу на балкон, завернувшись в застиранный плед, и усаживаюсь в хрустящее плетенное кресло. Закуриваю и зачем-то вспоминаю этот сон.
Там были все, кого я знаю, и даже те, кого я мельком видела на редких квартирниках. Все стояли полукругом и кричали на перебой о моем уродстве и недоделанности. Их голоса сливались в звенящую лавину, схожую с шумом железных монет. А я, не смея шевельнуться, верила этому цунами с раскрытым от ужаса ртом. Я не могла выдавить из себя хоть одно бесполезное слово, чтобы защититься. Хоть одно гребанное словечко! Да, это не помогло бы мне тогда, но дало бы иллюзию самостоятельности сейчас.Я сдалась им с потрохами. Каждое сомнение, комплекс, любая секундная неуверенность и даже мимолетные обиды — все теперь принадлежало им. Так мне казалось. Нет, так и было. Но самое ужасное то, что та самая девочка — порождение любого зеркала — стояла во главе толпы и молча властвовала над ними. Теперь я знаю, что принадлежала не людям, а ей. Весь этот фарс — ее рук дело, все эти люди — ее антураж. Вся моя жизнь для нее — дешевая пьеса сквозь тонкое стекло, что временами исчезает.
Что со мной? Это раздвоение личности? Кто эта девочка? Кто из нас настоящий, или мы обе чья-то смешная пародия? Черт, что мне делать?!
Сегодня я должна навестить мать. Надо одеться наиболее ужасно. Да, это детский поступок, но ничего не могу поделать. Когда представляю ее фырканье и натянутый комплимент — улыбка сама лезет на лицо.
Когда они развелись с отцом, то не могли решить, с кем я должна остаться. Я же, насмотревшись на их тявканье и гарканье, поняла, что это не любовь, а способ друг друга принизить, отбирая большее. Я заявилась к бабушке со слезами, и она сказала: "Они всего лишь два идиота. А мы с тобой всех умней". Когда она закрыла дверь, я поняла, что с момента щелчка замка, она — вся моя семья. Так же до меня дошло, что семью можно создать на свой вкус, а не обивать ноги о порог родительского признания. Возможно, это цинизм: выбрасывать ненужных людей из своей жизни, а не подстраиваться под них, надеясь на понимание, но мне плевать. Этому меня научила самая добрая и теплая на свете женщина. Ее звали Мелисса. Она моя бабушка и глава моей семьи. Даже сейчас.
Мэтт тихо заходит на балкон и протягивает мне кофе, присаживаясь рядом. Знаете, порой мне кажется, что из него получился бы неплохой дворецкий. Из тех, которые могут быть кем угодно: другом, психологом, учителем, гадалкой, фокусником и дальше по списку. Он сидит молча, искусно скрывая свое присутствие. Он знает, что со мной что-то не так, и просто ждет своего часа, когда будет нужна его помощь. Мы оба это знаем. Прелесть в том, что мы не говорим об этом и, если честно, мне кажется это странно. Та самая странность, которую мы так отчаянно ищем и складываем в коллекцию.
— Пошли в дом — солнце встает, — говорит он.
— Ага, поднимается, — отвечаю я.
Вчерашняя тушь не смывается и остается под глазами черными лужами. Помада, каким-то чертом оказавшаяся на губах, тоже не желает убираться. Замазываю все тональным кремом и прибавляю пудры. Лицо превращается в маску, бледную и невыразительную. Немного подводки и туши — совсем ужасно.
На улице сегодня прекрасная погода: моросящий дождь, серо-желтое небо и слабый ветерок, что пробирает до костей. Можно одеть шарф, чтобы не было заметно отличия кожи шеи и лица. На вешалке меня ждет зеленое и теплое пальто, которое так ненавистно мамочке. Ох, а мои прекрасные затасканные коричневые ботинки в сочетании с темно-синими джинсами вызовут у нее приступ эстетической эпилепсии. Мне самой это не очень нравится, но против собственной вредности не попрешь.
