Расстояние

PG-13
Завершён
251
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
44 страницы, 17 772 слова, 2 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
251 Нравится 31 Отзывы 48 В сборник

—xx—

Настройки
<Не понимаю>, — думает Хосок. <Я не понимаю…> — говорит он себе под нос, пока все отворачиваются. <Я ничего не понимаю!> — хватаясь пальцами за волосы, кричит он у себя в голове. — Ты уверен, что этого будет достаточно? — спрашивает менеджер, осматривая его с очевидным сомнением. — Нет, — честно отвечает Хосок. У него в глазах почему-то мутнеет. — Я уже ни в чем не уверен. <Совсем ни в чем>, — думает он, отправляясь в отпуск на пару дней. Холодное стекло приятно давит на горящий висок. Усталость неприятно тянет тело к земле. Плечи ссутулены, спина сгорблена, голова опущена, руки висят, словно лишившиеся костей. Хосок пытается поднять глаза и посмотреть в окно, но сил нет. Хосок пялится в пол и пытается думать, но не получается. Хосок просто едет домой, но понимает, что идея эта — не из лучших. -ххх- — Привет, — он находит в себе силы безмятежно улыбнуться и с энтузиазмом швырнуть сумку в угол комнаты. Мама смотрит подозрительно, руки у нее скрещены под грудью, из кухни тянет свои бесплотные щупальца мясной запах. Хосок вдруг чувствует, что настроение у него, постепенно падающее в течение последней недели, начинает подниматься, что улыбка обретает настоящие очертания, что вид родного человека для него, оказывается, — панацея. — Вот теперь привет, — улыбается мама и тянет к нему маленькие ухоженные руки. Хосок прижимает ее к себе и счастливо вздыхает. — Я дома. -ххх- Он рассказывает ей о том, что что-то не так, что мемберы ведут себя странно по отношению к нему, что у него ощущение, будто они (самые близкие люди, между прочим, помимо матери!) обсуждают его за его же спиной, создают какие-то планы и смотрят так, словно он скоро перестанет быть их частью. Он говорит, что иногда в желудке собираются камни, тяжелые, мучительно-едкие; что в памяти появляются короткие, но пустоты; что после них рука иногда сама собой оглаживает бедро или грудь; что глаза словно меняют цвет, насыщаются, но так редко и такой короткой вспышкой, что он чувствует себя сумасшедшим и никому об этом не рассказывает. Он выплескивает, рассказывает, слова льются из него нескончаемым потоком букв, едва связно соединяются в словосочетания, еще сложнее — в предложения, а на душе, что вся в смятении, медленно рассеивается плотная грозовая темень. Когда он чувствует, что рассказал уже все, что только мог, то долго дышит, только в этот момент осознающий, что сидит в материнских объятиях и бубнит что-то неразумное в чужую шею. — Знаешь, — Хосок поднимает печальные глаза на ласково улыбающуюся мать, ее нежные руки степенно и успокаивающе перебирают пряди его ломких волос, — мне кажется, ты будешь тем счастливчиком, что найдет потерянную половину своей души. — О чем ты? — Хосок выпутывается из теплых объятий и проводит кончиками пальцев под глазами, стирая слезы с фиолетовых от стресса и недосыпа синяков. — О том, что ты найдешь своего человека — соулмейта, — с которым наконец-то обретешь душевный покой. — Соулмейта? Кто это? Жаль, но Хосоку так и не удается это узнать: домой приходит младший брат, начинается кутерьма и пляски с бубнами — иначе вечера в тесном семейном кругу у них не проходят, — а после, уже по истечении двух заслуженных дней отдыха, когда вопрос поднимается вновь, вдруг звонит Хенвон и заунывно умоляет друга вывалиться из дверного проема ровно через десять минут, иначе менеджер собственноручно расчленит его на семь ровных частей и сделает из них аксессуары для оставшихся в живых мемберов, а последнюю (<С прессом>, — весомо добавляет он в трубку, очевидно подтверждая свои серьезные намерения изгибом бровей и пугающим взглядом) разыграет среди монбебе. Чжухон на заднем плане в ужасе интересуется, а что же достанется матери, на что менеджер рявкает так, что дом Хосока сотрясается: <Память!> Мама звонко хохочет, пока Хосок испускает страдальческий вздох. — И все-таки, — говорит она на прощание, поправляя сыну воротник и целуя в лоб (для этого ему приходится присесть, а ей — встать на носочки), — узнай о соулмейтах. Я не попала в их число, но если попадешь ты — будет здорово, ты станешь целым. Хосок не понимает, что имеет в виду мать: то есть <целым>? А какой он сейчас? Или он спит, а менеджер на самом деле все-таки разрезал его на несколько равных частей, потом сшил, а одну пропустил? Или монбебе решили не отдавать пресс обратно? Резко проснувшись и стукнувшись лбом о кресло машины, он поднимает толстовку, проводит ладонью по животу, нащупывает там все нужные рельефы и вновь засыпает. -ххх- Наутро он по обыкновению звонит маме, рассказывает о том, как они добрались, и страшно извиняется. Она, ясное дело, лишь отмахивается и закидывает его своими собственными вопросами: хорошо ли он поспал, что ел и во что одет, а потом вдруг признается, что опасалась за его состояние, <и оправданно> боялась того, что с ним происходит; искала причины для всех приступов меланхолии и депрессии и — нашла. — То есть? — Часть эмоций — всех тех, что донимали тебя ни с того, ни с сего, — не твоя. — А чья же тогда? — спрашивает Хосок, и сердце почему-то словно обливается чем-то холодным, хотя кровь у него по определению горячая. — Той, кто не может жить без тебя. — Э-э, дай угадаю, ты все про соулмейтов? — Точно, умник. Я так рада! Скорее всего ты — один из них. Это прекрасно! Это же прямо олицетворение той красивой легенды… ой, извини. Мне пора. — Но постой, — Хосок хмурится и сжимает телефон сильнее, чем нужно, и в нем начинает что-то шуметь, — кто такие <соулмейты>? — Прости, я сейчас не могу тебе рассказать. Спроси у мальчиков? Они, думаю, все знают. В трубке раздается приглушенный шум, кто-то что-то спрашивает, и мама Хосока, еще раз извинившись и не услышав ответного <да ладно, ничего страшного>, поспешно сбрасывает вызов. Хосок откидывает мобильник в сторону, слышит ворчание Кихена, который успел спасти несчастный айфон от падения на пол в самый последний момент, и чувствует себя последней тварью. -ххх- Каждый раз <натурально каждый> в ту же секунду, как Хосок хочет задать интернету простой вопрос: что же есть <соулмейт> и с чем его едят? — что-то происходит. Врывается менеджер, на колени падает Чангюн, в ухо начинает верещать проигравший партию Минхек, в другое — выигравший Чжухон; в лицо прилетает грязное кухонное полотенце и вопль о том, что кто-то (<Не будем показывать пальцем… но укажем полотенцем>, — говорит солнечная улыбка ехидны-Кихена) как-то совсем забыл, что сегодня его черед драить пригоревшие кастрюли и сковородки; со спины подкрадывается Хенвон и замогильным голосом требует посвятить ему следующую песню, а Хену, загадавший желание, содрогается от беззвучных смешков, сидя в глубоком кресле. Хосок ходит в недоумении некоторое время, а потом просто забивает на все эти странности и новые слова — благо дел невпроворот, танец требует доработки, скоро ожидается мировой тур, а еще скорее — номинация на нескольких премиях, к паре из которых надо создать уникальный контент… В общем, о соулмейте он благополучно забывает. Но соулмейт о нем забыть уже не может. -ххх- Причин для плохого настроения не просто ноль, а минус тысяча, на улице погода сверкает и радуется, солнце печет по-весеннему спокойно и не жалит как летом; перед лицом камера, рядом — весельчаки-мемберы, в чате — миллион душевных признаний в самых светлых чувствах и от самых разных стран, а в душе <дыра> опустошение, словно он видит перед собой то, до чего никогда не сможет дотронуться; чего никогда не сможет добиться. Но стоп, подождите, какого, собственно, черта? Разве он уже не добился? Что еще надо-то? Но внутри, совсем глубоко, что-то больно ворочается, неприятно колется, и Хосоку с огромным трудом удается сдержать настоящие эмоции, которые так и норовят проползти на лицо уродливыми черными трещинами. Брови пытаются нахмуриться, губы — сжаться, но он старательно растягивает улыбку и давит, топчет, словно чувства — это всего лишь квашенная капуста, мерзкое ощущение пустоты, отталкивает его куда-нибудь, лишь бы не наружу... И вдруг с удивлением осознает: эти эмоции — <не его>. — Ох-ты-ж-Господи-ты-Боже-мой, — сдавленно бормочет он, отворачивается от камеры и не осознает, что говорит далеко не на корейском и совсем без акцента. Шону забавно — в другой ситуации это определенно показалось бы всем забавным — косит один глаз в камеру, а другой — на него; Минхек незаметно толкает локтем в бок, напоминая, что у них тут <как бы работа, ты помнишь?