Иди и живи

G
Завершён
30
2
автор
Размер:
29 страниц, 15 345 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде
30 Нравится 36 Отзывы 7 В сборник

Часть 1

Настройки

ИДИ И ЖИВИ

Он просил у Тебя жизни; Ты дал ему долгоденствие на век и век. (Псалом 20:5)

      Корабль появился на рассвете.       — Что-то людно нынче в Ла-Манше, — хмыкнул капитан, разглядывая потерпевших крушение.       Выглядели они довольно плачевно: ночное купание и ледяной ветер не прошли даром. Пары кожаных плащей и отреза мешковины, припасенных на шлюпке вместе с провиантом, хватало, чтобы ими могли укрыться от силы три человека. Пока эти трое переводили дух и старались немного поспать, остальные согревались как могли, а именно — садились на весла и усиленной работой разгоняли стынущую кровь. Даже Мушкетон, жалобно охавший, что сотрет ладони до самых плеч, к утру вынужденно приобрел неплохую сноровку, и лишь Атос, неподвижный и угрюмый, нес бесконечную вахту. Так, сменяя друг друга на веслах и в жалком укрытии на дне, господа и их слуги провели, пожалуй, самую холодную ночь в их жизни.       Однако утренний свет принес и вполне твердую надежду: Атос первым увидел приближающееся крупное судно. Портос саркастически сообщил: «Поздравляю, господа, всю ночь мы гребли, как одержимые, а за нами шел корабль», — злой и усталый гасконец разразился придушенными проклятьями, Арамис со стоном принялся разминать разболевшиеся от непривычных усилий плечи, и только граф меланхолически заметил, что лишь искренние усилия приближают спасение.       — По крайней мере, мы не простудились, — пояснил он в ответ на мрачные взгляды товарищей.       Арамис пробормотал себе под нос, что предпочел бы не простужаться в теплой каюте, но развивать тему было совестно. Все же Атосу этой ночью пришлось куда хуже, чем всем остальным.       Судно оказалось торговым, везущим из Англии во Францию ткани и овечью пряжу, капитан же — французом из Дюнкерка, что немало обрадовало друзей, которым уже порядком осточертело слышать вокруг лишь английскую речь. Впрочем, долгие разговоры не удались: они слишком устали, а поданное по приказу капитана горячее вино начало неудержимо толкать их в объятия Морфея. Скупо обрисовав происшедшее — шли во Францию на фелуке, произошел взрыв, чудом удалось спастись (капитан покивал и подтвердил, что ночью команда слышала грохот, а через милю старый Жак, который ночью видит как кошка, заприметил в воде обломки судна и несколько трупов), — они от души поблагодарили за оказанную помощь и повалились спать. Слуги спустились в трюм, где, по счастью, бочек с порохом не обнаружилось, зато было множество тюков с шерстью, и это мягкое ложе стало для них лучшей наградой на пережитые лишения.       Оставив гостей наслаждаться теплом и отдыхом, капитан вышел на палубу и кликнул того самого глазастого Жака.       Пожилой матрос, ходивший с капитаном последние десять лет, еще раз подтвердил, что злосчастная фелука не затонула, а была буквально разнесена в щепки, так что уцелеть на ней не мог никто.       — А заметили вы, господин капитан, что на этих-то — ни следа огня или копоти?       Капитан кивнул. Выжить после взрыва такой силы можно было единственным способом — в тот момент оказаться уже в шлюпке, причем на достаточном расстоянии.       — И мальчишку ножиком пырнул кто-то, — добавил Жак. — Кабы лезвие поперек ребер не встало, уже святому Петру рапорт бы сдавал.       — Вот потому я ничего им о нем не сказал, и ты посматривай там, чтобы ребята много не болтали. Темная история, Жак, а нам таких не надо. Придем в Булонь, и пусть себе отправляются с богом на все четыре стороны.       