Жаль, что я не нашла свою шляпу.
— О боже, — сочувственно глядя на меня, выдыхает Мэтт. — Ты к матери?
— Да, — довольно протягиваю я. — Отвратительно?
— Просто омерзительно.
— Замечательно. Подай мне мой рюкзак.
— Бардовый?
— О да.
Мэтт обреченно вздыхает, будто я попросила его прибить птицу со сломанным крылом, но все же подчинился.
Я в прекрасном настроении выпорхнула из дома и слушала Элвиса, чтобы запастись терпением. Мысли о всеобщем презрении и стыде моей мамы перед новой семьей грели меня не хуже чая с бурбоном в метель. Возмездие — штука муторная, но стоит перетерпеть, и тебя переполнит удовлетворение. Будто ты маленький ребенок, который катается по горам воздушной пастилы, яркой, мягкой и сладкой. Ее много, она всюду, весь твой мирок — пастила и ничего более. Сплошная сладость мягкого буйства красок. Ничего, кроме твоего счастья. Ничего, кроме смеха, который нежно разрывает легкие.
Но вот передо мной возникает серо-синяя коробка. Она огромна и многоэтажна. Дом мне кажется непобедимым монстром, чувствую себя Дон Кихотом, который пытается сразить чудовище одним лишь копьем. Только вот я знаю, что это всего лишь мельница, и проблема кроется вовсе не в ней. Наверное, я стояла вечность и пялилась на блюдца-антены. Я боялась, что бетон засосет меня, и мое личико потом закроют холстом обоев. Нежно-голубых в мелкий беленький цветочек.
Ступеньки, ступеньки, ступеньки. Много ступенек. Слишком. А чертов лифт снова сломан. У мамочки слишком высокая самооценка, чтобы жить, например, на третьем этаже, ведь ее гнездовище на шестом.
Мама открывает дверь с обычной улыбкой, вежливой такой. И вот выражение лица меняется на легкий шок, но всего на секунду, хотя улыбка становится натянутой.
— Привет, — я улыбаюсь ей, в глубине души рассчитывая на взаимность. Зря.
— Привет, дорогая.
Она не обнимет меня, пока я не сниму мокрое пальто. Мы не виделись два месяца, а она боится холодной и мокрой ткани. Я же боюсь, что пальто теплее ее объятий.
В квартире как всегда чисто, и заметна работа декоратора. Круглый стол с кружевной скатертью, сервиз в розовый цветочек. Сегодня я слишком обращаю внимание на окружающие меня вещи. Здесь я чувствую себя бомжом на красной дорожке.
— Привет, Айрин, — приветствует меня Стен, ее новый муж. Он относится ко мне хладнокровно вежливо, я отвечаю тем же.
Из дальней комнаты ко мне несется рыжее чудо ростом с метр и размахивает руками, хохоча. Карл — новый ребенок, он любит все, всех и в неограниченном количестве. Его любимое дело — обниматься и хохотать, главное, при этом сильно сдавливать жертву любви, оглушать смехом и заражать счастьем. Дилер оптимизма.
— Айрин! — утыкаясь лбом в мой живот, горланит он.
Я прикладываю свои холодные руки к его спине под майкой, Карл взвизгивает и снова смеется.
— Неужели тебе не холодно? — спрашиваю я.
— Сначала мне холодно, но потом твои руки быстро теплеют, — с умным лицом объясняет он и тащит меня за руку к столу. — Кстати, я уже прочитал ту книжку.
— Быстро ты. Понравилось?
— О да. Он нам все уши прожужжал, — усмехается Стен, нарезая курицу.
В гостиную заходит мама, и наши взгляды пересекаются. Мы не можем даже улыбнуться друг другу и, тем более, нам нечего сказать. Я знаю, что она проверяла эту книгу, вообразив, что мой вкус мрачен и специфичен. Это от части правда, но ничего подобного я не дам Карлу в руки. Я не фанат порчи детской психики.