> фанаты в прямом эфире, но Хосоку становится все сложнее сдержать <чужое>, оно темными щупальцами впивается в <его собственное>, сцепляет ноги и руки стальными оковами, огненным жгутом скручивается внутри, и стонет, и тоскует по взгляду, по лицу, по улыбке… Но это же сумасшествие, да? Тосковать по себе — это какой-то дурдом, построенный в голове. Причем не его дурдом, а чужой. Серьезно, ему и своего за глаза хватает, зачем еще чужой, ну что такое, как с этим жить, что вообще происходит?.. — Вонхо немного испачкался, — привлекает к себе внимание Чжухон и профессионально смеется. Камера остается сфокусирована на рэпере, пока Шону тянет Хосока подальше от фанатов, хватает за плечи и встряхивает с такой силой, что, кажется, все кости в скелете приветственно перестукиваются друг с другом. Хосок шутит сам с собой о том, что ключицы, например, дают друг другу <пять>, а шейные позвонки — благо количество позволяет — пародируют его и Минхека тайную жестикуляцию, призванную помочь в краже вещей, которые обычно принадлежат Кихену, ведь он потом так смешно паникует, совсем как хомяк, и бегает по дому, как грызун — по колесу в клетке… — Что с тобой? — врывается в его хаотичные мысли взволнованный голос Минхека. Рука Хену на плече прижимает к земле, но не так сильно, как оковы из чужих эмоций, спеленавшие все его тяжелое и почему-то неповоротливое тело. В животе, погребенная волной чужих чувств, бьется в предсмертных конвульсиях родная паника, и она, кажется, — единственное <его> среди всего букета тоски, страдания и застаревшей, очень сильно впивающейся в мышцы боли. Чангюн, прыгнувший на Чжухона и непринужденно болтающий о чем-то неважном, кидает на хена много взглядов, и с каждым новым вертикальная морщинка между бровями становится все более явной. — Мне, — едва не задохнувшись, давит из себя Хосок, — не хватает меня. И истерически хихикает. — Кажется, Вонхо-хен испачкался слишком сильно, — весело замечает Чжухон. — Я бы показал вам, как он переодевается, — подключается Чангюн, — но это зрелище доступно только тем, кто его кормит. — Да, кормите нашего хена, долой диету! Нам надоело выслушивать речи, наполненные его страданиями по еде. Они длятся, как сама жизнь! Стоящий в кадре Кихен принужденно смеется, и Хосок неосознанно копирует его смех, а потом вдруг отрезает чужой дурдом от своего. Точнее чужой сам отрезается как-то, словно теряет непосредственную связь с его головой, а Чангюн говорит, что сигнал пропал и трансляция прервана; что фанаты пока отрезаны от них. <отрезаны> Хосок, не обращая внимания на окруживших его мемберов и хмурого менеджера, раскрывает рот и не чувствует ног: слово <соулмейт> вдруг вспыхивает у него перед глазами, словно наступает ночь, и над рестораном загорается неоновая вывеска. Это же слово потом долгое-долгое время преследует его и взрывается снопом искр каждый раз, стоит ему только закрыть глаза. <я могу стать целым> <у меня есть соулмейт> Правда, пока он довольно поверхностно понимает, что же все это может значить. -ххх- Хосоку страшно. Он боится и изредка даже натурально трясется, как самый настоящий кролик, завидевший вдалеке оскаленную волчью пасть; в его глазах иногда можно разглядеть нотки безумной паники, и в это краткое мгновение какая-то часть его тела может вдруг просто взять и сделать что-то странное: пригладить волосы слишком нежным для того, чтобы быть обыденным, движением, коснуться плеча или груди, погладить бедро или просто то, до чего можно дотянуться. Хосок в ужасе — и даже помыслить не может о том, что все эти движения, спровоцированные таинственным <кем-то>, — спонтанные, призванные лишь утешить, помочь, показать, что <я здесь, я всегда рядом> он не один, что всегда, даже если кажется, что это не так, есть кто-то, кто поддержит и поймет, и этот кто-то чувствует каждую его эмоцию как свою, принимает их все и переваривает в три раза активнее, лишь чтобы помочь. У Хосока трясутся губы и руки, когда он берет телефон и пытается вбить в строку поиска нужное слово. В итоге непослушные пальцы будто специально промахиваются мимо каждой буквы, и от отчаяния он бросает смартфон в сторону кровати, не в силах даже мысленно пожелать ему удачного приземления. У Хосока от постоянного нервного напряжения очень тяжелое, будто залитое бетоном, тело. На практике он может так неудачно поставить ногу, что через пять минут лодыжка становится синей, а дальнейшая тренировка — невозможной. У Хосока настолько насыщенно-черные круги под глазами, что нуны из стаффа даже неловко шутят о том, что можно просто подрисовать белые звезды — и будет красивый законченный макияж в космическом стиле. <твои синяки настолько глубокие, — говорят они, за бравадой скрывая беспокойство, — что их можно принять за портал, ведущий в черную дыру> У Хосока сводит мимические мышцы, когда он натянуто смеется над этим. Хосок не слышит тихое <прости, это я виновата>, из раза в раз повторяющееся где-то у него внутри. -ххх- Хосок не хочет спрашивать. Хосок не хочет интересоваться. Хосок не хочет знать, что же такое этот таинственный <соулмейт>. Хосок не хочет вот этого всего не потому, что он бесится от того, что с ним что-то не так от этой не объяснимой человеческими понятиями связи с кем-то невнятным, кого он ни разу не видел и не факт, что вообще увидит, — нет, ничуть нет. Хосоку откровенно, черт возьми, <страшно>. Он наконец понимает, почему вокруг все становится словно бы другим, незнакомым; почему на него косятся даже те, с кем он живет уже чертову прорву лет; почему даже во взгляде матери его нечто такое… такое… <сомневающееся> неявное и темное, такое, чего раньше не было даже в бытность его подростком. Да даже на его пропахшие дымом от курения губы она не смотрела так, как сейчас вглядывается в его глаза. Хосок чувствует себя кем-то другим; он боится того, что может однажды не совладать с тем, что сидит в его нутре, что сделает что-то, о чем потом не вспомнит, но другие будут знать и думать, лишь заслышав его имя. Он боится, что уже сделал что-то. Страх сидит в венах, капает на виски, сильно и монотонно стучится в затылок, разрывается в красных от лопнувших капилляров белках глаз. Хосок иногда смотрит на себя в зеркало и вздрагивает. Хосок видит то, чего не видят другие: <яркий, безумный огонь> <затаившееся, ждущее своего часа пламя> <рыжий, как бушующий пожар, свет> Хосок чувствует себя безумцем. Хосок хочет все забыть. Хосок хочет просто свернуться в клубок в самом темном углу, который только существует, и быстро умереть там, желательно без боли и не от голода. К сожалению, Хосок не настолько глуп, чтобы понимать, что так это не работает. <к счастью, когда он пытается тронуть свои запястья лезвием, его руки дрожат чужой дрожью и роняют острый металл> <к счастью, когда он чуть не падает вниз с моста, они выворачиваются до хруста и каменеют, вцепляясь в ограждение> <к счастью, после каждого подобного раза он чувствует мягкое, нежное, ласковое прикосновение, которого на самом деле нет, и привыкает к нему> -ххх- <прости меня, прости> шепчет что-то внутри, и Хосок внезапно прислушивается к этому и чувствует — снова — себя последней тварью. Мозгом он понимает, что пора остановиться, что кто-то далекий принимает все его чувства и состояния слишком близко к сердцу, что большинство его переживаний перерабатываются в три раза быстрее, и он примиряется с тем, с чем можно только смириться, гораздо спокойнее, а на встречах, и фотосессиях, и промо, и выступлениях чувствует уверенность в том, что все пройдет как по маслу и будет и-д-е-а-л-ь-н-ы-м; но тело и сердце заходятся с едином стуке, и паника поднимает лобастую чешуйчатую голову, готовая кинуться вперед, стоит только ее поманить. А приманивает ее любое проявление <чужого>. Поэтому стремление избавиться от проблемы самым радикальным способом из всех возможных пусть и угасает, безжалостно забиваемое крепкими кулаками рассудка, но делает это медленно и далеко не сразу. И <чужое> однажды вдруг просто взрывается — словно бомба, уставшая терпеть и ждать, пока огонь дотянется до нее по километровому фитилю. -ххх- Когда попытки покончить с собой почти переваливают за двадцать, Хосок совершает еще одну, уже совершенно этого не желая и просто потому, что подобное почему-то почти превратилось в рутину. Он включает газ и… Тут же выключает его. Фыркая, опускает голову и смотрит, как одна его рука держит другую и дрожит. В голове, в одной ее части, тоже словно <дрожь>, такая болезненная и сильная, что он охает и садится на пол: раньше он этого не чувствовал. Страшная, жуткая, режущая боль проходится по его затылку, он закрывает глаза и сглатывает, пытаясь ее унять, но она все напирает, становится сильнее, жжет веки, сотрясает кости, наполняет рот чем-то отвратительным и едким. Хосок внезапно понимает: это страх. Только вот не его страх. <за него> К чужому подавляющему, ужасному, вызывающему тошноту страху прибавляется страх его личный, собственный, и они мешаются, спаиваются вместе, плавятся, как металлы, чтобы было проще соединиться, и Хосок не выдерживает, закрывает рот рукой и несется в туалет. Ужас трясет его, ноги не держат, голова словно отваливается от шеи, вместо позвоночника — пепел, сухой и горячий, как его легкие, едва позволяющие вдохнуть кислород, чтобы не умереть. Он почему-то думает, что это смешно — совершить столько попыток покинуть этот мир, чтобы, вконец смирившись с тем, что этого не произойдет, вдруг умереть от страха. От страха, к слову, смерти. Каламбур! Бред! Если бы он смог, точно расхохотался бы, но вот беда: горло по ощущениям набито раскаленным стеклом, и оно плавится, вытекает из неплотно прикрытых уголков губ и неровными медленными струями течет вниз, по носоглотке к желудку, чтобы там соединиться с желудочным соком и взорваться, разъедая все на своем пути, в основном самого Хосока… — О-о-о-о, что происходит… Хосок вдыхает и выдыхает. Снова выдыхает, снова вдыхает. Делает так раз пять, пока не понимает, что сам ничуть не управляет своим телом, что это делает кто-то другой, кто-то, кто всегда, постоянно спасает его. Острая волна облегчения обрушивается на него как ведро ледяной (после раскаленного стекла — самое оно) воды. <меня не бросили, — думает он, — я все еще не один, все еще могу стать целым> На мгновение он прикрывает глаза и видит чужие руки. Тонкие, женские, ногти обломанные, бордовый лак слез или сгрызен, на запястьях и ладонях царапины, одни — свежие, другие — покрытые коркой, третьи — розоватые, давно зажившие, похожие на шрамы… Он хочет подумать об этом или осмотреться, увидеть больше, но открывает глаза и видит дверь. Приходит в себя только спустя минуту, звуки возвращаются в мир, и он понимает, что сидит в ванной, на полу, возле унитаза, затылок чуть болит, грудь сдавливает от остаточного страха, а