Постельная сцена

NC-17
Завершён
814
6
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
41 страница, 20 252 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
814 Нравится 44 Отзывы 235 В сборник

Раз

Настройки
Примечания:
Прозрачный луч тусклого, едва поднявшегося зимнего солнца скользнул по подоконнику, засвечивая бледным квадратом света покосившуюся стопку книг, затем невесомо коснулся уха и шеи спящего молодого человека, раскрасил белесо-желтым цветом его растрепанные светлые волосы. Тот поморщился не открывая глаз, что-то пробормотал неразборчивым со сна, с хрипотцой, голосом, и только глубже зарылся в подушку. Стоило сну обратно подкрасться к нему и мягкой тяжелой лапой прижать к кровати, призывая вновь провалиться в первобытную черноту, как отвратительный, нестерпимо пронзительный звон будильника разворотил стоячую тишину небольшой квартирки — острый, дребезжащий, от которого сердце от неожиданности подскакивало к горлу - только такой и мог поднять Сашку по утрам. Он с трудом открыл глаза, тяжело и мучительно моргая, щурясь от слепившего света. В глазах словно царапался свалявшийся влажный песок, в очередной раз доказывая, что все же несколько часов сна — это было непозволительно мало. Он поднялся, и дом наполнился звуками. Шлепанье холодных босых пяток по рассохшемуся паркету коридора и затем по ледяному кафелю кухни, стук чайника, шум воды из-под крана, скрип распахиваемого окна и раздергиваемых занавесок, звон ложки о стенки кружки, щелчок отвернутой крышки кофейной банки, сухой шорох гранул, насыпаемых в чашку. Включенное радио на кухоньке. — Твою мать, — вздохнул Саша рассеянно и почесал шею тыльной стороной ладони, не выпуская ложки, — Опять. В последнюю неделю ему отчаянно не везло в лотерее повседневности, и уже в третьей подряд кофейной банке, которую он покупал, был кофе, отчаянно отдававший на вкус, по его мнению, сельдереем. Возможно, это был цикорий - но в таких тонкостях он уже не разбирался, если честно. Да не слишком-то и хотелось. Самым, конечно, поразительным было, что жизнь его не изменилась. Ни решительно, ни резко, ни хоть насколько-нибудь. Несколько месяцев упорной работы, вынашивания своего детища, с подъемами посреди ночи, чтобы записать пришедшую в голову фразу или мысль, с обклеенной стикерами квартирой и сотней заметок в мобильнике, с постоянным додумыванием сцен и фраз, идей и деталей, из-за чего он находился словно в прострации и из-за чего его уволили с предыдущей работы. Не то что бы это сильно его волновало, конечно. Конечно, с его новеньким, с иголочки, высшим образованием работать официантом было смешно, но такова уж была горькая правда — устроиться по специальности было куда сложнее, чем сдаться и поплыть по течению, пойти работать в ближайшую забегаловку и тешить себя мыслями о том, что однажды он еще окажется ценным специалистом. Две недели мучительного ожидания, короткое сообщение "Мы читаем вашу рукопись", и еще месяц, невозможный, отвратительный месяц ожидания. Месяц, который он словно висел в безвоздушном пространстве, жадно глотая пустоту и ища опоры под ногами - конечно, так её и не находя; он слепо шарил ногами в пустоте и больше всего мечтал уже даже не об успехе, а просто о том, чтобы это закончилось. Потому что неизвестность сжимала сердце когтистой лапой. Короткое "Принято" - вздох облегчения, многотонный камень с души. Страх, казавшийся таким огромным, теперь лежал барахтавшимся на спине жучком у него под ногами. И вот уже две недели как все было издано, напечатано, покупалось и читалось. И - тишина. Давящая, звонкая тишина, а он с трясущимися руками выискивал упоминания о себе и своем творении хоть где-нибудь, ладно в журналах, но хотя бы в интернете; заглядывал читающим в метро людям через плечо. Маркес, Донцова, Саббатини, Булгаков, Майер, Мартин. Что только не читают. Но ни у кого - его книжки в руках, хотя он как всегда видит миллион незнакомых новеньких обложек каждый день в транспорте. Ни у кого. Его не заметили, и это было ужаснее всего. Стараться, выворачиваться наизнанку, и что в итоге? Пшик? Знакомым даже в голову не пришло, что Александр Зеленый — это он, Саша, их смешной Сашка-марганцовка, как до сих пор звала его пара приятелей по старой памяти. Он невольно вспомнил