I Часть. Глава 14. АРЕСТАНТ ПОМЕШАННЫЙ И АРЕСТАНТКА НЕИСТОВАЯ
20 марта 2017 г., 19:54
Приблизительно через год после возвращения Людовика XVIII главный инспектор тюрем производил ревизию.
Данс в своей подземной камере слышала стук и скрип, весьма громкие наверху, но внизу различимые только для уха заключенной, привыкшей подслушивать в ночной тишине паука, прядущего свою паутину, да мерное падение водяной капли, которой нужно целый час, чтобы скопиться на потолке подземелья.
Она поняла, что у живых что-то происходит; она так долго жила в мешке, что имела право считать себя мертвецом.
Инспектор посещал поочередно комнаты, камеры, казематы. Некоторые заключенные удостоились расспросов: они принадлежали к числу тех, которые, по скромности или по тупости, заслужили благосклонность начальства. Инспектор спрашивал у них, хорошо ли их кормят и нет ли у них каких-либо просьб. Все отвечали в один голос, что кормят их отвратительно и что они просят свободы. Тогда инспектор спросил, не скажут ли они еще чего-нибудь. Они покачали головой. Чего могут просить узники, кроме свободы?
Инспектор, улыбаясь, оборотился к коменданту и сказал:
— Не понимаю, кому нужны эти бесполезные ревизии? Кто видел одну тюрьму, видел сто; кто выслушал одною заключенного, выслушал тысячу; везде одно и то же: их плохо кормят и они невинны. Других у вас нет?
— Есть еще опасные или сумасшедшие, которых мы держим в подземельях.
— Что ж, — сказал инспектор с видом глубокой усталости, — исполним наш долг до конца — спустимся в подземелья.
— Позвольте, — сказал комендант, — надо взять с собой хотя бы двух солдат; иногда заключенные решаются на отчаянные поступки, хотя бы уже потому, что чувствуют отвращение к жизни и хотят, чтобы их приговорили к смерти. Вы можете стать жертвой покушения.
— Так примите меры предосторожности, — сказал инспектор.
Явились двое солдат, и все начали спускаться по такой вонючей, грязной и сырой лестнице, что уже один спуск по ней был тягостен для всех пяти чувств.
— Черт возьми! — сказал инспектор, останавливаясь. — Кто же здесь может жить?
— Чрезвычайно опасная заговорщица; нас предупредили, что это девушка, способная на все.
— Она одна?
— Разумеется.
— Давно она здесь?
— Около года.
— И ее сразу посадили в подземелье?
— Нет, после того как она пытался убить сторожа, который носил ей пищу.
— Она хотела убить сторожа?
— Да, того самого, который нам сейчас светит. Верно, Аптуан? — спросил комендант.
— Точно так, он хотел меня убить, — отвечал сторож.
— Да это сумасшедшая!
— Хуже, — отвечал сторож, — это просто дьявол!
— Если хотите, можно на нее пожаловаться, — сказал инспектор коменданту.
— Не стоит; она и так достаточно наказана; притом же она близка к сумасшествию, и мы знаем по опыту, что не пройдет и года, как она совсем сойдет с ума.
— Тем лучше для нее, — сказал инспектор, — когда она сойдет с ума, она меньше будет страдать.
Как видите, инспектор был человеколюбив и вполне достоин своей филантропической должности.
— Вы совершенно правы, — отвечал комендант, — и ваши слова доказывают, что вы хорошо знаете заключенных. У нас здесь, тоже в подземной камере, куда ведет другая лестница, сидит старик аббат, бывший глава какой-то партии в Италии; он здесь с тысяча восемьдесят одиннадцатого года, и помешался в конце тысяча восемьсот тринадцатого года; с тех пор его узнать нельзя; прежде он все плакал, а теперь смеется; прежде худел, теперь толстеет. Не угодно ли вам посмотреть его вместо этого? Сумасшествие его веселое и никак не опечалит вас.
— Я посмотрю и того и другого, — отвечал инспектор, — надо исполнять долг службы добросовестно.
Инспектор еще в первый раз осматривал тюрьмы и хотел, чтобы начальство осталось довольно им.
— Пойдем прежде к этой, — добавил он.
— Извольте, — отвечал комендант и сделал знак сторожу.
Сторож отпер дверь.
Услышав лязг тяжелых засовов и скрежет заржавелых петель, поворачивающихся на крюках, Данс, которая сидела в углу и с неизъяснимым наслаждением ловила тоненький луч света, проникавший в узкую решетчатую щель, приподняла голову.