дверь перед его глазами трясется так, словно сейчас влетит ему в лицо. Грохот оглушает, за ним едва слышен панический призыв Хену открыть, пока он не сделал это сам. Дерево начинает трещать, Хосоку кажется, что в середине намечается знатная вмятина, а петли уже почти сломались под чужим напором. Он понимает, что его опасения по поводу того, что дверь может влететь ему в лицо, вполне оправданы, и пытается что-то сказать, но из горла доносится только нечто сиплое и негромкое. К его удивлению, шум прекращается, Хену словно опускает ладони на преграду и проводит ими полосу сверху вниз, спрашивает: — Хосок? И голос у него такой, словно через секунду расплачется. Хосок и сам не против разрыдаться прямо здесь и сейчас, но не может, ведь внутри у него, в самом центре груди, начинает расцветать что-то мягкое, нежное и бесконечно <теплое>. Это что-то льется изнутри, отчего даже прохлада пола больше не кажется такой колючей; оно расползается по всему телу, легко бежит по венам, возвращается обратно в солнечное сплетение, сворачивается в ласковый комок и… черт возьми, говорит. <ты напугал его> <но все будет хорошо> <открой ему дверь> Хосок доверяется этому голосу, который скорее чувства и образы, и после уже ни разу об этом не жалеет. Он понимает: тот, кто столько раз вмешивался в его жизнь только затем, чтобы <помочь> и <оградить> от всего плохого непроницаемой стеной, уверенно сияющей даже в абсолютной тьме, вряд ли будет рушить все свои начинания и советовать что-то плохое. Это было бы глупо. Наверное. Если это не было планом с самого начала: приручить, показать, что все хорошо, успокоить бдительность, а потом — упокоить Хосока как раз в тот момент, когда он ничего не подозревает… Хорошо, что за дверью раздается еще один несильный стук, мысль не успевает развиться, и паника, почуявшая призыв, досадливо прячет раздвоенный язык и снова сворачивается тугим кольцом вокруг живота. — Хену, — тянет Хосок и слышит раскаяние в собственном голосе, — Хену, мне плохо. — Откроешь, Хосок? — Сейчас. Он поднимается, щелкает замком и едва успевает упасть назад, чтобы не получить по лбу уголком резко распахнувшейся двери. Лидер весь взмыленный, челка мокрая, домашняя футболка гораздо более мятая, чем обычно, глаза такие страшные и темные, что Хосок неосознанно пятится, но за спиной — только бортик ванной. Хену смотрит на него еще долгое мгновение, потом вздыхает, ноги его начинают дрожать, и он опускается на корточки, пряча лицо в локтях. Пальцы, упавшие на волосы, неспокойны. Хосок собирается, протягивает руку вперед и опускает ее сверху, прямо на вздрагивающие ладони. Хену поднимает голову и снова сильно, душераздирающе вздыхает. — Хосок, — говорит он, весь словно полный сожаления, сжавшийся, — не молчи. Пожалуйста. Если есть, что сказать, — говори. Всегда. — Хорошо, — обещает Хосок, прижимает чуть менее дрожащего друга к себе и не сразу выполняет свое обещание. Что-то мягкое, похожее на клубок, с тех пор остается в груди навсегда — сияющее, теплое и до невыносимого нежное. Хосок больше не думает о чем-то, близком к суициду, хотя иногда его подмывает шутить на эту тему. -ххх- <а мама радуется этому> Хосок откровенно не понимает, просто не может осознать, привести аргументы в пользу ее позиции, адекватно разъяснить себе, <почему, черт возьми> каким образом то, что происходит с ним, может радовать. Он думает, что у него раздвоение личности, что его мозг состоит не из правой и левой половин, а из северо-западной и юго-западной (его часть дурдома) и северо-восточной и юго-восточной (чужой дом сумасшедших со своими тараканами за завесой тонкой границы). То есть, если включить режим гениального арифметика, половин уже не две, а все четыре, и, между прочим, на психологическое здоровье это влияет довольно <не очень>. <совсем плохо> <хуже некуда> Хосок рад, что сейчас один. Он растирает руки, проводит пальцами по рядам выпирающих вен и чувствует-чувствует-чувствует, как ему хорошо, как ему приятно, как сладко в нежной ласке прикасаться к белой коже, проводить нарисованные самой природой (и усиленными тренировками) узоры, трогать, гладить, лелеять эти прикосновения на кончиках пальцев, понимать, что они будто остаются теплыми следами на самом сердце, глубоко-глубоко внутри, настолько, что постороннему не пробиться при всем желании… Внезапно он выныривает из пленительного омута чужих ощущений, встряхивается, подпрыгивает в кресле, чтобы окончательно отогнать остатки не-его эмоций, которые нападают внезапно, как приступы хронической сонливости от недосыпа, и со вздохом облегчения осознает, что чужой сумасшедший дом медленно отползает (в его представлении чужое сознание — огромная змея, которая, извиваясь всем телом, то приползает, то отползает, будто возомнив себя приливом и отливом) и почти стыдливо прикрывается портьерой, <красной, бархатной, тяжелой, пыльной> которые в изобилии имеются в любом театре. Ему пока сложно признаться себе, что то, <чужое>, не змея, а как раз океан — огромный, прекрасный, но тихий, несмотря на все его движения туда-обратно, и пленительный не только потому, что это какое-то наваждение, которое хочется испытать, — в том плане, что смотреть за собой, понимая, что все твои действия — не твои, очень странно и даже будоражит, — а потому, что сам Хосок чувствует необъяснимое притяжение и желание узнать, наконец, что скрывается за этим наплывом нежности, от которой замирает сердце, что представляет собой та, что может чувствовать так остро, быть так сильно и крепко привязанной к нему — к тому, кого даже не знает, кого в жизни ни разу не видела! И, на минуточку, ему <больно>, ему откровенно <хреново>, потому что ее <привязанность> (назвать это любовью он не может, ибо наивно и искренне считает, что для любви надо встретиться хотя бы раз и понять, что за человек стоит перед тобой) носит немного мазохистский характер. <она ранит> И раны от нее глубокие и опасные, как вид, расстилающийся под ногами, когда стоишь на крыше высотки. Мало кто признается, что этот вид притягивает магнитом и шепчет, шепчет: <иди сюда, подойди ближе, почувствуй, ветер сейчас — ничто, ветер там, подальше — жизнь, сила, страсть, смысл> <поэтому давай, не бойся, сделай этот шажочек в бездну> И Хосок знает, что эта боль, которую он отчетливо ощущает, когда впускает в себя чужое сознание, отравленная. Она убивает. Сладко, медленно, но убивает. А становиться убийцей того, кто настолько сильно чувствует, он не собирается. -ххх- Хосок стоит за поворотом и думает. В его голове, как у Гамлета когда-то, всего два вопроса: <Войти или не войти?> Ответа на них, разумеется, нет, а совета — даже самого простого, элементарного, или наоборот сложного и запутанного — дать никто не может. Хосок стоит за поворотом, кусает саднящую губу и задумчиво почесывает середину груди, неосознанно прося о помощи ласковый говорящий клубок. А Чжухон тем временем продолжает говорить. — Мама? Она говорит, что рада за тебя. И за то, что она у тебя есть. Ну, то есть, теперь она не волнуется, что ты когда-нибудь будешь переживать из-за измен, недопонимания, выбора между девушками. И что ей не придется выговаривать тебе, что та, что ты выбрал, — не для тебя. Постоянно рассказывает мне об этом. Хосок слышит в голосе друга легкую, пока еще серую и смутную, но зависть. Телефон у него в руках трещит, словно сделанный из дешевого пластика (хотя на самом деле обит алюминием и стеклом), а в горле, кажется, торчит мешающий говорить ком. Хосок все больше придерживается мнения о том, что надо валить. — Иногда даже не слушает меня и звонит лишь ради того, чтобы сообщить о твоих сердечных делах. После этих слов наступает долгое и очень напряженное молчание, оно сопровождается тяжелым дыханием рэпера и звуком его неровных шагов. Пару раз, словно совсем разнервничавшись, он двигает стул или стол, и металлические ножки с отвратительным скрипом проходятся по плитке. Хосок будто наяву видит, как морщится Чжухон, и зеркалит его выражение лица, в надежде на то, что никто не проснется от этой какофонии кухонных звуков. Хосок кусает губу сильнее обычного и чувствует, что продрал ее зубами. Чертыхаясь, он прикрывает рот рукой и закрывает глаза, видит перед собой портьеру и решительно хватает ее, чтобы отодвинуть, но… Не может. Портьера — на вид пусть и тяжелая, но тканевая и мягкая — на ощупь похожа на мрамор. Она холодная, твердая, неприступная, как стена между Северной и Южной Кореями, и совершенно неясно, как можно сквозь нее прорваться. Мысль о том, сколько сил надо потратить на то, чтобы сдвинуть <это> хотя бы на миллиметр, приводит Хосока в самый настоящий ужас, и он резко отходит в сторону и распахивает глаза. Он тут же вспоминает чужие нашептывания, поглаживания (пусть и его собственными руками, что… крипово, серьезно, но идущими от чистого сердца и другого человека), уверения в том, что его всегда поддержат, ему всегда помогут, никогда не бросят одного, что бы ни случилось, и острое разочарование — явно настолько яркое и нелепое после всего того, что сделал кто-то по ту сторону, из-за последних напряженных дней — вдруг вонзается ему прямо в правый висок, чтобы вырваться наружу из левого. Он думает, что его предали. И чувствует себя в соответствии с этим — то есть просто отвратительно. Но тут портьера будто встряхивается. Хосок, прикрывший на мгновение глаза, буквально видит это: по тяжелой, будто стальной ткани кто-то стучит извне. Стучит с такой силой, что дрожит все вокруг, что дрожит он сам, сотрясается так мощно, что все мысли о чужом предательстве попросту вытряхиваются из головы вместе, впрочем, с вообще любого рода мыслями. Хосок пытается открыть глаза, но у него не получается. А может, он и сам не хочет