детство, маленький тихий двор в самом сердце городка, отгороженный высокими домами от шумных магистралей, ленивый раскаленный летний воздух, пахнущий листьями и горячим асфальтом, чириканье птиц и далекий шум моторов. То, как часто он раздирал подбородок, колени и локти, лазая по деревьям и играя в казаков-разбойников. И как все дразнили его Зелёнкой, когда он выходил, насупившись, с заботливо обработанными царапинами, пятнистый, как зеленый и страшно несчастный леопард. По его мнению, мама не понимала ну ничегошеньки в его жизни мамой. Потому что конечно, если бы она понимала всю важность и фундаментальность таких вещей, то уж точно не стала бы мазать его зеленкой. Но ведь все эти умные взрослые были почему-то феноменально слепы, когда дело касалось по-настоящему важных дел. Не стерпев насмешек, он однажды наивно потребовал никогда больше не мазать его этой изумрудной дрянью. Просто потому что поменять фамилию, которой он терпеть не мог, было сложнее. Мама тогда только покачала головой, вздохнула и приобрела многолетний запас перекиси и, главное, марганцовки. И вот тогда кличка пристала уже навечно, как ни странно. В этом парадокс прозвищ — прилипают самые необоснованные. А книга, этот камешек, брошенный в ноосферу, как в бездонное черное озеро, почти без всплеска вошел в воду и тихо отправился ко дну, ведь все, что было — это проскользнувшие пара статей, проходных, в целом доброжелательных, мол, неплохое начало, можно приятно скоротать вечер-другой. Вот и всё, вот тебе и мировая слава. Он торопился на работу, далеко не первый раз за месяц опаздывая, и журнал купил машинально, замерев у киоска и долго рывшись в карманах, тяжело перезвякивая мелочью в пальцах. Сбежал по скользким от нерасчищенного снега ступенькам, красно-серым камнем проглядывавшим сквозь окошки следов чужих ботинок, торопливо вскочил в вагон, глотнув характерного зимнего воздуха подземки. Тяжелого, неуловимо тянувшего сероводородом и утренней усталостью жизни. Он и не надеялся уже найти о себе хоть слова, но стоило ему в метро, в шумном переполненном вагоне, прислонившись аккурат к надписи "не прислоняться" на исцарапанных дверях, просто так раскрыть литературное издание, как сердце его ёкнуло. "Красный свет Зеленой литературе" - зацепился он взглядом за название статьи в оглавлении, которое он отметил совершенно машинально. И как-то сразу понял, что это по его душу, про его "Ветер из прошлого", и явно ничего хорошего о нем не написали. А та самая успокаивавшая его когда-то мысль, что любой отзыв самим фактом своего существования, был в некотором роде положительным, теперь казалась несусветной чушью. Сашкино нервное сердце пропустило удар и забилось часто-часто, ледяные кончики пальцев, слегка онемевшие от волнения, невольно мяли края тонких страниц, судорожно пролистывая до нужного разворота. Дойдя до него, Сашка бросился с головой в плотный, необъятный текст статьи, силясь вычленить отдельные слова, но те сливались в невнятную кашу у него перед глазами. "Как я писал уже неоднократно, - и, видимо, напишу еще не раз - в отличие от моих неуместно оптимистично настроенных коллег, лично я - не верю в молодых писателей. Однако литература стремительно молодеет, и отрицать это невозможно. Вспомните, сколько юных, пугающе юных дарований ворвалось на литературную арену в последние годы. Я склонен объяснять это тем, что молодые хотят читать молодых, незамысловатых, говорящих с ними на одном языке, шагающих с ними в ногу, а не брюзжащих наставительно с высоты своего жизненного опыта. Процесс этот разрушителен для литературы. По-настоящему разрушителен, поскольку включается неотвратимый, лавинообразный механизм положительной обратной связи. Литература деградирует — деградирует и читатель до её уровня, и в увлекательном, перебивающем дыхание путешествии вниз он разгоняется до такой степени, что просто не может остановиться. И литературе — массовой литературе, уже не искусству слова — приходится выравниваться по еще более низкой планке. И это весьма худосочное, на первый взгляд, произведение, на самом деле — чудовищного веса камень, призванный, кажется, утянуть нас всех на самое дно прямым рейсом. Я готов признать, что на его фоне молодые авторы нынче пишут восхитительные, горячие, больные, пронзительной