Мама спрашивала, как я поживаю, но затем сама перебивала меня, начиная разговор со Стеном. К этому невозможно привыкнуть, хоть и переживаешь это сотый раз. Присутствие Карла отвлекало меня от мыслей закатить скандал.
Она не говорила мне о беременности до тех пор, пока я сама не заметила. Когда Карл родился, меня тоже не оповестили.
Помню, когда я увидела его первый раз то, почувствовала себя окончательно брошенной. Мне казалось, что когда ему перерезали пуповину, то отрезали и ниточку, связывающую нас с мамой. Я возненавидела его и первые три года не приходила к ним. Потом мы случайно увиделись в магазине, где он радостно заявил:" Ты моя старшая сестренка. Но я все равно сильнее", и, потянув меня за руку вниз, обнял. Сначала меня это ужасно взбесило, но со временем я поняла, насколько радушным был этот жест и насколько Карл прав.
Мы трещали с Карлом все время. В отличии от меня, он не старался смеяться тише и мог, хохоча, посмотреть матери в глаза. Мне же приходилось прикрывать рот рукой и отворачиваться, но это пустяки — мне давно не было так легко. Потом мы убирали со стола, точнее он таскал посуду, а я ее мыла. Все шло гладко, и я подумала, что день не так уж и плохо прошел.
Зря.
Карл протирал посуду и увлеченно делился секретом, о том, как ему нравится одна девочка. Мне нравится то, что он мне доверяет, хоть он и может говорить это всем. Я резко обернулась и каким-то образом выбила кружку из его рук. Она разбилась и Карл хотел собрать осколки, я машинально ударила его по рукам, но он уже успел пораниться. И в этот момент на кухню забегает мама. Как раз застав мой агрессивный жест. Боже, ее лицо: испуг, разочарование и ярость. Меня словно забросило в детство, и нутро сжалось, я остолбенела. В голове мелькнула фраза: "Не надо".
— Ты... — зашипела она. — Отойди от него!
Она быстро подлетела к нему, загораживая Карла всем телом.
— Нет, мам, я сам порезался, — он не понимал, насколько это бесполезно.
— Что ты наделала? Боже, тебя даже на минуту нельзя с ним оставить!
— Я ничего не сделала...
На праведный гнев матери прибежал Стен и тоже ринулся к ребенку. Убедившись, что все не так серьезно, он попытался успокоить ее, но она уже слишком увлеклась.
Это был всего лишь мелкий повод накричать на меня, мама всегда с трепетом ждет его. Она всегда ждет от меня ножа в спину.
— Хоуп, успокойся, это просто царапина...
— Уйди, Стен, и забери Карла.
Мне стало до ужаса обидно, горесть и злоба заворошились во мне, сливаясь в одно непонятное и неудержимое.
— Почему ты не доверяешь мне? Почему гонишь каждый раз, когда я пытаюсь помириться с тобой? Почему ты не можешь обнять меня, когда я холодная?! — я не выдержала и сорвалась на крик. Мне стало легче, но тут же я поняла, что совершила ужасную ошибку: начала скандал.
В ее глазах уже не было гнева, она выпрямилась и скрестила руки на груди. Карл тоскливо посмотрел на меня, он готов был расплакаться, но Стен быстро его увел.
— Прости, — неслышно сказала я, глядя на него.
Стен отвернул его, придерживая за плечо, у меня сердце защемило.
— Прекрати драматизировать, дорогуша. Я всегда рада тебе, и не смей думать, что я плохая мать и не люблю тебя. Ты сама ушла к бабушке, бросив меня, как и твой отец. Ты всегда была похожа на них: беззаботная, вечно в себе и в своих облаках, ты даже не обращаешь внимания на свой внешний вид! Строишь розовые планы, а сама и дальше своих мыслей не смотришь! Живешь с каким-то обормотом и даже не знаешь, что будет с вами завтра!
