Epsilon, 04 — последний.
Иногда, когда она смотрит на него, ей кажется, что умение дышать вмиг исчезает. Лёгкие сдавливает, вдох или выдох прерывается, Шираюки закашливается, широко распахивая глаза и хватаясь за грудь. Может, она тяжело и смертельно больна?.. И вот если бы он был в эти моменты последним человеком на Земле, она бы не попросила помощи — потому что это он виноват. И вот если бы он был последним королём на Земле — она бы не поклонилась ему, но и не упала бы в ноги от бессилия, а стояла — упрямо, ровно, с вызовом. И задыхаясь. Ты виноват, думает Шираюки, хмурясь, и натыкается на любопытный взгляд первого принца. Её обдаёт холодком, она заметно вздрагивает, а губы Изаны растягиваются в насмехающейся улыбке. Она думает ещё раз, наклоняя голову: ты виноват. И чувствует, как всё тело гудит неприязнью и раздражением, и он тоже это чувствует, и улыбается только шире, хотя она ожидала совсем другую реакцию — что-нибудь спокойнее, радушнее, а может, холоднее. Если бы Шираюки была тяжело и смертельно больна — это было бы лучше. Лучше, чем настоящая хворь, захватившая её. Её тело, разум, чувства… жизнь. Он везде. Он не первый, но, кажется, последний — последний во всех возможных смыслах.*
Коридор пуст, а книга выскальзывает из рук и, ударяясь о пол, раскрывается. Шираюки кашляет — надрывисто и громко. Шираюки понимает — с сожалением и ужасом: одна хворь заменяет другую, это уже не шутки, она взаправду больна, и кашель терзает лёгкие, рвёт горло и разрывает голову, пока першение и рвотный позыв не прекращаются. Шираюки не удивляется: он стоит рядом. — Если бы… — она хрипит, ссутулившись. Слова даются ей с трудом, пальцы щупают шею, надавливают, потирают, взгляд бегает по стенам, но боковым зрением она замечает его внешнюю холодность, напряжённость и взволнованность, плещущуюся в глубине синих глаз. Вой изнутри: «прекрати», — но вместо этих слов она продолжает, мотнув головой: — Если бы… вы были последним человеком на Земле… я бы не попросила вашей помощи. Ни. За. Что. Чёткой причины Шираюки не может назвать. — Поэтому… Она разворачивается, поднимает книгу, неуклюже покачиваясь — мир кружится, — и уходит. Её не останавливают. Мир кружится не из-за болезни, а из-за слов, которые всё-таки оказались сказанными, хотя не должны были.*
Может, оно и к лучшему? Вот так выдать ему всё, что внутри, на душе — пусть Шираюки и не понимает истоки этого. Или не хочет понимать? Она больна. Она устала. Она валится на кровать, не снимая верхней одежды, книга падает на пол, одеяло путается в её ногах. Шираюки сворачивается в клубок, утыкаясь холодным носом в ладони, и дышит. Дышит. Дышит. Слава богу, наконец-то она дышит — дышит спокойно, свободно, мерно. Только внутри что-то хрипит, но это ничего — просто простуда. Простуда пройдёт, всё будет хорошо, не зря же она лекарь. Но есть простуда, которую ей не вылечить без труда. Шираюки боится назвать её, Шираюки боится думать о ней, Шираюки боится думать о том, почему и за что… Почему она это чувствует. За что она его… За что — за какие достижения — он смог стать ей болезнью? Ей бы Зена сейчас, его запах мокрых трав, и пушистые волосы, и лучезарную улыбку, и звонкий голос, который приободряет лучше, чем холодный душ. Ей бы Оби сейчас, его прищуренный взгляд, острием вонзающийся под кожу, заставляющий выпрямляться и вызывающий — почему-то — усмешку — и яростное желание распасться на кусочки, словно он передаёт Шираюки это желание, без остатка. Ей бы… Но она бездвижно лежит и слушает шум ветра. Она не попросит его помощи, потому что от этого болезнь разрастётся и загорится ярче. Он не остановит её, потому что иначе запустит цепную реакцию, перекидывающую тяжесть болезни и на него.*
Ей ничего не дано от рождения, кроме красных волос, ей ничего не дано ради будущего, кроме того, что она взяла сама — навыки, развитие которых иногда стоит достаточно дорого, чтобы желать свернуться калачиком и лежать — и всё, ей ничего не позволено здесь, в замке, ничего, что бы она хотела, ничего, что бы касалось его, ничего, что бы успокоило ревущую внутри пустоту, болеющую пустоту её больного разума. Ей не дано касаться его, как ему не дано опускаться до уровня «свободы» — потому что он принц. А в будущем — король. Ему ничего не дано от рождения, кроме титула и «голубой крови». Кажется, ей даже не дано дышать. Зачем Зен нашёл меня — и зачем мы с его братом встретились? И что бы я делала без него — без этого всего? Она понимает: как бы ни было тягостно… Ей не о чём жалеть.*
На последних секундах его жизни — что ты будешь делать? Кричать, биться, реветь, ломать пальцы и ненавидеть несправедливость. Ведь это — реакция, достойная любимого — и последнего — короля. И конец, достойный короля. И король, достойный этой реакции. Потому что пока Изана таков, каков есть, пока Изана — это Изана, пока он растёт, пока он жив, пока он настолько близко, что Шираюки не может дышать, он останется тем, кого она…*
