***
В дурацкой маршрутке "третьей столицы" (ребята, которые так умудрились назвать Луховицы, действительно не без юмора) душно до жути, тесно, как в той самой консервной банке, и дышать получается, хорошо, если через раз. Першин макушкой упирается в потолок, травит шутки из разряда "пробиваю самооценкой потолок и небо" и болтается на поручне, чтобы на кочках не так сильно швыряло. Митя оказывается по нему размазан тонким слоем толпой вокруг (у него то проклятое место, на котором именно по твоей спине проходятся все сумки-локти-спины выходящих и втискивающихся). Пытается сфокусироваться на чем-нибудь за окном (новый город, куча достопримечательностей, ага, вон мусорный бак, а вон пивная бутылка), чтобы не думать о чужой грудной клетке под щекой и не пытаться ни в коем случае чужое сердце слушать (что за сопливый бред), и вляпывается на очередной колдобине подбородком Саше ровнехонько под ключицу. И, чтобы наверняка — контрольный от удачи — взглядом напарывается на чужую руку в двух несчастных сантиметрах от своего носа. Взгляд увязает в тонких нитках вен, застревает на пальцах узловатых, точеных, напряженно вцепившихся в поручень, прикипает к пятнышкам чернильным на загорелой коже и острым костяшкам. Дыхалка сбивается, и сердечную мышцу непонятно с чего коротит. Задохнуться спокойно ему не дают — Саша ерзает, опускает вторую руку ему на плечо, смеется и бросает что-то про то, что ему синяки от Митиных частей тела (ну да, оттоптать чужие ноги в транспорте — это святое), конечно, не особо мешают, но не то чтобы очень приятны. Митя буквально чувствует, как на коже под майкой вырисовывается отпечаток его ладони. Ожогом, чернилами, красными, чтоб их, нитками. Ему, кажется, впервые в жизни так остро хочется удавиться. И в то же время — впиться губами в это чертово запястье с полоской белесого шрама, выпуклой венкой и росчерком ручки, поймать пульс чужой и навсегда оставить этот ритм в своей памяти, чтобы было о чем вспоминать глухими ночами, когда пляшет в руках карандаш, а на бумаге рваные линии складываются в до боли знакомые, высеченные в памяти-жизни-сердце-мозгах черты. Маршрутку словно специально, будто кто-то на небе решил посмеяться, снова заносит, пассажиров валит друг на дружку и придавливает к стенкам и пыльным окнам. Митя летит вперед, не пытаясь даже замедлить падение, не надеясь особо, что кто-то поймает (смертников в бездне ловят только пики, шипы или копья), и впечатывается ртом в чужую солоноватую кожу. Легкие вырубаются окончательно, переполнившись чужим запахом. Мятная жевачка, пот, чернила и солнце. Он закрывает глаза. Видеть, слышать, осознавать не хочется от слова совсем. Хочется только гонять по трахеям и бронхам этот отравленный Першиным воздух, вкус ядовитый чувствовать на языке и не разбирать, чьё сердце колотится слишком громко. Стук оглушает. В ушах гудит так, что голова раскалывается. Последней связной (в первом приближении) мыслью мелькает: башка — это, к счастью, не сердце. Лишь бы оно не треснуло.***
У Мити за каких-то несчастных пару часов происходит полный сдвиг системы вечных ценностей, переосмысливание себя и этого дурацкого комка внутри, который надо бы на нитки отдельные распутать, только вот страшно даже дотронуться — вдруг что пострашнее влюбленности в друга вылезет. Так что руки трясущиеся, взгляд бегающий и резко проснувшаяся паранойя — норма. Ну, или ему просто хочется в это верить. У паранойи находится один немаловажный плюс, который, в принципе, покрывает минусы поехавшей психики (тараканы у него давно чокнутые, крыша съехала еще раньше, так что им не привыкать) — он от Саши бегать-прятаться-держаться-за-пару-тысяч-км за неполный день учится почти профессионально. Даже поездка в маршрутке обратно на вокзал, валянье на лавочках в парке в ожидании поезда и поход в кфс проходят почти безболезненно для несчастного подреберного комка (и более печально для кошелька). Комочек все теплится где-то в грудине, сжимается судорожно, когда Саша не смотрит, и почти затопляет сознание светом-пушистостью-мягким-теплом, когда Саша улыбается. Комочек самоуверенно каждую улыбку на свой счет отправляет, было бы даже смешно, если бы не вкус безнадеги на языке. Митя отчаянно боится в комочке дурацком совсем утонуть — он же уже на дне, которое кто-то по ошибке другим человеком назвал, ему же вроде бы нечем уже задыхаться — кислорода в легких под ноль, там только другой человек, он больше не хочет. Его никто и не спрашивает, собственно. Горячая волна бьет по клетке реберной изнутри, когда Саша его за руку хватает и тянет в тамбур. Она его ломает почти. Интересно, Першин бы сильно удивился, если бы у Мити ребра наружу вывернуло, а сердце глупое и дурацкое остановилось бы прямо вот тут, посреди вагона электрички, просто потому что Саша его касается? Это было бы хоть немного красиво? Судорогу, прошившую все тело насквозь, удается списать на рывок отправляющегося поезда. Тремор пальцев и мурашки по позвоночнику — нет. Митя назад выгибает лопатки, руку к груди почти прижимает (пальцы жжет, как будто провел над огнем) и очень старается смотреть в сторону. Не получается. Сильные пальцы за подбородок вздергивают голову вверх. В голове мечется — какая дурость, что за мелодрама 0+? Метрономом отбивает в висках — пожалуйста, хватит, не мучай, пусти. В душу или на волю — он не знает, не хочет знать, он думать уже не может. Саша тоже, похоже, не думает. Саша наклоняется и его целует. Кока-кола, та же долбанутая мята и металл — кто-то слишком часто кусает губы. У Мити крышу, за разум и здравый смысл цеплявщуюся, сносит на пятой секунде, он одной рукой в чужие волосы зарывается, пальцами второй футболку Сашину сжимает до заломивших суставов и еле-еле давит в зародыше стон. Голову задирает выше, почти на мыски встает и никак оторваться не может. Перед глазами мутнеет на двадцать пятой секунде, позвоночник простреливает болью, и его возвращает на землю. Прибивает к ней осознанием, и с пылью смешивает невозможностью. Ребра вот-вот разлетятся в крошево. Он почти слышит насмешку, чувствует холод, который убьет за мгновение, когда (не)друг отшатнется. Ощущает уже изморозь на кончиках пальцев — они онемели, он разжать их не может, никак не может его отпустить. Саша отшатываться не собирается. Саша его обнимает за плечи и на ухо дышит сбито. Почти согревает. Першин пальцами скулы касается (хлещет пламенем прямо по холоду в венах) и тихо-тихо, утыкаясь подбородком в плечо Митино (ему согнуться приходиться почти в три погибели, Митя бы пошутил, только вот сил уже не осталось), бормочет то ли в шею, то ли в ткань джемпера: — Я тебя буду греть. Пока ты в меня не поверишь. Будто мысли читает, засранец. Улыбка у обоих получается кривоватая. Но синхронная. (пальцы с Сашиными сплетать удобно-приятно, они у него длинные, теплые и не пытаются совсем оттолкнуть) (Митя уже ему верит)