— Позволь мне решить, насколько ты хорошая мать, только я и Карл можем судить тебя! И не тебе решать, кого мне любить, какие планы строить и что носить! Прими ты это уже наконец! Семья это не армия и не коллектив, которыми можно руководить. Я хочу чувствовать рядом с тобой тепло, а не обязанность и долг!
— Говоришь, как бабушка! — кричит она.
— Раз ты такая ответственная, то почему бросила ее, когда она заболела? Почему не пришла помочь нам, а? Да, она, как и я, носила розовые очки и тоже любила все идеализировать, но, черт подери, мы не бросали друг друга в беде! Когда ты последний раз была на ее могиле? Год-два назад? А Карл вообще знает про ее существование? — она замолкла. — И ты еще будешь мне говорить, что я плохая дочь. Знаешь что? Иди ты нахер!
Она не сказала ни слова. Просто отмахнулась и ушла. Неужели у нее не завалялось ни одного бестолкового оправдания? Ей на столько плевать?
Это был удар мокрой тряпкой по лицу. Значит, как только я пришла на порог Мелиссы, то мы обе автоматически были заброшены в список предателей? Можно ли считать меня виноватой? Хотя, не так —могу ли я считать себя невиновной? А, может, в случае с бабушкой все произошло так же, как сейчас — ей просто нужен был повод поругаться и выбросить ее из жизни.
Черт, эти ебанные размышления не избавят меня от проблемы. Даже если я все пойму — не смогу это принять.
Как могут быть родные чужими? Я, вроде, прекрасно осознаю, что в семье кровь — не главное, но как мать может отрицать своего ребенка или наоборот? Я могу все это объяснить себе, но никогда не смогу с этим смириться. Это чувство засело так плотно, что ему ничего не стоит разорвать меня в клочья.
Твою мать, меня это убивает.
Я почувствовала себя использованной неудачницей, и отчаяние охватило мне до такой степени, что даже ноги подкосились. Я немного подождала, чтобы незаметно уйти. Боялась наткнуться на Карла и увидеть его тоскливый взгляд, блестящий от слез.
Обуваясь, я слышала, как бубнит телевизор и как шелестит газета в руках Стена. Все вернулось на привычный круг. Мать выбросила меня, а я даже дверью хлопнуть не успела.
Карла слышно не было.
На улице похолодало, уже смеркалось, но я уверенно шагала к остановке, где села в автобус, идущий до кладбища. Натянув на голову широкий шарф и подняв воротник, я зашагала по знакомой тропе. Имя бабушки на надгробной плите нагнало на меня еще больше тоски. Знаю, что под землей только кости и гниющий белок, а все равно кажется, что она меня чувствует и утешает. Это глупо, уверена. Наверное, люди для этого и придумали кладбище — иллюзия вечной жизни и бессмертного дружеского плеча: мол, он не умер, вот его могила, а в ней останки — он все еще здесь, правда не разговорчив.
Бабушка, наверняка, посмеялась бы над этим и сказала бы, что я забиваю голову глупостями, а это очень хорошо.
— Мне жутко тебя не хватает, — вырвалось у меня.
Я покурила и пошла прочь. Не могу там долго находиться, но почему-то часто прихожу.
На пороге дома я неожиданно вспомнила, как однажды бабушка сказала:
"Знаешь, твоя мама на самом деле тоже хочет носить розовые очки, хоть и агрессивно это отрицает. Она очень устала от обязанностей, которые сама себе придумала, и хочет избавиться от них. Но это будет означать, что она переоценила себя. Она твердо уверенна, что ее решения самые верные, и не сможет смириться с собственной ложью. Не вини ее, Айрин, она очень устала и несчастна. Только не вини ее, пожалуйста."
Прости, я только сейчас поняла, о чем ты говорила. Но канаты-пуповины уже перерублены.
30 Апреля
Пришла я вчера после одиннадцати: мокрая, ледяная и дрожащая хуже эпилептика.
— Где ты шлялась? — я уже успела позабыть, каково это, когда тебя ждут. Или просто не замечаю волнение Мэтта.
— Навещала Мелиссу.