прерывать это. Он чувствует, что этот <бунт> — это <акт поддержки> чужой взгляд со стороны на ситуацию. Что <бунт> ему приятен. Что он затеян только ради него. Что тому, кто его создал, пришлось потратить очень и очень много сил, чтобы его поднять. Он чувствует, что его ноги, зажив своей жизнью по чужой воле, делают шаг по направлению к кухне — и, соответственно, разговаривающему Чжухону. То, что мгновением ранее пронзило его виски, рассасывается вместе с зловонным шипением (как это вообще может сочетаться, тем более в отношении чувств, Хосок вообще не понимает, но времени обдумать всю эту дичь нет), портьера встряхивается еще раз, уже сильнее, ее нижняя часть подпрыгивает, открывая голые ноги в черных тапочках, и тут же падает обратно с таким грохотом, словно вокруг случилось землетрясение и здание неподалеку сложилось, возомнив себя карточным домиком. А еще он понимает, что на его губах, искусанных в сомнении, цветет яркая улыбка. Теплый клубок в груди начинает расширяться, плыть по венам, согревать похолодевшее от стресса тело, стирает все сомнения напрочь и втирает в каждую клеточку абсолютную уверенность и титаническое спокойствие — то, чего ему так не хватало все эти дни. Вопрос получает свой ответ, Хосок — свой совет, и тьма ночи почему-то не кажется больше черной и непроглядной, как и сомнительное будущее, ведь рядом с ним, буквально внутри него, есть нечто сияющее, нечто такое, что пробьет любое препятствие, сокрушит любую преграду и осветит собой любой каменный склеп. Клубок в груди раздает вибрации, похожие на кошачье мурлыканье. Хосок в коридоре решает с сего дня прозывать того, кто творит все эти невозможные и классные вещи, Котенком. Он чувствует, что клубок тихо шепчет что-то о взаимной помощи, о том, что Хосок может помочь Чжухону, а тот — ему, что все будет хорошо, что <это же Чжухон, он же классный, он же не оттолкнет, он же выслушает, ты же любишь его, почему боишься, не бойся, ты не один>. Он чувствует, что да, действительно, что за ерунду он выдумал, Чжухону плохо — он поможет, а потом сам Чжухон, наконец, расскажет ему все-все, что только знает об этих всех <соулмейтах>, огоньках в глазах, мурчащих клубочках в груди, нежности, иногда заполняющей до самых краев… Но для начала он подходит к портьере в своем сознании, дотрагивается до нее и благодарит. <надежда на то, что благодарность дойдет, обжигает его желудок> Он поднимается с корточек (когда только успел присесть на них?) бесшумно, легкий ковер в прихожей скрадывает шаги, но подводит координация: прямо перед входом на кухню он спотыкается о собственную ногу, цепляет угол и создает кучу шума от свалившегося с руки железного браслета. Хосок слышит, как Чжухон быстро прощается, подскакивает со стула (конкретно эту часть он буквально видит, ибо энергии в рэпере столько, что он иногда подпрыгивает даже при ходьбе), и дверь внезапно распахивается, едва задевая Хосоку нос. — Хен! — испуганно и громко выдает Чжухон, но певец отмахивается и прикладывает палец к пухлым губам — <не так громко, а то Кихен проснется, и мы получим наряд вне очереди>. Чжухон читает это по глазам, кивает и пропускает побитого друга на кухню, тихо прикрывая за ним злосчастную дверь. — Хен, что ты тут забыл? Ты время видел? Сейчас снова будешь зеленый с утра, а гримеры будут ругать менеджера за недосмотр! Хосок хихикает — ничего не может с собой поделать. Через мгновение зеркалит его и Чжухон, и болезненные следы прошедшего разговора спадают с узкого лица. — Что ты тут делаешь? — Сначала шел попить, — признается Хосок и чувствует, что стойкая уверенность прерывается смущением от подслушанного, пусть и по случайности, личного разговора. — А потом? — уже подозрительно щурится Чжухон и <смотрит>. Хосок терпеть не может этот взгляд: чувство всегда создается такое, будто узкие глаза проводят физический анализ, разбирают тело на отдельные составляющие, тщательно изучают их, а потом медленно, мучительно собирают обратно и внимательно наблюдают за результатами. Клубок в груди фыркает прямо как настоящий котенок и ласково журит Хосока за трусость. — А потом услышал, что ты разговариваешь, и думал, стоит ли мешать. — И что надумал? — Что стоит. И… — Хосок вытягивает губы трубочкой (<не совсем характерный для него жест в обычной жизни>, — подмечает Чжухон краем сознания), — и что ты точно можешь мне помочь. Гугл отказывается! А Чжухон озадачивается. -ххх- Хосок все-таки пьет, потому что сухое горло категорически протестует против разговоров без предварительной подготовки. Под внимательным и несколько недоуменным взглядом Чжухона он берет фильтр в чуть трясущиеся руки, наливает воду в прозрачный стакан, с неожиданно громким стуком ставит его на стол перед стулом, на который нацелился присесть, втягивает голову в плечи и косится на закрытую кухонную дверь. Чжухон тоже кидает туда взгляд, но быстро понимает, что после последней убийственной тренировки вряд ли найдется кто-то (кроме них, двоих идиотов), кто решится подняться или просто лишний раз пошевелиться в приятно мягкой кровати. Мысли о кровати заставляют его медленно и сонно моргнуть, но скрип стула, на который приземлился Хосок, возвращает в реальность. Понимая, что разговора не избежать, а смущенный хен, пялящийся в пол, явно не в состоянии самостоятельно начать их беседу, Чжухон говорит: — Значит, ты подслушал мой разговор с братом? Хосок вздрагивает и возмущенно вскидывает голову. — Я не подслушивал! Просто встал не вовремя… и, если ты вообще мог помыслить о таком, ведь я никогда в жизни бы подобного не сотворил, даже при желании, — которого, заметь, нет! — я не собираюсь никому и никогда об этом говорить. Только если ты скажешь, что это будет правильно или что <да, окей, говори, а то мне самому как-то лень и вообще пойду я прогуляюсь, а вы тут позанимайтесь анализом моего поведения, пожалуйста>. Чжухон молчит от количества произнесенных слов и пытается понять их смысл, но взгляда — препарирующего, очень напрягающего — не отводит, и Хосок чувствует прилив паники, страха, стыда и еще какой-то мешанины из самых разных эмоций. Чтобы от этого избавится, он вновь открывает рот, хотя совсем не уверен, что вообще стоит: — Ты меня услышал? Чжухон кивает, но его шейные мышцы так напряжены, что позвонки громко хрустят, и Хосок видит в этом неприятный знак. Он вздрагивает и решает уже забить на это все дело, понукаемый мыслями разного содержания от <а может, я просто идиот> и <а ну это все в болото, желательно глубокое и чтоб совсем-совсем далеко от меня> до <ну Чжухон, ну хорош, ну сколько можно меня палить-то уже, отвернись по-братски, войди в положение>, когда слышит что-то вроде: <прекращай быть трусом, дружище> — сказанное не словами, но чувствами. Удивительная четкость негодования и морального пенделя настолько изумляет его, что слова, которые доселе страшно было даже мыслить, будто сами льются из его губ. Он не чувствует, что его ртом кто-то управляет, как чуть раньше это происходило с ногами, а еще раньше — с руками, нет. Он говорит сам, и это чувство похоже на то, что обычно испытываешь после бессонной ночи от дозы энергетика или кофе. — Веришь, нет — но я попал. Прям-таки влип. Вязну в болоте, в этакой зеленой трясине, откуда пока воняет неопределенностью, и она пахнет как затхлая ванная, которую уже давно не проветривали, — Хосок замечает, как ошалевает от внезапности Чжухон, и это, на его удивление, придает ему сил и помогает не замолкнуть, так и не выразив всю глубину своего <попандоса>. — Знаешь, что за трясина? Чжухон понимает вроде, где-то в глубине души, за гранью разумной мысли, где в исступлении бьется интуиция, но лишь мотает головой так, что волосы неожиданно бьют по скулам. Хосок кивает — <этого я и ожидал>, говорит весь его внезапно мудрый вид, — и продолжает: — Мы с тобой братья по твоему брату. Сие замысловатое высказывание ломает очень уставшего и сонного Чжухона, и он, вскакивая со стула, издает неопределенный звук, похожий на вопль касатки, но Хосок на удивление проворно прыгает следом, прикрывает его рот рукой и шепчет что-то о вреде внезапного пробуждения человека-весь-рост-которого-прячется-в-стельках, и Чжухон, покрываясь испариной, садится обратно и, хотя все еще не до конца пришел в себя, всем своим видом выражает готовность слушать — и делать это тише некуда. А в хосоковской голове тяжелая портьера становится легкой, больше похожей на тюль, комочек в груди вибрирует чуть сильнее обычного, и он сам слышит <чувствует> смех. Неожиданно ласковый и приятный, он словно обнимает его сердце, смягчает панику от разговора и вселяет мысль о том, что все будет классно, все будет прекрасно, все будет хорошо, ведь главное: есть рядом (<в душе, в твоей же душе>) тот, кто всегда услышит, поймет, простит, поможет, согреет, спасет, станет на твою сторону — и сделает еще миллион подобных вещей. Хосок внезапно опускает руки и медленно, словно продираясь сквозь вязкий кисель, садится обратно на стул. Чжухон смотрит на него с недоумением, но тут замечает что-то в его глазах — какой-то красивый, яркий проблеск, и закрывает рот, так и не проронив ни звука. Подозрения, до этого момента витающие где-то на периферии сознания, теперь роем жужжащих пчел вваливаются в разум, и рэпер понимает если не абсолютно все, то очень и очень многое — большую часть того, что вообще происходило с хеном в последнее время. Хосок словно пропадает в себе, и Чжухон теперь точно знает, о чем тот хочет поговорить. Хосок чуть морщится и прикладывает руку к груди, неосознанно поглаживает ее, словно чувствует под пальцами не мягкую ткань домашней футболки, а чужую спину, к которой прикасается со слепым, не видимым ему самому, но очевидным остальным чувством