чистоты и силы романы. Именно молодые, а не зеленые. Фамилия автора "Ветра из прошлого", к сожалению, говорит сама за себя, да что там говорит - кричит, сразу подставляя обе щеки. Да и вся мировая литература убеждает нас в том, что говорящие фамилии не врут. Про название я мог бы написать отдельный трактат, дать волю своей старой и въедливой натуре, но многие уже такое бессчетное число раз акцентировали внимание на новом тренде давать произведениям пошлые в своей банальности и ни о чем не говорящие названия, что мне будет сложно сказать что-то новое. Потому и не стану. Разве что выражу лишний раз свою глубокую уверенность в том, что словам "любовь" и "прошлое" в названиях надо давать смертный бой, сказать им раз и навсегда веское, решительное "нет", потому как ничего более тривиального и уязвляющего вкус любого более-менее смыслящего в жизни человека не бывает. Невозможно не насторожиться, увидев подобное название, но я все же не терял надежды провести вечер за чтением чего-то хоть сколько-нибудь стоящего. Увидев же плотный, пестрый текст даже воодушевился, наивно понадеявшись на явление нового игрока в слова, нового Бунина, Набокова, Кизи или, страшно сказать, Гоголя. Я, к сожалению, совершенно забыл, что надежда — прерогатива неопытных и желторотых юнцов. Боюсь, что стоять этот роман может не в подобном литературном ряду, а исключительно под ножкой стиральной машины, придавая ей устойчивости на неровном полу, поскольку класть её под ножку книжного шкафа с той же целью — слишком приближать её к сонму произведений литературы. Как можно понять из вышесказанного, вечер у читателя не задастся с первых страниц, а потому нет даже желания писать вдумчиво, отмечая недостатки и вычленяя достоинства. Нет желания ненавязчиво сжимать кольцо железной аргументации в стальную удавку внезапного захвата, подводя читателей к нравящемуся мне выводу - есть что-то в этом моём признании весьма постмодернистское и проламывающее пресловутую четвертую стену. Я вернусь, пожалуй, во времена своей профессиональной незрелости, своеобразной зелености, когда статьи мои были костными и громоздкими, отчасти фамильярными и при том до ужаса официальными, не жалящими правдой, не разлагающими монолит на отдельные значимые части, но давящими читателя тяжеловесностью и пыльностью слога. Так что я распускаю стремительную кавалерию своих языковых возможностей и вытаскиваю из чулана дряхлую игрушечную лошадку времен моего детства на литературном поприще. Отчасти еще и потому, что Зеленый поиграл в слова с такой страстью, что я буду блекло выглядеть на его фоне. С первых же страниц создается стойкое ощущение, будто мальчик, наконец, дорвался до настоящих цветных кубиков после тяжелого детства с деревянными непрокрашенными игрушками, лишенными лиц. Быть может, конечно, он читал исключительно Радищева и Ломоносова, и тогда чудесная переливчатая и гудящая игра современного легкого, проворного, пластичного языка его совершенно очаровала, и, в таком случае, наверное, мы бы могли его пожалеть и простить ему подобные литературные экзерсисы, по нелепой случайности ушедшие в печать. Но автор настолько радостно окропляет текст аллюзиями и отсылками, неуместно демонстрируя собственную начитанность, что лично я не взялся бы его защищать. Он принялся лепить из языка нечто невообразимое, этакого кадавра, неудовлетворенного литературно, с упоением и восторгом трехлетнего ребенка. И, очевидно, непозволительно увлекся. Слабость и непроработанность сюжета, простительные истинным мастерам слова, которых люди читают ради одной мелодики языка, тут не выдерживают никакой критики. Зеленый бросился строить замок своих литературных грез и увлекся одной башней так сильно, — той самой башенкой языковой красивости - что не заметил, как она фаллическим символом устремилась ввысь, оставляя остальной замок в зачаточном состоянии. А такая башенка не может не рухнуть. Тема фаллических символов в контексте творчества А. Зеленого никоим образом не может остаться незатронутой. Мой диагноз — неперебесившийся пубертат. Несомненно, нынче в литературу мощным течением ворвался эротический жанр, не оставляющий фантазии решительно никакого простора, и тем не менее, более наивного и объемистого порно, мимикрирующего под