При виде незнакомого человека, двух сторожей с факелами, двух солдат и коменданта с шляпой в руках Данс поняла, в чем дело, и видя, наконец, случай воззвать к высшему начальству, бросилась вперед, умоляюще сложив руки.
Солдаты тотчас скрестили штыки, вообразив, что заключенная бросилась к инспектору с дурным умыслом.
Инспектор невольно отступил на шаг.
Данс поняла, что ее выдали за опасного человека.
Тогда она придала своему взору столько кротости, сколько может вместить сердце человеческое, и смиренной мольбой, удивившей присутствующих, попыталась тронуть сердце своего высокого посетителя.
Инспектор выслушал Данс до конца; потом повернулся к коменданту.
— Она кончит благочестием, — сказал он вполголоса, — она уже и сейчас склоняется к кротости и умиротворению. Видите, ей знаком страх; она отступила, увидев штыки, а ведь сумасшедший ни перед чем не отступает. Я по этому вопросу сделал очень любопытные наблюдения в Шарантоне.
Потом он обратился к заключенной:
— Короче говоря, о чем вы просите?
— Я прошу сказать мне, в чем мое преступление: прошу суда, прошу следствия, прошу, наконец, чтобы меня расстреляли, если я виновна, и чтобы меня выпустили на свободу, если я невиновна.
— Хорошо ли вас кормят? — спросил инспектор.
— Да. Вероятно. Не знаю. Но это не важно. Важно, и не только для меня, несчастной узницы, но и для властей, творящих правосудие, и для короля, который нами правит, чтобы невиновная не стал жертвой подлого доноса и не умирала под замком, проклиная своих палачей.
— Вы сегодня очень смиренны, — сказал комендант, — вы не всегда были такой. Вы говорили совсем иначе, когда хотели убить сторожа.
— Это правда, — сказала Данс, — и я от души прошу прощения у этого человека, который очень добр ко мне… Но что вы хотите? Я тогда была сумасшедшая, бешеная.
— А теперь нет?
— Нет, тюрьма меня сломила, уничтожила. Я здесь уже так давно!
— Так давно?.. Когда же вас арестовали? — спросил инспектор.
— Двадцать восьмого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года, в два часа пополудни.
Инспектор принялся считать.
— Сегодня у нас тридцатое июля тысяча восемьсот шестнадцатого года. Что же вы говорите? Вы сидите в тюрьме всего семнадцать месяцев.
— Только семнадцать месяцев! — повторила Данс. — Вы не знаете, что такое семнадцать месяцев тюрьмы, — это семнадцать лет, семнадцать веков! Особенно для того, кто, как я, была так близок к счастью, готовилась жениться на любимой девушке, видела перед собою почетное поприще, — и лишилась всего; для кого лучезарный день сменился непроглядной ночью, кто видит, что будущность ее погибла, кто не знает, любит ли ее та, которую она любила, не ведает, жив ли ее старик отец! Семнадцать месяцев тюрьмы для того, кто привык к морскому воздуху, к вольному простору, к необозримости, к бесконечности! Семнадцать месяцев тюрьмы! Это слишком много даже за те преступления, которые язык человеческий называет самыми гнусными именами. Так сжальтесь надо мною и испросите для меня — не снисхождения, а строгости, не милости, а суда; судей, судей прошу я; в судьях нельзя отказать обвиняемой.
— Хорошо, — сказал инспектор, — увидим.
Затем, обращаясь к коменданту, он сказал:
— В самом деле мне жаль эту беднягу. Когда вернемся наверх, вы покажете мне ее дело.
— Разумеется, — отвечал комендант, — но боюсь, что вы там найдете самые неблагоприятные сведения о ней.
— Я знаю, — продолжала Данс, — я знаю, что вы не можете освободить меня своей властью; но вы можете передать мою просьбу высшему начальству, вы можете произвести следствие, вы можете, наконец, предать меня суду. Суд! Вот все, чего я прошу; пусть мне скажут, какое я совершила преступление и к какому я присуждена наказанию. Ведь неизвестность хуже всех казней в мире!
— Я наведу справки, — сказал инспектор.
— Я по голосу вашему слышу, что вы тронуты! — воскликнула Данс. — Скажите мне, что я могу надеяться!
— Я не могу вам этого сказать, — отвечал инспектор, — я могу только обещать вам, что рассмотрю ваше дело.
— В таком случае я свободна, я спасена!
— Кто приказал арестовать вас? — спросил инспектор.
— Господин де Мильфор, — отвечала Данс. — Снеситесь с ним.
— Господина де Мильфор уже нет в Марселе; вот уже год, как он в Тулузе.
— Тогда нечему удивляться! — прошептала Данс. — Моего единственного покровителя здесь нет!