Жак понимающе кивнул и вернулся к насущным делам. Через несколько часов, когда корабль уже приближался к точке своего назначения, он ненадолго зашел в пассажирскую каюту. Юноша, подобранный ночью в море, так и не пришел в себя, хотя подогретого коньяка влили в него немало, растерли шерстяной рукавицей и закутали в меховое одеяло. Только и разницы, что тогда он был закоченевший, как труп, а сейчас весь горел.       — Да, дружище, — вздохнул матрос, почесав в задумчивости подбородок, — уж ты в Булони вряд ли на все четыре стороны отправишься. * * *       Жизнь в портовом городе научила мэтра Дюпона трем вещам: ничему не удивляться, ничего лишнего не спрашивать и никого не злить. За четверть века практики через его руки прошло столько пациентов самого разного положения, состояния и рода деятельности, он имел возможность наблюдать такое количество случаев, когда больной или раненый, уже благополучно оплаканный родственниками или друзьями, вдруг выкарабкивался почти с того света, или же наоборот, что все это поспособствовало превращению некогда кипящего энергией молодого врача в философа-наблюдателя. И сегодня, когда в дверь его скромного дома постучался матрос с хорошо известного в Булони «Белого ферзя», мэтр Дюпон никак не предполагал, что его ждет нечто удивительное.       — Больного-то куда девать? — осведомился у капитана один из матросов, после того как выгрузка товара была завершена, а приказчик засвидетельствовал полную сохранность груза и расплатился. Капитан Леже пребывал в сомнениях. История, как он и сказал Жаку ранним утром, случилась явно темная, но люди из шлюпки благополучно покинули судно, и, кажется, продолжения этой истории не намечалось. Во всяком случае, для капитана. Избавиться бы и от оставшегося подарка моря, и можно с чистой совестью обо всем забыть. Но денег у мальчишки при себе не оказалось, в гостиницу нищего больного постояльца не возьмут, и уж тем более не станут за ним ухаживать, а капитан считал себя хорошим христианином.       — Господа из шлюпки дали мне двадцать гиней, — сказал он себе, — а парень пока что стоил лишь нескольких глотков коньяка. Решено: будем считать, что они расплатились за его лечение.       Найдя решение, как исполнить христианский долг и ничего своего при этом не потерять, капитан отправил Жака на берег пригласить к больному врача.       Когда привыкший ничему не удивляться мэтр Дюпон осмотрел пациента и выслушал историю его спасения, впервые за долгие годы практики челюсть у него отвисла самым несолидным образом. Потому что пациент, вопреки всему, что знал об утоплениях и ранениях в область сердца почтенный врач, был жив.       — Хорошо, хорошо, — бормотал Дюпон, меряя шагами каюту, — удар был нанесен, возможно, в темноте или слишком торопливо, поэтому убийца не повернул клинок должным образом, а бил как придется. Холодная вода уменьшила кровотечение, это тоже нетрудно объяснить. Но… вы говорите, он пробыл в воде не меньше часа?       — Никак не меньше, — подтвердил капитан Леже. — Когда мы подошли, то приняли его за труп. Однако Жак разглядел, что для трупа он слишком крепко цепляется за какую-то доску. Можете себе представить наше удивление: человек в январском море, с ножом в груди, но при этом живой. У него деревяшку-то не сразу удалось отобрать, хотя он и был без сознания.       Мэтр Дюпон покосился на небольшой кинжал с золоченой рукояткой, лежавший на столе. Богатое оружие. Благослови бог мастера, выковавшего лезвие достаточно широким, чтобы застрять между ребер.       — Чудо, что этот юноша жив, и куда большим чудом будет, если поправится, — сказал он наконец. — Я, разумеется, постараюсь помочь чуду в меру своих скромных сил, но, умоляю, следите за ним внимательно. Ни в коем случае не переносите его, не тревожьте и не давайте раскрываться. Удивительный случай, просто удивительный.       — Но послезавтра мы забираем груз и идем в Дюнкерк!       