Мэтт тут же набрал ванну, приготовил чай с бурбоном и лимоном и одарил меня заботой, напоминающую врачебную жесткость. И вот спустя час я сижу на диване в одном нижнем белье, а сзади меня обнимает и укрывает толстым одеялом моя заботливая птица. Тоже в нижнем белье.
Я не могу обниматься и спать с людьми долго: мне становится очень душно и жарко, тесно и некомфортно, даже потею, что меня очень раздражает. Я вообще не люблю прикасаться к людям, или когда прикасаются ко мне. Мне это кажется излишним нарушением личного пространства. Не подумайте, что я социофоб или ненавистник рода человеческого — просто не люблю прикосновения. Видимо, в детстве я получала мало ласки.
— Что это вообще такое происходит? — раздраженно спрашиваю я.
— Грею, чтоб не заболела, — легко отвечает он.
— Может стоит это делать, когда я заболею? Тем более, я уже просидела час в горячей ванне и выпила не меньше трех рюмок бурбона.
Он, чувствуя мое плохое настроение, отпускает меня, но плотнее кутает в одеяло и уходит на кухню. Если бы я его плохо знала то, могла бы решить что он обиделся. Мэтт приносит кофе и садится рядом.
Мы редко разговариваем, часто это глупые диалоги, лишенные всякого смысла или хотя бы его поиска. Но когда такой разговор все-таки возникает, то затягивается до полуночи. Наверное, в это не просто поверить, или возникает вполне логичный вопрос: "Как вы еще не разбежались, если и не разговариваете вовсе?". Хочу вам сказать, что это не нужно, мы не видим в этом необходимости, а даже наоборот — мы любим молчать. И любим, когда нас понимают. Хоть и не умеем отвечать тем же.
Это так естественно и эгоистично, да? Тогда почему, зачастую, все "естественное" вызывает стыд, или отвращение? Почему люди советуют быть собой, а потом ненавидят тебя? Почему ненавидят твою правду, хоть и просили ее? Почему все так сложно и непостоянно?
Больше всего меня раздражает, что, осознавая это, я ведь тоже не приму чью-то натуру или обижусь на правду, которой хотела. Как с мамой: я знаю, что она права, если смотреть с ее колокольни, но я почему-то не могу туда взобраться целиком. И это, опять же, тоже понятно — я ведь не она. Если получится туда попасть то, я, наверняка, уже не смогу вернуться на свое место. Или вернусь уже не собой, и вся моя жизнь мне покажется отвратительно неказистой.
Утро лениво поднималось над городом. Мы сидели на балконе, курили и пили кофе с заварными пирожными. Утро не касалось нас, как и солнце, потому что мы спрятались под навесом в виде другого балкона, словно от дождя или снега.
Одно из плетеных кресел все-таки сломалось от наскоков Мэтта, как я предсказывала. Теперь я сижу в инвалидном кресле бабушки, которое оказалось удобней, чем мне представлялось.
— По-моему, они раньше были вкуснее, — говорит он, рассматривая пирожное, — или мне кажется. В детстве все вкуснее, наверное.
— Тогда ты редко их ел, а сейчас в любой момент можешь купить.
— Думаешь, это влияет на вкус? — насмехается он.
— Еще бы. Гораздо лучше то, что труднее достать. Это как любовь — она гораздо слаще и ярче, когда безответная.
— Или кошелек, который случайно нашел. Даже не важно, сколько там денег.
— Нет, это скорее неожиданная радость, которая приятней и памятней обычной, ожидаемой.
Вдруг затрещал дверной звонок. Мэтт настороженно взглянул на меня:
— Сегодня понедельник?
— Нет, — вспоминая календарь, ответила я.
Любопытство зудело, но мне было лень подняться и встретить неизвестного. Я восседала, как дон Карлионе, в кресле и под пледом, для антуража прикурив "праздничную" мини-сигару. Утро начиналось просто замечательно: я в пафосном образе, и солнце не касалось меня своими тепло-нежными лучами, хоть уже взошло.