большую литературу я еще не читал. Великая Любовь, возразите вы? Или посоветуете вспомнить Миллера с его "Тропиками"? Ах, если бы…" Перестать читать никак не выходило - взгляд словно прирос к странице, жадно скользил вперед, выхватывая пассажи, в которых его самозабвенно втаптывали в грязь. В какой-то момент строчки перед глазами у Сашки попросту смазались окончательно, так что он физически не смог дальше читать, подбородок против воли затрясся мелкой дрожью. Он выдохнул сквозь сцепленные зубы и откинул голову на холодное стекло, стараясь взять себя в руки. Ему было плевать, что в переполненном вагоне некоторые исподтишка бросали на него где насмешливые, а где и сочувственные, полные любопытства взгляды - все это его теперь решительно не волновало. Потому что его растоптали. Растоптали, любовно вдавив каблуком в грязь каждый его палец, каждую часть его ничем не омраченной души. Боже. Только что мир ласково улыбался ему, а вот он уже больше не видит ничего, пораженный внезапным ударом под дых, окончательно лишившим его дыхания. Наверное, это было слишком по-детски, слишком наивно, но Сашка ничего не мог поделать с заворочавшимся у него в груди шипастым драконом, полным жгучей обиды. Он мучительно вглядывался в потолок, часто моргая, но глаза предательски резало, и он мальчишеским жестом утер их запястьем. Этот чертов критик был прав, во многом, Сашка и сам знал про некоторые свои слабые места, и оттого было еще больнее — он не мог просто улыбнуться и сказать "незаслуженно брюзжит". Потому что Сашка знал о том, где он недотянул и где перебрал, чувствовал еще вычитывая и доводя до ума свой текст, но уже не имел сил что-то глобально менять. И теперь тот с поразительной точностью хищной птицы выискивал больное, драл ослабшую плоть. Сашка скользнул равнодушным взглядом по верху страницы. Конечно, это был Лёня Уточкин — критик со смешным, на первый взгляд, псевдонимом, и дьявольски въедливыми и справедливыми статьями, которого он уже несколько лет боготворил. Сашка и статьи-то критические начал читать, готовясь к тому, что в один день смогут написать про него - и почти сразу же выцепил его. По стилю, по интонации, по манере; по углу зрения, позволявшему Уточкину самым неожиданным образом вытащить на свет из текста то, о чем догадывался редкий читатель. Тот никогда не говорил ни единого хорошего слова, даже вскользь, не хвалил, был этаким признанным злодеем литературного мира - так что чем короче была рецензия, тем лучше обстояли дела, так про себя в свое время решил Сашка. И вот теперь Леонид Семенов, как его звали на самом деле, обратил внимание на его книгу. И не просто обратил, но и соизволил написать об этом целую статью, хотя Сашка в свое время не смел надеяться даже и на внимание критиков второго эшелона, не то что Уточкина. Господи. Ужас. Твою мать. И самое горькое заключалось в том, что Сашка не мог не признать, что давно не читал у него таких метких, сочившихся искренним ядом, а не мелкими придирками, статей. Тот откровенно глумился и выводил слабые места крупным планом, и в этом странным образом проявлялась его человечность, обычно редко проглядывавшая из-за плотного щита пренебрежительной снисходительности, с которой он холодно препарировал чужие тексты. Видимо, все было настолько дерьмово, что Уточкин не просто написал о нем, но и сделал это как-то совсем по-особому. Сашка ехал, притиснутый к дверям вагона, комкая в пальцах тонкую некачественную бумагу, и ему действительно казалось, что жизнь его теперь была кончена. Растоптана. Зверски растерзана. У него даже не было слов, чтобы выразить ту пустоту, что скручивалась внутри тугими жгутами подступающей к горлу истерики. Беззвучной, рваной, больной. Словно даже его не заставили пройтись босым по углям, но попросту высыпали эти раскаленные угли куда-то на самое мягкое и уязвимое место, до которого не дотянуться и не смахнуть. Черт возьми, Сашке казалось, что в своей книге, своём маленьком, нежно любимом детище он вывернул наизнанку душу, а его обвинил в фальши его кумир. Всё это казалось самым что ни на есть Апокалипсисом, и четыре коня уже нетерпеливо рыли копытами мягкую землю где-то неподалеку, позвякивая сбруей, и жаркий пар валил у них из ноздрей.
814 Нравится 44 Отзывы 235 В сборник
Отзывы (5)