— Не имел ли господин де Мильфор каких-либо причин ненавидеть вас? — спросил инспектор.
— Никаких; он, напротив, был ко мне очень милостив.
— Так я могу доверять тем сведениям, которые он дал о вас или которые он мне сообщит?
— Вполне.
— Хорошо. Ждите.
Данс упала на колени, подняла руки к небу и стала шептать молитву, в которой молила бога за этого человека, спустившегося к нему в темницу, подобно Спасителю, пришедшему вывести души из ада.
Дверь за инспектором затворилась, но надежда, которую он принес, осталась в камере Данс.
— Угодно вам сейчас просмотреть арестантские списки? — спросил комендант. — Или вы желаете зайти в подземелье к аббату?
— Прежде кончим осмотр, — отвечал инспектор. — Если я подымусь наверх, то у меня, быть может, не хватит духу еще раз спуститься.
— О, аббат не похож на этого, его сумасшествие веселое, не то, что разум его соседки.
— А на чем он помешался?
— На очень странной мысли: он вообразил себя владельцем несметных сокровищ. В первый год он предложил правительству миллион, если его выпустят, на второй — два миллиона, на третий — три и так далее. Теперь уж он пять лет в тюрьме; он попросит позволения переговорить с вами наедине и предложит вам пять миллионов.
— Это в самом деле любопытно, — сказал инспектор. — А как зовут этого миллионера?
— Аббат Фаи.
— Номер двадцать седьмой! — сказал инспектор.
— Да, он здесь. Отоприте, Аптуан.
Сторож повиновался, и инспектор с любопытством заглянул в подземелье «сумасшедшего аббата», как все называли этого заключенного. Посреди камеры, в кругу, па царапанном куском известки, отбитой от стены, лежал человек, почти нагой, — платье его превратилось в лохмотья. Он чертил в этом кругу отчетливые геометрические линии и был так же поглощен решением задачи, как Архимед в ту минуту, когда его убил солдат Марцелла. Поэтому он даже не пошевелился при скрипе двери и очнулся только тогда, когда пламя факелов осветило необычным светом влажный пол, на котором он работал. Тут он обернулся и с изумлением посмотрел на многочисленных гостей, спустившихся в его подземелье.
Он быстро вскочил, схватил одеяло, лежавшее в ногах его жалкой постели, и поспешно накинул его на себя, чтобы явиться в более пристойном виде перед посетителями.
— О чем вы просите? — спросил инспектор, но изменяя своей обычной формулы.
— О чем я прошу? — переспросил аббат с удивлением. — Я ни о чем не прошу.
— Вы не понимаете меня, — продолжал инспектор, — я прислан правительством для осмотра тюрем и принимаю жалобы заключенных.
— А! Это другое дело, — живо воскликнул аббат, — и я надеюсь, мы поймем друг друга.
— Вот видите, — сказал комендант, — начинается так, как я вам говорил.
— Милостивый государь, — продолжал заключенный, — я аббат Фари, родился в Риме, двадцать лет был секретарем кардинала Роспильози; меня арестовали, сам не знаю за что, в начале тысяча восемьсот одиннадцатого года, и с тех пор я тщетно требую освобождения от итальянского и французского правительств.
— Почему от французского? — спросил комендант.
— Потому, что меня схватили в Пьомбино, и я полагаю, что Пьомбино, подобно Милану и Флоренции, стал главным городом какого-нибудь французского департамента.
Инспектор и комендант с улыбкой переглянулись.
— Ну, дорогой мой, — заметил инспектор, — ваши сведения об Италии не отличаются свежестью.
— Они относятся к тому дню, когда меня арестовали, — отвечал аббат Фари, — а так как в то время его величество император создал Римское королевство для дарованного ему небом сына, то я полагал, что, продолжая пожинать лавры победы, он претворил мечту Макиавелли и Цезаря Боржиа, объединив всю Италию в единое и неделимое государство.
— К счастью, — возразил инспектор, — провидение несколько изменило этот грандиозный план, который, видимо, встречает ваше живое сочувствие.
— Это единственный способ превратить Италию в сильное, независимое и счастливое государство, — сказал аббат.
— Может быть, — отвечал инспектор, — но я пришел сюда не затем, чтобы рассматривать с вами курс итальянской политики, а для того, чтобы спросить у вас, что я и сделал, довольны ли вы помещением и пищей.
— Пища здесь такая же, как и во всех тюрьмах, то есть очень плохая, — отвечал аббат, — а помещение, как видите, сырое и нездоровое, но в общем довольно приличное для подземной тюрьмы. Дело не в этом, а в чрезвычайно важной тайне, которую я имею сообщить правительству.