нежности, с желанием быть нужным. Хосок смотрит в себя, и глаза его тихо, и ровно, и будто почти незаметно, но все же горят <оранжевым>. Хосок молчит, прикусывает губу, и на его лице читается боль от того, что он <не рядом>. А спустя мгновение все это растворяется, стирается с его лица, как смывается волной улыбка на песке, и он в искреннем недоумении рассматривает свою ладонь, которая продолжает поглаживать его грудь, словно не может остановиться. В глазах Хосока — немного паники, немного зарождающегося безумия и совсем чуть-чуть боли, и она говорит <мы не вместе> о том, что он не рядом, не может достучаться, у него никак не получается ворваться в чужую душу так же, как она врывается в его и поселяет в нем уверенность, счастье, веру и, возможно, любовь? — Ты не понимаешь, что с тобой происходит, — полувопросительно произносит Чжухон спустя пару минут, и Хосок, успевший позабыть и о разговоре, и о кухне, и о самом Чжухоне, подпрыгивает на стуле от неожиданности. Чжухон хихикает и добавляет: — Но все-таки чуть-чуть понимаешь. — Я… — Хосок откашливается. — Да. Мама сказала мне, что я не целый, а пояснить что-то забыла, а спросить я побоялся, вдруг с ума сошел, вы бы отдали меня врачам, и они прописали бы антидепрессанты… Когда Чжухон, запрокинув голову назад, внезапно разражается громогласным хохотом, Хосок лишь раздосадовано вздыхает: тихих разговоров у них никогда не получалось, почему он вообще на это надеялся? Когда приступ веселья заканчивается, Чжухон опускает голову, вытирает набежавшие на глаза слезы и улыбается. Ямочки на его щеках успокаивают Хосока, и даже взгляд прищуренных глаз перестает напрягать и настораживать. — Интересно, сколько бы ты мучился, если бы не услышал мою беседу с братом? — добродушно, но с ноткой иронии спрашивает главный рэпер, а Хосок, похолодев, чувствует явный подтекст, состоящий из одного слова, которое затерялось между <мою> и <беседу>, и слово это <тет-а-тет> <приватную>. — Я не подслушивал! Я просто вовремя проснулся. И вообще, ты что-то больно наглый со старшим, — скрещивая руки на груди, отвечает Хосок, смешно задрав подбородок. Где-то за портьерой хихикают и бурчат что-то наподобие <лучшая защита — это нападение> и Хосок с этим очень и очень согласен. А еще ему почему-то безумно нравятся эти комментарии. Жаль только, что его ответы не доходят до той, кому они были адресованы. — Ладно, хен, — Чжухон окончательно расслабляется. — Задавай уже свои вопросы и выдавай «тайну», которая уже давно не тайная. — У меня есть соулмейт? Но я не знаю, что это вообще такое, а мама сказала, что об этом рассказывает какая-то легенда, про которую я почему-то ни разу не слышал. — Легенда есть, ты ее не слышал, ибо она древняя, как динозавры, и такая же вымершая, — Чжухон чешет кончик носа и складывает брови «домиком». — Точнее была такой до недавнего времени, пока не появились первые подтверждения. Научно это пока почти не доказано, есть только теория о том, что тела и психотипы <соулмейтов> идеально совпадают, в том и прикол, но эта теория какая-то так себе и совсем ничего не объясняет. Легенда — другое дело. — И о чем она? — О душах. Чжухон моргает и смотрит на Хосока, прямо ему в глаза, и видит то, что изредка видел сам хен, — чужой взгляд, чужие зрачки и яркий проблеск на самом их дне — оранжевый и будто бы неоновый, словно искра от костра, виднеющаяся в ночном небе. Едва грустно улыбнувшись, он рассказывает дальше: — О том, что раньше каждая душа, умирая, перерождалась обратно и проживала новую, возможно, совершенно противоположную прошлой жизнь. Однако время шло, людей становилось все больше, душ — наоборот; а потом они вдруг закончились вовсе, и осталась только одна, самая последняя из них, и два новых тела. Создать новую душу быстро нельзя, отправить в мир тело, не освещенное хотя бы ее частичкой, — тоже. И тот, кто распределяет их днями и ночами, не зная сна и отдыха, решил: он поделит одну душу на два тела, и, чтобы сложиться воедино, две частички одного и того же будут всю жизнь тянуться друг к другу, а, притянувшись, вновь станут единым целым, как и было задумано. Они станут одним и принесут в мир, помимо баланса и равновесия, другое, гораздо более полное понятие <любви> и <привязанности>. Так и родились <соулмейты> — те, кто предназначены друг другу с самого рождения. Чжухон пожимает плечами, потягивается. — Не знаю, так ли все на самом деле, но это — единственное доступное нам объяснение их возникновению. Так что, хен, ты один из миллиона — а может, и миллиарда — людей, которые могут быть уверены в своей <второй половинке> так же, как и в себе. Хосок не отвечает еще долгие пять или около того минут. Чжухон сидит смирно, наблюдает за ушедшим в свои мысли хеном и даже не шевелится. Легкая зудящая зависть к брату кажется заразной, потому что просачивается в его теплые и доверительные отношения с хеном, медленно и тихо пожирает приятные эмоции. Зависть такая черная и необъятная, что Чжухону кажется, что он сейчас задохнется от того, насколько же это отвратительно, но: — Ты можешь быть в этом числе, — внезапно говорит Хосок и улыбается светло и ярко, прикасаясь к груди — к тому месту, где бьется сердце. — Я это чувствую. Подняв взгляд, он счастливо смотрит на удивленного друга и совсем по-дурацки хихикает. (позже он не помнит, чтобы говорил это, но оказывается как никогда близок к истине) Спокойное выражение стекает с лица Чжухона, как подтаявшее мороженое — с вафельного рожка. Глаза на половину лица сияют искренним изумлением, но он берет себя в руки, а руки — в кулаки, прикрывает рот с отвалившимся мгновение назад подбородком и задумывается. — То же говорил мне брат, — бормочет он некоторое время спустя, а Хосок довольно кивает с мордой лица настолько умиленной, что злиться на него за случайно подслушанную проблему попросту не получается. Зависть рассеивается от сияющей улыбки Хосока, как свинцовые тучи — от солнечных лучей. Чжухон неловко, но искренне улыбается в ответ. -ххх- <это такой трэш, что можно лучше я умру, пожалуйста, и не буду больше существовать?> Хосок издает странный звук, похожий на гортанное рычание, но состоящее из гласных (звук непонятный и пугающий окружающих до дрожи), и с силой трет ладонями лицо, словно пытаясь снять его с черепа. Кихен, оторопело отвернувшийся от плиты от неожиданности, шипит, когда пузырящееся на поверхности сковороды масло обдает его руку горячим дождем, и прикрывает утварь стеклянной крышкой. — С ума сошел, что ли? Какого черта? — главный вокалист с выражением вселенской боли на лице стирает с пальцев и ладони крохотные остывшие капельки и оборачивается, впиваясь взглядом в Хосока, который сидит с поднятой к потолку головой и широко распахнутыми глазами. — Тебе бы фильмы ужасов озвучивать, а не в айдол-группе петь, хен. — О, да, я совершенно никчемен даже там, где трудился всю свою сознательную жизнь… И тренировки-тренировки-тренировки — это пшик, переливание из пустого в порожнее, желание сделать лучше то, чего нет. Ты прав. — Ты упал? — лицо у Кихена такое выразительное, что Хосок даже забывает, о чем и почему рассказывал только что. — Ударился головой? Повредился разумом? Сходил к психотерапевту? Он прописал тебе антидепрессанты, которые обладают побочным эффектом? — Каким? — опешив настолько, насколько это вообще возможно, интересуется Хосок чисто потому, что не знает, что вообще можно выдать кроме. — Атрофия мышц мозга, — убийственно серьезно отвечает Кихен. Немного погодя изображает изумление, даже прикладывает ладонь к раскрытому рту и округляет глаза. — Ой, погоди, но там же уже нечему атрофироваться… Хосок думает еще пару мгновений, в которые никто не двигается ни единой мышцей тела (и главный вокалист, застывший в довольно скрюченной позе, ясно демонстрирующей шок и удивление, — главная скульптура дня), а потом, не изменяя пустоте в глазах и на лице, медленным движением берет лежащее на спинке его стула полотенце, скручивает его и с силой швыряет прямо в нос Кихену. Тот возмущенно вопит что-то о том, что глупость человеческая — это неумение спокойно воспринимать шутки, а Хосок качает головой с выражением, будто говорящим: <это же Кихен> и <я серьезно ждал поддержки и понимания от него?> — А если серьезно, — успокоившись, человек-поклоняющийся-создателю-стелек возвращается к плите и закидывает не состоявшееся орудие убийства себе на плечо, — я не понимаю, что заставляет тебя так сильно волноваться. Сейчас мы на коне, у нас все прекрасно, даже нетизены не буянят. С какой стати ты упал лицом в депрессию? Тебе серьезно нужен терапевт? Я могу найти знакомого, он продаст очень качественные антидепрессанты за цену самых некачественных. Должник как-никак… Хосок смотрит в потолок, ворчит себе под нос: <у тебя в должниках каждый пятый> и <люди, проходя мимо, стараются максимально слиться с пейзажем, чтобы не попасть в твой бесконечный список долгов>, а потом вздыхает и уже громче спрашивает: — Я не понимаю, что за тема с антидепрессантами. У тебя проблемы? — Разве это я пугаю доброжелательных соседей своими попытками в озвучку фильмов ужасов? Хосок закидывает руки за голову и начинает качаться на стуле. Глаза все так же устремлены в потолок и сквозь него, а губы поджаты. Кихен кидает на него взгляд через плечо и вздыхает. — Чжухон поделился. Ну, тем, что ты у нас <целый>. — Судя по легенде, что он выдал, я должен быть <половинчатым>. — Это только пока, — безмятежно пожимает плечами любитель собирать долги и оборачивается. — Честно, не понимаю, что тебя тревожит. Агентство ничего не сделает: все знают, что мешать соулмейтам — то же, что и убить обоих; даже если она из другой страны, о проблеме языкового барьера можешь забыть, ибо он стирается на