Врач только развел руками:       — Я сказал вам, что должен был сказать, месье Леже. Поступайте дальше, как велят ваши совесть и долг. * * *       Где-то в темноте, густой и вязкой, плакал ребенок. «Тихо, тихо, — увещевал негромкий женский голос, — не буди нашего друга, он устал, очень устал. Он скакал целый день, чтобы привезти маленькой Лиз медового печенья, и сладких груш, и имбирных леденцов». Кто эта Лиз? А груши — вот они, лежат россыпью на столе, даже в темноте видно, как поблескивают их розоватые бока. Нет, это не темнота, это толща воды колышется вокруг, сдавливает грудь, и твари морские скользкими щупальцами теребят одежду и волосы, смотрят опалесцирующими глазами, разевают зубастые пасти. Вот одна впилась в бок, вгрызлась мелкими острыми зубами, пытаясь добраться до сердца: не стряхнуть ее, не отбросить в сторону.       — Мама! Мама, я убил его? Убил?       Вода глушит крик, врывается в легкие, а морская тварь, которой нет названия, рвет плоть, крушит ребра.       Потом вода становится пламенем. Мать не услышит, ведь она в раю, а пламя — это ад. Но кто, кто, кроме нее, даст ответ? Дьявол, который подносит к губам чашу огненного яда? Пусть ответит хоть он!       — Я убил его?       Жгучий яд опаляет нёбо, тугой струей ввинчивается во внутренности…       — Да тебя чуть самого не убили, парень, — ухмыляется дьявол, и пламя превращается снова в темноту, и где-то звучит детский плач. «Какой ты забывчивый, Джонни», — смеется мать, наклоняясь, чтобы поцеловать его в лоб. Темнота не может спрятать ее, светящуюся, и губы ее прохладны, а волосы пахнут мятой.       — Нет, я… помню… Лиз — дочка Дженет… Как хочется спать, мама… Я засну, ладно? * * *       — Бредит? — осведомился капитан.       — Бредит, — подтвердил Жак, ставя кружку на стол. — Все то же, то убить кого-то рвется, то мамку зовет. Но дай бог здоровья господину Дюпону, порошок этот хорошо жар сбивает. Вольешь полкружки — спит потом, как дите.       Английский язык Жак знал плохо, а бредил больной по-английски.       «Белый ферзь» вышел из Булони и взял курс на Дюнкерк, где капитан Леже собирался хорошенько отдохнуть. В ближайшие две недели заказов не предвидится, и команда, как обычно, разойдется — кто по кабакам, кто по семьям. В море и портах Франсуа Леже был строгим начальником, но считал, что где и как матросы проводят законный отпуск — вовсе не его дело. Да и самому капитану есть чем заняться: старшая дочь по сроку уже должна была разрешиться от бремени, к самым крестинам успеет. Вот если бы еще не больной на борту, вдобавок оказавшийся англичанином!       — Я его к себе заберу, — правильно истолковал задумчивый взгляд капитана Жак. — А то старуха у меня совсем без дела киснет. А что доктор велел не тревожить, так я ж аккуратно. Как младенчика донесу.       «Младенчик» при всей своей худобе ростом был ничуть не ниже самого верзилы Жака, но капитан знал и силу, и доброту, и богобоязненность матроса, а потому вздохнул с облегчением. Уж если и есть в Дюнкерке руки, способные со всей заботой вынянчить и поставить на ноги едва живого англичанина, эти руки точно принадлежат Жаку и его славной Мари. * * *       Почтенной матушке Этье казалось, что подобное навсегда осталось в прошлом. В молодости ее Жак покутить горазд был и сам, случалось, дружков в дом на руках приносил, и его приносили. Правда, руку на нее никогда не поднимал, ни пьяный, ни трезвый, только пел громко. Однако с годами он притих, остепенился, даже на свадьбах оставался стоять на ногах. Пятьдесят лет прожила Мари Этье, и тридцать из них благодарила бога, давшего ей такого доброго и заботливого мужа. Много ли надо честной женщине для земного счастья? Дети выросли славные и здоровые, только двое и умерли во младенчестве, внуки ласковые и пригожие, муж, слава богу, в далекие плаванья не ходит, на месяцы и годы не пропадает, а капитан Леже — человек порядочный и жалованье платит исправно. Не каждой выпадает такая мирная жизнь и спокойная старость, как матушке Этье, да еще в беспокойном Дюнкерке.       