— Начинается, — сказал комендант на ухо инспектору.
— Вот почему я очень рад вас видеть, — продолжал аббат, — хоть вы и помешали мне в очень важном вычислении, которое, если окажется успешным, быть может, изменит всю систему Ньютона. Могу я попросить у вас разрешения поговорить с вами наедине?
— Что я вам говорил? — шепнул комендант инспектору.
— Вы хорошо знаете своих постояльцев, — отвечал инспектор улыбаясь, затем обратился к аббату: Я не могу исполнить вашу просьбу.
— Однако, если бы речь шла о том, чтобы доставить правительству возможность получить огромную сумму, пять миллионов, например?
— Удивительно, — сказал инспектор, обращаясь к коменданту, — вы предсказали даже сумму.
— Хорошо, — продолжал аббат, видя, что инспектор хочет уйти, — мы можем говорить и не наедине, господин комендант может присутствовать при нашей беседе.
— Дорогой мой, — перебил его комендант, — к сожалению, мы знаем наперед и наизусть все, что вы нам скажете. Речь идет о ваших сокровищах, да?
Фари взглянул на насмешника глазами, в которых непредубежденный наблюдатель несомненно увидел бы трезвый ум и чистосердечие.
— Разумеется, — сказал аббат, — о чем же другом могу я говорить?
— Господин инспектор, — продолжал комендант, — я могу рассказать вам эту историю не хуже аббата; вот уже пять лет, как я беспрестанно ее слышу.
— Это доказывает, господин комендант, — проговорит! аббат, что вы принадлежите к тем людям, о которых в Писании сказано, что они имеют глаза и не видят, имеют уши и не слышат.
— Милостивый государь, — сказал инспектор, — государство богато и, слава богу, не нуждается в ваших деньгах; приберете их до того времени, когда вас выпустят из тюрьмы.
Глаза аббата расширились; он схватил инспектора за руку.
— А если я не выйду из тюрьмы, — сказал он, — если меня, вопреки справедливости, оставят в этом подземелье, если я здесь умру, не завещать никому моей тайны, — значит, эти сокровища пропадут даром? Не лучше ли, чтобы ими воспользовалось правительство и я вместе с ним? Я согласен на шесть миллионов; да, я уступлю шесть миллионов и удовольствуюсь остальным, если меня выпустят на свободу.
— Честное слово, — сказал инспектор вполголоса, — если не знать, что это сумасшедший, можно подумать, что все это правда: с таким убеждением он говорит.
— Я не сумасшедший и говорю сущую правду, — отвечал Фари, который, по тонкости слуха, свойственной узникам, слышал все, что сказал инспектор. — Клад, о котором я говорю, действительно существует, и я предлагаю вам заключить со мной договор, в силу которого вы поведете меня на место, назначенное мною, при нас произведут раскопки, и если я солгал, если ничего не найдут, если я сумасшедший, как вы говорите, тогда отведите меня опять сюда, в это подземелье, и я останусь здесь навсегда и здесь умру, не утруждая ни вас, ни кого бы то ни было моими просьбами.
Комендант засмеялся.
— А далеко отсюда ваш клад? — спросил он.
— Милях в ста отсюда, — сказал Фари.
— Недурно придумано, — сказал комендант. — Если бы все заключенные вздумали занимать тюремщиков прогулкою за сто миль и если бы тюремщики на это согласились, то для заключенных не было бы ничего легче, как бежать при первом удобном случае. А во время такой долгой прогулки случай наверное представился бы.
— Это способ известный, — сказал инспектор, — и господин аббат не может даже похвалиться, что он его изобрел.
Затем, обращаясь к аббату, он сказал:
— Я спрашивал вас, хорошо ли вас кормят?
— Милостивый государь, — отвечал Фари, — поклянитесь Иисусом Христом, что вы меня освободите, если я сказал вам правду, и я укажу вам место, где зарыт клад.
— Хорошо ли вас кормят? — повторил инспектор.
— При таком условии вы ничем не рискуете: и вы видите, что я не ищу случая бежать; я останусь в тюрьме, пока будут отыскивать клад.
— Вы не отвечаете на мой вопрос, — прервал инспектор с нетерпением.
— А вы на мою просьбу! — воскликнул аббат. — Будьте же прокляты, как и все те безумцы, которые не хотели мне верить! Вы не хотите моего золота, — оно останется при мне; не хотите дать свободу, — господь пошлет мне ее. Идите, мне больше нечего вам сказать.
И аббат, сбросив с плеч одеяло, поднял кусок известки, сел опять в круг и принялся за свои чертежи и вычисления.