раз-два, плюс вы можете даже не разговаривать — чувствовать, бессловесно, четко, на расстоянии. — На расстоянии, — неосознанно повторяет Хосок. — Расстояние. Ненавижу это слово. — Она далеко? — Я не совсем уверен. Она смотрит трансляции, но ни разу не была на фанмитингах. — Значит, очень далеко. Хосок смотрит и смотрит, не моргает и почти пугает Кихена, когда мизинец его ноги, словно повинуясь чужой воле, влетает в угол квадратной ножки стола. Испытывая фантомные боли в области собственного пальца, Кихен вытягивает губы, протягивает долгое мелодичное <О-о-о-о>, что звучит песней на фоне цензурных, но слишком ругательных воплей Хосока, и внезапно хмыкает. — Правильно: ты идиот, хен! Хосок даже перестает прыгать на одной ноге и костерить все на свете: застыв в неудобной позе цапли, он смотрит на друга, как на Сатану, который решил зайти в гости, но забыл предупредить. — Господи, я повешусь, если у вас будут похожие характеры… Это катастрофа… Мамочка меня не для такого воспитывала. Пожалуй, попрошу ее родить меня обратно при встрече... Полотенце слетает с плеча оскорбленного до глубины души Кихена с такой скоростью, что со стороны смотрится так, будто это его самостоятельное решение. Вопль Хосока звенит, кажется, во всем доме, отдается от стен физически упругими волнами и пугает остальных жителей своими вибрациями еще несколько долгих минут. — Боже, — выдохшись, Хосок падает обратно на стул, чудом не промахиваясь. — Такое ощущение, что в легенде напутали и стянули узами не те половинки. Мало того, что вы одинаково покушаетесь на мое здоровье, так еще и разговариваете одними и теми же словами. Это жутко. Внутри у него что-то хрустит. Не сразу он понимает, что это каменеет портьера, но как только это происходит, он тут же выпрямляется на стуле и хмурится так, словно чувствует, что его внутренности медленно замерзают и съеживаются, пытаясь максимально отсрочить появление ледяной корки на них. Комочек в груди, теплый и мягкий, скукоживается, становится меньше, холоднее. Кихен, заметив резкое изменение чужого настроения, настороженно зовет друга по имени, но тот не слышит, застывший, как мраморная статуя; когда он поворачивает голову спустя несколько секунд, главный вокалист не отшатывается назад просто потому, что отшатываться некуда: за спиной плита и кухонная тумба. Взгляд у Вонхо под стать псевдониму — готовый на любые действия ради защиты. Зрачки рыжие и <горящие>. Нос и зубы — словно заострившиеся, опасные, готовые разрезать любое препятствие. — Предупреждаю только один раз, — говорит он, и в его голосе — тот самый потусторонний рык, от которого пропотел бы самый скептичный любитель ужастиков. — Она только моя. — Да я и не претендовал! — панически вскинув руки ладонями вперед, спешит заверить Кихен, пытаясь выстроить план побега при критической ситуации, но тут Хосок прикрывает глаза и мучительно, медленно расслабляется, мышцы одна за другой перестают каменеть, а пальцы, впивающиеся в ладонь, раскрываются, как бутон цветка. — Прости, Кихен, — от угрозы не остается и следа, как, впрочем, и от громкости: голос Хосока больше похож на хриплый шелест умирающего растения. — Кажется, я схожу с ума. Мурлыканье пропадает, мелкие приятные вибрации больше не ощущаются в груди, как, впрочем, и тепло. Маленький комок теперь чуть теплый, словно несколько минут назад бросил все свои силы на то, чтобы успокоить дикую и резкую ярость. — Я читал, что это нормально, — спустя секунд пять не совсем уверенно отвечает главный вокалист и так же делает пару шагов к сгорбившемуся парню на стуле. — Кризис. Главное, что пока не среднего возраста, а то было бы значительно грустнее. У Хосока получается даже чуть улыбнуться, когда чужая ладонь осторожно ложится на его плечо, но внутренности, чувствует он, все-таки заморозились. Даже несмотря на то, что вспышку его невнятной ярости помогла затушить та, что сидит за портьерой. Хотя <зачем я лгу себе?> как раз из-за того, что она помогла. Она помогла, тогда как он — чувствуя ее боль, или переживания, или страхи, или отчаяние — <нет> <ни разу> не может. Господи, он серьезно не может. — Я бесполезный, Кихен. Ничтожный. Я не могу ничего. — Глупости, — Кихен смелеет и обнимает друга за плечи, мимоходом качая головой, когда Чангюн с Минхеком и Хенвоном заглядывают в дверной проем с одинаково ужасающим выражением сочувствия и беспомощности на побледневших от испуга лицах. — Тебе просто нужно время и силы. — У меня их нет. — Зато у тебя есть те, у кого их можно одолжить, — впихиваясь между заполнившими весь проход на кухню парнями, заявляет Шону и уверенно опускает громадную ладонь на другое, не занятое Кихеном плечо. Оставшиеся не при делах мемберы вразнобой кивают и говорят что-то, соглашаясь. Только пришедший Чжухон весело замечает, что Хосок-хен как-то раскис, за что получает несильный подзатыльник от выразительно выкатывающего глаза Минхека, Чангюн ограничивается лишь укоризненным «Хен», а Хенвон тяжело вздыхает. — Спасибо. Сейчас улыбка у Хосока кривая, но совершенно точно <искренняя>. -ххх- Пару раз Хосоку действительно казалось, что он сейчас шагнет за грань реального и больше никогда оттуда не выберется. Он чувствовал, что его Котенок <боится> или трясется от тоски и ощущения страшной, невыносимой безысходности; что часто эти чувства бывает настолько сложно побороть, что слабеет не только душа, но физическое тело; некоторое время назад ему даже удалось вовремя предчувствовать чужое падение и, собрав все силы, вовремя прорвать заслон портьеры (все такой же каменный или стальной — в общем, непробиваемый), чтобы не позволить ей ободрать себе колени о шершавый пол. К сожалению, случилось это всего пару-тройку раз, во все остальные он был сильно измотан, сил не хватало, и она все-таки падала и сдирала себе кожу. Хосок лежит на кровати и в очередной раз клянется, что зацелует все шрамы, которые только найдет, излечит их — может, и не физическим путем (хотя, если его Котенок захочет, он найдет самого лучшего пластического хирурга во всей стране или даже во всем мире, и тот сделает лучшую в своей карьере операцию — или перед вами не Шин Хосок!), но моральным — точно. Он заставит ее пережить все неприятности и оставить их в прошлом, ведь в будущем их ждет только самое лучшее, самое прекрасное, самое невероятное… Осталось только расплавить эту мерзкую красную ткань, подселить в грудь соулмейта часть собственной души и, наконец, встретиться. А чтобы это выполнить, надо, как однажды пафосно выразился Минхек, <дать бой этому гадкому расстоянию>. Лежа на кровати и раздавая самому себе (<ведь, по сути, клятва соулмейту — это и есть клятва себе, ведь у них одна душа… так, ладно>) обещания, Хосок вспоминает, что боялся раньше, и выражение его лица такое, будто он увидел Хенвона, стоящего по колено в снегу и одетого только в трусы. <я, оказывается, идиот>, — думает он и, прикрывая глаза, шлет пожелания спокойной ночи куда-то глубоко-глубоко в себя. Он отчаивается каждый день все сильнее, но не оставляет надежды на то, что у него все получится. -ххх- Хосок считал, что привязанность парней к нему совершенно не может сравниться с тем, насколько они сами стали дороги ему; но то было раньше. Сейчас же эти мысли, прежде разъедающие мозг сильнее серной кислоты, растворились, словно были солью, а он смахнул их в теплую воду и помешал железной ложкой. Ежедневно Хосок видит и чувствует, что каждый из его второй семьи чуть ли не из кожи вон лезет, чтобы подбодрить его, придумывает свои собственные меры для поддержания боевого настроя и иногда поражает этим прямо в самое сердце. Минхек, например, потеснив Кихена у плиты, теперь каждый вечер варит в чугунном котле (на самом деле в обыкновенной кастрюле из стандартного набора посуды) не то отвар, не то зелье и поит своего страдающего друга им. Разумеется, делает он всего лишь чайный напиток на основе трав с восстанавливающим и успокаивающим компонентами, но возмущенный Кихен не упускает случая позубоскалить, и с его легкой руки вечернее чаепитие превращается в мрачный ведьмачий обряд. Хосок благодарно хихикает каждый раз: перепалки мемберов, особенно когда к ним присоединяется сонный и не догоняющий Хенвон, — лучшая комедийная составляющая в его жизни. Но еще более забавным оказывается Чангюн. — Жилетка, — бормочет он однажды, удобно устроившись головой на бедрах одного из любимых хенов. — Ну точно — жилетка! Хосок думает, что это всего лишь разговоры во сне, улыбается, взъерошивает чужую макушку и забывает. Как оказывается впоследствии — зря. Однажды, когда половина мемберов уже заразно храпит в своих кроватях, а еще половина не может оторваться от приставки в гостиной, Хосок отходит за травяным чаем на кухню и, словив волну меланхолии, опускается на стул перед окном. Он снова и снова пытается пробиться сквозь портьеру, но та все еще не поддается, словно укрепленная стальной уверенностью. Свет в комнате идет только из окна (там, прямо напротив, стоит яркий фонарь) и из дверного проема, когда со стороны входа раздается негромкое: «Хен?» Хосок моргает и изумленно оборачивается, чтобы… Тут же уронить чашку с чаем на стол. Когда первые испуг и недоумение проходят, а Чангюн помогает протереть скатерть и отставить кружку в раковину, Хосок смотрит на него второй раз — и уже смеется. — Ты чего? Чангюн — в надувном жилете для плавания ярко-оранжевого, даже какого-то неонового цвета, который в полумраке комнаты сияет, как вторая луна, — смущенно опускает голову и наверняка думает, что идея была провальной. Хотя бесконтрольный хохот Хосока все же греет душу, ведь хен так давно не смеялся настолько тепло, заразительно и от всего сердца, что это даже кажется фантастикой. — I am what I am, — говорит