На балконе появился Карл, растерянно улыбаясь и осматриваясь. Зря он снял куртку, думая, что будет сидеть в доме, теперь дрожал и потирал оголенные предплечья.
— Садись к ней на колени и не стесняйся отобрать плед. Утро сегодня замечательно морозное, — он снова обратился в дворецкого, ему это шло не меньше, чем раздражало.
Карл не решался подойти, видя мой суровый взгляд. Я поняла, что даже слова ему не сказала:
— Доброе утро, — как можно ласковей сказала я, отбрасывая плед, тем самым приглашая.
— Привет, — оживился он и осторожно сел, млея от тепла.
Мэтт поделился с ним кофе и пирожным.
— Вкусно, — мурчал он с набитым ртом. Мы переглянулись и лыбились, стараясь дымить в сторонку.
— Я так понимаю, ты прогуливаешь, — спросил Мэтт.
— Не совсем, сейчас карантин, но маме я ничего не сказал, чтоб можно было ходить в библиотеку и вообще гулять. Я думал, ты спишь или на работе, но решил попробовать.
— И что за спешка? — поинтересовалась я.
Карл вдруг сделался серьезным, отложил лакомство, поставил кружку на стол и, комкая плед, уставился на свои коленки.
— Позавчера, когда вы ругались, я услышал про Мелиссу. Я спрашивал у мамы кто это, но она раскричалась и отправила меня в комнату. Потом я слышал, что она плачет на кухне, — пробубнил он самым грустным голосом, какой я только слышала. - Я подумал, может, ты мне расскажешь.
Мы снова переглянулись. Ничего зазорного я в этом не увидела и, приобняв его, решила рассказать:
— Это твоя бабушка. Она умерла три года назад, перед этим очень болела, чем именно никто не знает — она не говорила и врачам запретила рассказывать. Последние полгода она уже не могла ходить. Там в коридоре видел большой портрет в старинном стиле? — он кивнул, — это она. Я подарила его ей, она любила посмотреть на себя в образе средневековой девы. Она была забавная. Это ее квартира, еще есть домик далеко отсюда, мы с Мэттом ездим туда летом. Тут осталось много ее безделушек, подарков — вот эти цветы и вьюны тоже ее. Мы с ней сами обустроили этот балкончик. А вот этого рыжего кота она сама рисовала, — указывая на картинку и на цветы, говорила я. Меня погрузило в воспоминания, теплые и мягкие. Всякие мелочи, связанные с ней, мне казались реальней того, что меня сейчас окружало. Я только сейчас поняла, насколько близка к ней и насколько эта близость нерушимая, яркая, насыщенная. Меня засасывало, как в зыбучий песок, и я все говорила, говорила, говорила.
— Можешь отвести меня к ней?
— Зачем? — удивилась я.
— Не знаю. Вот надо и все тут.
— Сегодня?
— А можно? — он так оживился, что готов был вскочить и сию секунду и помчаться к ней.
Мэтт легонько и незаметно ткнул меня пальцем — он кивал и улыбался.
— Ладно, но мне надо собраться, подождешь? — я немного растерялась. Карл сидел у меня на коленках, слушал про бабушку с открытым ртом и чувствовал себя рядом со мной просто замечательно — мне это показалось до невозможности теплым моментом.
— Да, да, а у вас есть еще? — кивая на крошки пирожного, спросил он.
- Там на кухне возьми. Мы скоро тоже зайдем, так что можешь остаться в доме, а потом я приготовлю тебе какао, — улыбаясь, сказал Мэтт. Он очень любит детей, они для него как мирные боги. Это его персональная религия, если угодно.
Карл радостно ускакал. Я удивленно уставилась на Мэтта:
— У нас есть какао?
— Агась.
— И ты собрался его готовить?
— Абсолютно верно.
— А ты умеешь? — для меня это было открытием Америки. Окном в Европу. Круглой Землей.
— Еще бы, — хохотнул он.