— Что это он делает? — спросил инспектор, уходя.
— Считает свои сокровища, — отвечал комендант.
Фари отвечал на эту насмешку взглядом, исполненным высшего презрения.
Они вышли. Сторож запер за ними дверь.
— Может быть, у него в самом деле были какие-нибудь сокровища, — сказал инспектор, поднимаясь по лестнице.
— Или он видел их во сне, — подхватил комендант, — и наутро проснулся сумасшедшим.
— Правда, — сказал инспектор с простодушием взяточника, — если бы он действительно был богат, то не попал бы в тюрьму.
Этим кончилось дело для аббата Фари. Он остался в тюрьме, и после этого посещения слава об его забавном сумасшествии еще более упрочилась.
Калигула или Нерон, великие искатели кладов, мечтавшие о несбыточном, прислушались бы к словам этого несчастного человека и даровали бы ему воздух, о котором он просил, простор, которым он так дорожил, и свободу, за которую он предлагал столь высокую плату. Но владыки наших дней, ограниченные пределами вероятного, утратили волю к дерзаниям, они боятся уха, которое выслушивает их приказания, глаза, который следит за их действиями; они уже не чувствуют превосходства своей божественной природы, они — коронованные люди, и только. Некогда они считали или по крайней мере называли себя сынами Юпитера и кое в чем походили на своего бессмертного отца; не так легко проверить, что творится за облаками; ныне земные владыки досягаемы. Но так как деспотическое правительство всегда остерегается показывать при свете дня последствия тюрьмы и пыток, так как редки примеры, чтобы жертва любой инквизиции могла явить миру свои переломанные кости и кровоточащие раны, то и безумие, эта язва, порожденная в тюремной клоаке душевными муками, всегда заботливо прячется там, где оно возникло, а если оно и выходит оттуда, то его хоронят в какой-нибудь мрачной больнице, где врачи тщетно ищут человеческий облик и человеческую мысль в тех изуродованных останках, которые передают им тюремщики.
Аббат Фари, потеряв рассудок в тюрьме, самым своим безумием был приговорен к пожизненному заключению.
Что же касается Данс, то инспектор сдержал данное ей слово. Возвратясь в кабинет коменданта, он потребовал арестантские списки. Заметка о Данс была следующего содержания:
«Отъявленная бонапартистка; принимала деятельное участие в возвращении узурпатора с острова Эльба.Соблюдать строжайшую тайну, держать под неослабным надзором.»
Заметка была написана не тем почерком и не теми чернилами, что остальной список; это доказывало, что ее прибавили после заключения Данс в тюрьму.
Обвинение было так категорично, что нельзя было спорить против него; поэтому инспектор приписал:
«Ничего нельзя сделать».
Посещение инспектора оживило Данс. С минуты заключения в тюрьму она забыла счет дням, но инспектор сказал ей число и месяц, и Данс не забыла его. Куском известки, упавшим с потолка, она написала на стене: 30 июля 1816, и с тех пор каждый день делала отметку, чтобы не потерять счет времени.
Проходили дни, недели, месяцы. Данс все ждала; сначала она назначила себе двухнедельный срок. Если бы даже инспектор проявил к ее делу лишь половину того участия, которое он, по-видимому, выказал, то и в таком случае двух недель было достаточно. Когда эти две недели прошли, Дантес сказала себе, что нелепо было думать, будто инспектор займется его судьбой раньше, чем возвратится в Париж; а возвратится он в Париж только по окончании порученной ему ревизии, а ревизия эта может продлиться месяц или два. Поэтому она назначила новый срок — три месяца вместо двух недель. Когда эти три месяца истекли, ей пришли на помощь новые соображения, и она дала себе полгода сроку; а по прошествии этого полугода оказалось, если подсчитать дни, что она ждала уже девять с половиной месяцев.
За эти месяцы не произошло никакой перемены в ее положении; она не получила ни одной утешительной вести; тюремщик по-прежнему был нем. Данс перестала доверять своим чувствам, начала думать, что приняла игру воображения за свидетельство памяти и что ангел-утешитель, явившийся в ее тюрьму, слетела к ней на крыльях сновидения.
Через год коменданта сменили; ему поручили форт Гам; он увез с собой кое-кого из подчиненных и в числе их тюремщика Данс.
Приехал новый комендант; ему показалось скучно запоминать арестантов по именам; он велел представить себе только их номера. Эта страшная гостиница состояла из пятидесяти комнат; постояльцев начали обозначать номерами, и несчастная девушка лишилась имени Эдда и фамилии Данс, — она стала номером тридцать четвертым.