рэпер, улыбаясь и заражаясь весельем друга, — то есть, ну, буквальность — мое все. Потом он смущенно чешет нос и смотрит куда-то в сторону. — Но идея, конечно, идиотская… Хосок, широко улыбаясь, выдвигает второй стул, взглядом предлагает Чангюну садиться и говорит: — Я сейчас не в состоянии понимать твои метафоры, так что объясни своему дураку-хену, что же ты за представление тут устроил? — Ну во-о-от, стараешься тут ради них, придумываешь всякое, чтобы подбодрить, а они еще и не понимают главной идеи… Хосок снова обращает взгляд на жилетку (за окном проезжает машина, свет фар отражается от светодиодной поверхности и на мгновение застывает в его зрачках) и хрюкает, стараясь сдержать новую волну смеха. Чангюн, увидевший рыжий всплеск в чужих глазах, заторможенно моргает и запоздало восхищается; ему кажется, что тот сочный, яркий цвет идеально подходит идеальному хену, а значит — и его другой части. Соулмейту. — Ух, ладно, — Хосок, все-таки сумевший перебороть смех, но не улыбку, кладет голову на мягкую ткань жилета. — И все-таки, что за мысль заложена в твоих действиях? — Есть такая фраза… ну, или комплекс фраз… в общем, неважно. Они все сходятся в одном: что кто-то может стать жилеткой для слез или переживаний другого. Хосок отнимает голову от чужого плеча, смотрит в серьезные глаза и распахивает рот от изумления… осознание медленно доходит до него, глаза намокают… Чангюн, смущаясь, хватает хена за голову, опускает ее обратно на свое плечо и оставляет собственные прохладные ладони на чужой спине. — Я вот ради этого и пришел. Все уже как-то тебя подбодрили, а я не могу сделать этого словами — не силен в этом. Зато вот так, молча, могу стать твоей жилеткой для переживаний. И ты сможешь рассказать мне все-все, а на мне это никак не отразится. Только жилетка намокнет — но она из непромокаемой ткани, так что даже ей не будет вреда. Ты никому не причинишь неудобства, хен, если будешь искренне переживать и перестанешь скрывать свои чувства. Хосок поднимает голову, но не ловит взгляда макнэ, отвернувшегося в сторону и, кажется, смущенно краснеющего. Нижняя челюсть, уже некоторое время валяющаяся на полу, не поддается контролю, поэтому из открытого рта вырывается лишь сдавленный сип. Хосок чувствует, как его наполняет сладкая, приторная и розовая-розовая, как однажды волосы Кихена, сахарная вата, настолько ему приятно. Котенок в груди, откликаясь на его эмоции, начинает равномерно мурлыкать, отчего чувства переполняют его и грозятся вылезти из ушей розовыми невесомыми облачками. — Ты это что, — голос чуть дрожит, глаза заметнее увлажняются и пытаются посмотреть прямо в душу, — серьезно? Ты придумал такое вот ради меня? — Ну-у-у, — тянет Чангюн, все еще смотря в сторону, но уже кося одним глазом на медленно трогающегося (не рассудком, хотелось бы верить) хена. — Понимаешь, это единственное, что я могу для тебя сделать, а мысль о <жилетке для слез> привела меня к вот этому, а это дало запал для того, чтобы наконец подойти к тебе и предложить давно колупающую меня мысль… — ЧАНГЮН-И-И-И-И! Ты прелесть! Такое чудо! Только ты мог придумать подобное! Прибежавший на грохот Хенвон застывает в проходе, тяжело вздыхает и на взволнованный вопрос Хену о том, что же происходит, просто отодвигается чуть вбок. Лидер, нахмурив брови и сделав суровый вид, втискивается между косяком и Хенвоном, а потом раскрывает рот: картина перед ним презабавная. — Х-хену-у-у-хе-е-е-ен, — заунывно и придушенно тянет Чангюн, — спа-а-а-аси-и-и-и! — Тебя не от кого спасать, моя прелесть, — чуть ли не мурлычущим тоном отвечает лежащий на нем Хосок и, судя по задушенному хрипу, рвущемуся из груди рэпера, сдавливает его еще сильнее. — Он у нас чудо. Смотрите, что придумал! Какой молодец! — Эйфория? — спрашивает Хенвон, с непередаваемым выражением лица наблюдая за стремительно синеющим младшим участником, но опасаясь за свою жизнь в случае вмешательства. — Эйфория, — бездумно кивает Хену, думающий примерно о том же. — Только отчего? Вряд ли Хосок смог бы это описать, но он действительно ощущает что-то сродни эйфории. Портьера в его разуме становится гораздо тоньше, легче; комок в груди теплеет и растет до непривычных размеров, Хосок чувствует чужие губы и улыбку, хотя ни разу не видел этого, и упирается лицом в действительно приятную на ощупь ткань жилетки. — И где ты только такую нашел? — Знал бы ты, сколько я искал, — придушенно шепчет уже не вырывающийся Чангюн и сам обнимает застывшего хена. Хенвон и Хену приглядываются, замечают свет от жилета, единовременно фыркают и соглашаются с тем, что их Чангюн — действительно чудо. В перьях. Пару минут макнэ рассказывает забавную историю о том, как обходил все магазины, которые только видел, чтобы найти то, что прямо-вот-именно-то-самое, и как пугал этим несчастных консультантов. Хосок улыбается: — Спасибо. — Обращайся, хен. -ххх- Что-то случается, когда они уже подходят к общежитию. Минхек все еще продолжает активно жестикулировать, выпучивать глаза и играть интонациями, чтобы донести юмор ситуации не просто через слова, но и через тело, а Хосок, улыбающийся и несущий пакет продуктов, застывает на месте. Улыбка у него на лице выглядит так, словно ее насильно приклеили к губам, а глаза стекленеют и теряются в пространстве. Минхек ожидает взрыва хохота (конечно, он ведь так старался подвести историю к развязке так внезапно и вовремя, чтобы другой реакции не досталось ни кусочка в эмоциях Хосока!), но не слышит его, потому решает обернуться. Увиденное пугает: хен похож на восковое пугало, у которого вместо глаз — едкие светодиоды. — Хосок-хен? Минхек чувствует, что у него что-то не так с голосом, словно он взял и заболел; что у него, наверное, гланды распухли, поэтому даже воздух попадает в горло тяжело, со свистом, и его не хватает на то, чтобы нормально вдохнуть. Впрочем, нормально выдохнуть тоже не получается. Минхек чувствует, будто это действительно происходит, как паника обзаводится когтями и разрывает его живот на кучу кровавых кусков, как у нее вырастают все новые руки, как ими она хватает ребра и поворачивает их внутрь, чтобы сделать из торса огромную дыру и показать всем желающим, насколько белый у него позвоночник. Воображение подсовывает все новые варианты того, как она расправляется с каждой отдельной клеточкой его организма, и от переизбытка ощущений его спасает вибрация телефона и сонный Хенвон, ожидающий прибытие своего заказа. — Хен… он… — Где вы? — вся сонливость слетает с вижуала, стоит ему только услышать сочетание странного голоса друга и слова <хен>. — В квартале от общежития, ну, где мы обычно срезаем… — Понял, — Минхек слышит, как скрипит кровать, как Хенвон шуршит одеждой, как шлепает босыми ногами по плитке и приглушенно говорит что-то, видимо, Чангюну. — Жди, сейчас будем. Ждать оказывается непросто, особенно рядом с другом, у которого в глазах будто зажглось пламя. Зрачки полыхают, как самый едкий неоновый указатель в мире, помноженный на абсолютную тьму вокруг, радужки — чуть менее ярко, как костер, в их глубине периодически вспыхивают яркие желтые искры; но самое удивительное в том, что даже белки светятся изнутри чем-то персиковым, словно матовый белый плафон, сдерживающий яркость многоваттной лампочки. Через пару секунд Хосок начинает шевелить губами, пальцы на руках сжимаются так, что ручки пакета стонут и скрипят, и Минхек, хлопая глазами и опасливо придвигаясь ближе к хену, от которого фиг поймешь, чего ожидать, хочет присоединится к их страдающему хору. С его новым нервным голосом — самое оно. Минхек пытается понять, что шепчут чужие губы, но терпит одно поражение за другим. Пару раз ему кажется, что друг матерится, но в ту же секунду он понимает, что это не так… а потом до него вдруг доходит: он вспоминает, что говорил Кихен, что Хосок терпеть не может слово <расстояние>, что после каждой прямой трансляции выглядит гораздо более убитым и несчастным, чем после тренировок с утра и до поздней ночи. — Кажется, этот язык я не знаю, — сипло бормочет Минхек, и звук собственного голоса несколько ободряет его. — Ну ничего, узнаю… я все-все узнаю, хен, ты уже больше не отвертишься! — Не берусь судить, — вдруг раздается позади, — но, кажется, разговоры с самим собой — это тревожный звоночек. — Я тоже не берусь, но соглашусь. Минхек оборачивается и чуть ли не со слезами на глазах кидается на несколько помятых и не совсем одетых Чангюна и Хенвона. Пока он сбивчиво рассказывает, что произошло, Хосок вдруг решает пошатнуться и уронить пакет с едой на асфальт. Чангюн реагирует быстрее всех и подхватывает хена под руку, а потом закидывает ее себе на плечо; Хенвон быстро подползает под другое, а Минхеку остается только озаботиться пакетом и наблюдением за выражением чужого лица. — Вы видели, какие у него глаза? Они <горят>. — Думаю, — Чангюн подхватывает друга поудобнее, Хенвон зеркалит его движение, и они начинают двигаться по направлению к общежитию: повезло, что Хосок все же стоит на ногах и даже способен ими передвигать, а иначе была бы беда, — когда он перестанет паниковать и бесится, цвет будет очень нежным. Хен же у нас натура чувствительная… — То, что он не может тебе ответить, не позволяет тебе ехидничать, мелкий ты засранец, — бурчит Хенвон, Минхек, всматриваясь в лицо Хосока и не находя там ни единого изменения, активно кивает. Чангюн хмыкает, но как-то нервно. Никто из них не понимает, что происходит, но все они верят в одно — в то, что у их друга и брата, у их Хосока, все получится. А вот сам их друг и брат в это не верит совершенно. -ххх- Хосоку кажется, что он в какой-то абсурдной комедии. Дама его сердца, если так можно назвать его соулмейта, уже в который раз пытается посмотреть на кого-то лишнего для ее души с претензией на долгосрочные любовные отношения. Хосок, разумеется, против. Хосок, разумеется, никак не может это донести. В этот раз все становится острее: она в отчаянии, в страшной, непрекращающейся депрессии, в жутком расстройстве, и он, Хосок, из-за которого это расстройство и появилось, никак не может даже намекнуть ей на то, что вот он, здесь, всегда-всегда рядом, всегда готов быть ближе остальных, всегда готов поспешить на помощь, стоит только позвать. Она не допускает даже <мысли>, чертовой маленькой, хрупкой мыслишки о том, что нужна ему. Она считает, что совершенно его не достойна. Она считает, что может решать за него. Хосок видит. Слышит. Понимает каждое слово, сказанное на другом языке. Хосоку становится от этого только хуже. <а чем он плох? на экране ноутбука — симпатичный парень европейской внешности, один голубой глаз задорно подмигивает, россыпь веснушек на носу и щеках делает его умильным, приятным, таким, на которого хочется смотреть; неширокий, очень красивый и, опять же, типичный для европейских мужчин хищный нос, средней ширины губы, абсолютное отсутствие лопоухости, раскосые глаза с двойным веком… — мам, нет. — он симпатичный?