На последних секундах своей жизни — что вы будете делать? Улыбаться так, что щемит в груди, смеяться так, что дробятся время и сама смерть, радоваться так, что любое другое счастье будет обесцвечено, смотреть в небо, как в первый раз, дышать, как никогда не дышали, как никогда не было даровано дышать, и — не думать, не думать, не думать.*
На последних секундах её жизни — что ты будешь делать? Ничего.*
У королей есть обязанности, у принцев они немногим легче, ведь это — одна из последних ступеней на пути к другой лестнице. Эти лестницы, на которых не потеряться, но с которых легко свалиться и сломать себе что-нибудь, длинны и опасны. Жизнь и смерть принцев и королей ограничены. Ему не дано делать что-то особенное — что-то, что он хочет — на последних секундах её жизни. Поэтому Изана хочет, чтобы этих «последних секунд» никогда не было. Хотя бы пока он жив.*
Это так… невыносимо — сосуществовать вместе, рядом. Смотри на меня, замечай меня, дыши моей жизнью, проигрывай и сводись на ноль, когда ты не получаешь ту реакцию, которую хочешь, и не думаешь о том, о чём хочешь думать, и не можешь признаться в том, в чём необходимо признаться. Они — на расстоянии, на разных высотах, но в то же время они так близки, так связаны, перевязаны, влиты друг в друга эмоционально и духовно, так заключены в рамки, в правила, в то, что дано… Это так невыносимо. И одновременно так хорошо.*
В полдень солнце едва греет, но беспощадно слепит глаза. Шираюки щурится, едва улыбаясь какой-то блаженной, но растерянной улыбкой, и трава щекочет вспотевшие пальцы и ладони. Она сжимает руки, она сжимает сердце, она сжимает солнце и выдыхает, вырисовывая его образ, последнего и неповторимого — а потом у неё вырывается смешок. Простуда прошла. Одна из двух. Кашель больше не мучает её, а Изана больше не подходит ближе, чем… Необходимо? Хочется? Дано? Нет. Он вообще не походит — это смешно, смешно до одури, смешно до колик, смешно до раздражения — потому что «не подходить вовсе» — это так, как должно было быть с самого начала, и Шираюки фыркает, прикрывая глаза. Под веками — его ледяной взгляд, айсберги, синий-синий бесконечный океан, глубокий и цепкий, и она не тонет в нём, она не касается его, она просто видит его, смотрит на него, впитывает его энергию и силу. Господи. Как же. Он. Живителен.*
Шираюки как птица, несущаяся над океаном, над айсбергами, покачивающимися на волнах, свободная, стремительная, ищущая, наслаждающаяся, рвущаяся вперёд и никогда — назад, маленькая-маленькая птичка с острым клювом, упорная, пожалуй, иногда даже крикливая, и её тонкие крылья разрезают холодный ветер. Она летит против ветра всегда, когда хочет смотреть на океан. Как в воображении, так и в реальности.*
— Мы были полны жизни и едва могли сдерживать её внутри, — Шираюки улыбается. — Мы всё ещё, госпожа, — Оби согласно кивает. Да… Жизни и того, что дано жизнью, так много — всё льётся через край, и они тонут в этом, и они дышат этим, и задыхаются, живут и выживают, ждут и ищут, верят и понимают, что есть вещи, которые жизнь никогда не даст — такова плата за то, что дано изначально. Ему было дано стать королём. Ей было дано стать птицей — она может улететь, она может исчезнуть без следа, оставить после себя горечь или смех, построить дом лучше или найти иной путь. Она может улететь. А может и остаться. Ему были даны обязанности и брат, соединивший две несоединимые судьбы. Ей был дан… последний король. Если ему не дано свободы, она будет держать свободу, данную ей, и делиться её силой, как Изана делится силой самоконтроля.*
Вот её дом, вот её путь, вот её океан, вот её горечь и смех. Вот её король. — Пока что принц, — шёпотом говорит Шираюки, запрокидывая голову. На разных точках, на расстоянии, на разных высотах, на разных ролях. Разные. Проигрыши и выигрыши — не важно. Пускай он выигрывает, пускай она проигрывает — Шираюки будет стремиться вперёд и расти. Шираюки не уверена до конца в том, кто она — и кем станет в этой истории. Но она знает, кем она не является: тем, кто сбежит. Она знает: ей не нужно его догонять. Это всё так невыносимо — потому что они строят то, что тяжело разрушить. Он стоит на лестнице с уверенной улыбкой, волосы собраны в хвост, а во взгляде — сталь вперемешку с радостью. Перед ним — его просторы, его королевство, то, во что он верит сильнее, чем в себя, то, что ему предстоит удерживать. Ужасно ведь — столько ответственности?.. Но Шираюки не замечает ни толики страха. Изана. Она тонет в нём, мысленно касается тела — а физически всегда соединена с ним эмоционально, она видит его, смотрит на него, впитывает его энергию и силу. Господи. Как же. Он. Необходим ей. Если Шираюки сможет обменять свою последнюю жизнь на его последнюю жизнь — она сделает это. И даже тогда Изана не будет бояться.