> Хосок кривится, ведь чувствует, что она сравнивает их. Хосоку неприятно, Хосок хочет быть таким же бледным, таким же голубоглазым, таким же красивым, как этот парень; ему кажется, что разница между ними глубиной с Марианскую впадину, что, если их сравнить, сам Хосок упадет на дно и уже никогда не сможет подняться. Хосоку больно. Но не настолько, насколько больно сейчас ей. Спустя мгновение он понимает это: его боль делает ей еще больнее, у нее в груди не то что дыра — какое-то страшное чудовище, прожорливое, все в огне, вбирающее в себя все, что видит, но в первую очередь — хорошие, добрые, приятные эмоции, воспоминания, сны. У нее в груди скоро останется буквальное ничего, пустое и сухое, все в провалах и трещинах, которые невозможно будет склеить. Хосоку страшно. Хосок боится опоздать. У Хосока какое-то странное, очень мерзкое и неприятное предчувствие. Хосок продолжает смотреть. <подумай, — голос у говорящей такой, словно она решает раскрыть одну из самых очевидных, но неприятных вещей; голос обижен, он словно хочет посильнее ужалить. спойлер: голосу это удается. — ты — обычная, ничем не примечательная девчонка. он — идол миллионов, кумир миллиардов, у которого таких, как ты, — сотни. ты серьезно думаешь, что у тебя что-то получится?> Хосок задыхается. Он буквально видит чужими глазами, как пол приближается к лицу, успевает собраться от вспышки дикой, неестественной, всеразрушающей боли, закрывает глаза собственные и тянет портьеру в сторону изо всех своих сил. Перед взглядом появляются знакомые исцарапанные руки, лак на них уже темно-синий, красивого цвета, глубокого, как самая темная ночь. Хосок на мгновение окунается в океан нежности, настолько ему нравится этот цвет и настолько он подходит этой девушке, что отдает для своего соулмейта все свои силы, что пропускает момент, когда перед чужими глазами меркнет свет, а портьера начинает чернеть и покрываться плесенью. Несмотря на то, что он помог ей не упасть лицом в ковер, Хосок в ужасе. Он понимает, что этого недостаточно, что он все еще ничего не может, что она все так же далека от него морально, как он, физически, — от нее. Он совершенно не знает, что делать, ведь все его попытки докричаться, достучаться остаются на сердце кровоточащей тоскливой раной, которая позволяет отчаянию забиваться все глубже и глубже, шипящей массой впиваться в кровь, ползти по венам, распространяться по телу. Хосок пытается этому сопротивляться, но у него не получалось это <так долго>, что он уже <не верит>. Он готов сдаться. <да, я должна была раньше догадаться> <я не нужна тому, у кого все есть> Все есть? Не нужна? Кому не нужна? Ему? Хосоку? Не нужна? <ЧТО?!> — вдруг вырывается из самой его души дикий вопль, и вот теперь Хосок чувствует, что сам превращается в прожорливое огненное чудище, потому что он, черт возьми, в бешенстве. -ххх- — Нужна! — рявкает Хосок так резко и внезапно, что Чангюн, Хенвон и Минхек одновременно вскрикивают и пятятся. — Нужна, конечно! — орет он так страшно и с таким опасным хрипом, что парни начинают всерьез беспокоиться о состоянии его горла и о том, спустя какое время люди из близстоящих домов вызовут наряд полиции. — Господи, не будь идиоткой! — Хосок стремительно выпрямляется, не обращая внимания на все еще держащих его за плечи мемберов. Судя по тому, насколько ярко горят у него глаза, он достучался. Парни переглядываются, и во взглядах у них такая мешанина чувств, что кто-нибудь, вырвав это из контекста, может посчитать их сумасшедшими. Хотя, конечно, не настолько, насколько сумасшедшим могут посчитать Хосока, стоящего посреди узкой улочки с окровавленными ладонями (ручки пакетов все же оставили на них свои следы), яркими, сочно-оранжевыми глазами и сияющей, удивительной улыбкой, полной счастья, восторга и чего-то гораздо более глубокого. -ххх- — Хосок-хен вне зоны доступа, — с каменным выражением лица говорит парламентер в лице Чангюна. Хенвон и Минхек, переглянувшись, трижды кивают, Хену и Кихен моргают и решают поддержать товарищей. Менеджер вздыхает, но делает это со странным звуком человека, уже давно готового к нервному срыву, а потом трет лицо ладонями. Кихен причмокивает красивыми губами с остатками блеска после съемок и начинает менторским тоном вести лекцию о том, что стоит, а чего не стоит делать со своим лицом, когда у тебя грязные руки, и как исправить ситуацию, которая уже произошла, обещает даже принести специальную маску из своей коллекции, но менеджер повторяет странный звук и уходит по-английски, страшно хлопнув дверью на прощание. На мгновение в гостиной повисает тишина, а потом Хенвон издает низкое, протяжное <ы-ы-ы-а-а-а-а> и поднимает голову к потолку. Чангюн моргает, отвисает, чешет нос и падает на подушку, удачно валяющуюся на полу прямо под его задницей. Хену и Кихен вдруг хмурятся, когда, проведя ревизию мемберов, не досчитываются двух необходимых для нормального функционирования группы единиц. — Что происходит? — Хосок-хен вне зоны доступа, — повторяет Чангюн, зависает на мгновение, а потом ложится на пол полностью, раскинув руки в стороны. — Это я уже слышал, — недовольно вскидывает бровь Кихен, хмурые складки на лице Хену вторят недовольному тону главного вокалиста, — но где он? И Чжухон? — Там, — заторможенно отзывается Минхек и машет рукой в сторону кухни, дверь которой очень кстати открывается, и Чжухон с улыбкой во все имеющиеся зубы и глупо звучащим <хы> вываливается в гостиную и спотыкается взглядом о мрачное сборище. Впрочем, степень мрачности сборища совершенно его не волнует. — Хены! А я вот Хосоку помогал, — говорит он, даже не пытаясь избавиться от улыбки и, проходя мимо застывших от изумления Хену и Кихена, ласково проходится ладонью по их плечам. — Он достучался, — доверительно сообщает отставшим от жизни мемберам Хенвон и падает рядом с расслабившимся впервые за долгое время Чангюном; Хену и Кихен, переглянувшись, кажется, в это не верят, поэтому Минхек, мудро кивая головой, подходит к ним, обнимает за плечи и мягко, но очень настойчиво тянет к кухне, на которой обнаруживается Хосок. Счастливый, расслабленный, спокойный и будто посветлевший, он смотрит в окно, улыбается, и глаза его, и без того красивые, становятся и вовсе прекрасными, когда в их зрачке вдруг вспыхивает искра ранее задушенного пламени — яркая, безудержная, но очень ласковая. — Он похож на попку младенца, которую избавили от раздражения, — доносится из гостиной голос Чангюна. — Прямо такая же бархатная и мягкая, как в рекламе со всеми светофильтрами. Только Хосок. Смекаете, а? Судя по приглушенному звуку удара, Хенвон смекает быстрее всех и выражает свое отношение к подобному типу шуток весьма очевидным способом: шлепком по молодому затылку. Минхек, поднимая глаза к потолку, пытается сделать вид, что совсем не хочет расхохотаться, но выходит у него откровенно хреново, что и сообщает загадочно молчавший до сего момента Кихен. Хену не менее загадочно кивает, вздыхает, подходит к Хосоку, обнимает его и тихо, но как-то очень искренне говорит, что безумно рад. Хосок улыбается — на сей раз совсем не принужденно или криво. Хосок улыбается счастливо — и все в группе вдруг понимают, что у них в телах зачем-то поселилась сладкая, и мягкая, и пушистая сахарная вата точно того же нежно-розового цвета, как однажды волосы Кихена. -ххх- — Господи, — менеджер, несчастный парень, протирает лоб бумажным полотенцем и вздыхает, — наконец-то. И тысячелетия не прошло, Хосок! — Плюс, — кивает увлеченный мороженым Минхек. Чангюн кивает тоже, делая умильное выражения лица и получая от хена тяжелый вздох и ложку этого самого мороженого. — Кажется, он вас не слышит, — флегматично замечает Хенвон, смотря на застывшего в пространстве Хосока. Тот улыбается так нежно и интимно, что все почему-то смущаются и отворачиваются, делая вид, будто не он и его духовное единение с соулмейтом является сейчас главной застольной темой для разговоров. Менеджер начинает рассказывать что-то о планах, наметках на будущее, коллабах, фанмитингах, сообщает, что они приглашены на американский Kcon, и все понемногу начинают втягиваться в работу, думать о номере, который могут предоставить, о том, что же еще можно сотворить, чтобы порадовать фанатов. Хосок, тронув свою грудь над самым сердцем в последний раз, всей душой желает своему соулмейту сладких снов, поворачивается к друзьям и тоже включается в работу. В глазах у него теперь <постоянно виден яркий рыжий отблеск>.
Примечания:
251 Нравится 31 Отзывы 48 В сборник
Отзывы (9)