Однако этот тихий февральский полдень, когда она, как было ею заведено много лет назад, в ожидании мужа поставила вариться суп из отличного каплуна и переоделась в нарядное платье, словно вернул ее во времена молодости. Сперва раздался собачий лай, затем мужские голоса, после чего в дверь ввалился ее запыхавшийся Жак, на руках тащивший какого-то человека.       — Доброго вам дня, матушка Этье, — приветливо поздоровался капитан Леже, входя следом. — И простите нам это вторжение. Жак принес вам постояльца, но в большие расходы он вас не введет: вот деньги за его проживание и лечение. И не пугайтесь, болезнь эта ничуть не заразная.       Едва оправившись от изумления, Мари засуетилась, подавая на стол вино и пирог и сетуя, что суп еще не готов: ведь не каждый день в дом к простому матросу приходит такой уважаемый человек. Но капитан лишь выпил полкружки вина и поспешил откланяться, объяснив, что торопится к семье. Жак тем временем осторожно сгрузил свою ношу в кресло у камина и велел жене как можно скорее застелить в соседней комнате большую кровать, на которой когда-то спали их дети. Сколь бы внезапным ни оказалось вторжение, матушка Этье всегда считала, что, раз бог дал ей хорошего мужа, ее обязанность — быть самой лучшей женой, а потому в ее хозяйстве и чистые простыни, и ничуть не затхлые подушки, и переложенное веточками лаванды шерстяное одеяло нашлись вмиг. Правда, дабы просушить постель хорошенько, пришлось выгрести в грелку часть углей из-под котла с супом, но она справедливо предположила, что сесть за стол им все равно предстоит еще нескоро.       Когда Жак развернул овчинное покрывало, чтобы перенести больного в постель, матушка Этье наконец смогла разглядеть, что за постояльца сосватал им капитан Леже. Молодой человек, облаченный лишь в грубую матросскую рубаху, выглядел очень худым, но руки и ноги его были перевиты жилами, и женщина подумала, что он, должно быть, необычайно ловок и силен. Изможденное лицо казалось совсем юным, но пробивающаяся на нем жесткая щетина, которую, конечно, никто и не думал сбривать на корабле, ясно показывала, что это уже не мальчик, а молодой мужчина, перешагнувший двадцатилетний рубеж. Удовлетворив свое любопытство, матушка Этье взяла гребень и перво-наперво расчесала короткие светлые волосы больного, свалявшиеся в беспорядке: она небезосновательно полагала, что в вопросе выздоровления опрятность должна стоять на первом месте. Между тем Жак разложил на подоконнике несколько кожаных мешочков, посмеявшись, что в последние дни совсем превратился из матроса в сиделку, и пошел кипятить воду: впалые щеки больного на глазах окрашивались лихорадочным румянцем, и нужно было приготовить лекарство, чтобы сбить жар.       Ночью, когда матушка Этье встала проведать постояльца, она нашла его полусидящим в кровати, и пламя свечи, отражаясь в его глазах, придавало им совершенно дикое выражение. Хрипло и настойчиво он задал какой-то вопрос, и, хотя женщина не поняла ни слова, по тону легко было догадаться, что этот человек привык отдавать приказы.       — Не понимаю я вашего языка, сударь, уж простите великодушно, — сказала она, ставя свечу на подоконник. — По-испански могу и по-фламандски, если пожелаете.       — Где я нахожусь? — к некоторому ее удивлению, повторил юноша на чистом французском.       — В доме Жака Этье, в Дюнкерке, сударь.       — Дюнкерк?! Это же… Франция?       — Ну, если за ночь нас никто опять не захватил, как тут обычно бывает, то да, уже Франция.       — Сколько я здесь валяюсь? День? Два?       Неучтивость молодого человека матушка Этье сочла вопиющей.       — Вы пребывали без сознания ровно неделю, если верить моему супругу, подобравшему вас в море, — поджав губы, с достоинством отозвалась она. — А не верить ему я не вижу причин. Лягте, юноша, и лежите смирно. Куда бы вам ни было нужно, вы сейчас кружку в руках не удержите. И не скальте зубы, словно зверь какой. Не по-христиански кидаться на людей, которые вас приютили и лечат, а вы, я надеюсь, все же христианин.       Бешеное выражение на лице больного, едва не испугавшее ее всерьез, исчезло, в считанные мгновенья сменившись усталостью и горечью.       — Как мне называть вас? — спросил он тихо.       Она представилась.       — Простите меня, мадам Этье, — прошептал молодой человек, прикрывая глаза. — Нрав у меня скверный, но я никогда не причиню вреда тем, от кого видел добро. Не пугайтесь, зол я только на самого себя. Дайте воды, прошу вас.       С трудом сделав несколько глотков, он, к немалому удивлению женщины, вскользь поцеловал ее руку, крепко держащую кружку, и отвернулся к стене. Когда через минуту она решилась осторожно дотронуться до его лба, ей показалось, что под пальцами раскаленный уголь. * * *       В красном небе клубятся багровые облака, кружат хищные черные птицы, и если долго на них смотреть, можно стать одной из них. Черной птицей с железным клювом, парящей над землей и высматривающей добычу. О, вот бы только это получилось! Он полетит над морем и сушей, и тогда горе его врагам. Кровавые раны останутся на их телах — столь же жестокие, как и те, что терзают его душу, и в последний свой миг они полной мерой испытают тот страх, что когда-то леденил сердце беспомощной против них женщины. Око за око, смерть за смерть. Только бы встать, взлететь, стать черной птицей, парящей в красном небе!       Но отчаянное усилие не дает никакого результата, а земля гудит и вздрагивает: это накатывает кавалерия, неудержимые «железнобокие», и нет голоса — окликнуть их, и нет сил даже поднять руку; они не заметят его, не узнают, потому что он сам — лишь пыль и прах под копытами несущихся коней. Вот ударили в грудь тяжелые подковы, и небо исчезло, осталась только боль, невозможная боль, непосильная.       — Мама! Дай руку, мама… я выдержу, я все выдержу… только дай руку… * * *       На протяжении следующих двух суток больной доставил немало хлопот супругам, поскольку порошок, сбивающий жар, действовал на него все слабее, и короткое просветление, свидетелем которому стала Мари, оказалось единственным. Последнюю ночь молодой человек уже не бредил и не метался — на это не оставалось сил, и единственный звук нарушал тишину: едва слышный хриплый стон, с которым его грудь поднималась и опускалась в борьбе за каждый глоток воздуха.       — Священника надо звать, — угрюмо заметил Жак.       Матушка Этье, всю жизнь прожив в городе, по праву считавшемся пиратским логовом, видела немало смертей. Но этот юноша, угасавший у нее на руках, уже не был ей чужим: она лечила его, она говорила с ним, она различила за его яростной вспышкой какое-то неведомое ей горе. Не плача, но сильно щурясь, словно у нее болели глаза, Мари подошла к умирающему. Осталось последнее, что она могла сделать для него, в бреду так отчаянно и безответно звавшего мать. Присев на краешек кровати, она поцеловала его в сомкнутые горячие веки и прошептала:       — Спи, сыночек, спи спокойно.       Помедлив еще немного, Жак встал и принялся одеваться. Ночной Дюнкерк — не лучшее место для прогулок, но священника позвать действительно нужно, хоть бы и католического. Кем бы ни был мальчишка по вероисповеданию, лучше уж над ним прозвучат святые слова на латыни, чем совсем никаких. Рассудив так, старый матрос надел плащ и уже потянулся за шляпой, когда его остановил громкий всхлип жены. «Опоздал», — подумал он и, кляня себя на чем свет стоит, вернулся в комнату.       Но Мари, утирая глаза, дрожащей рукой гладила больного по голове и улыбалась, а по его лицу катился пот — каплями, целыми струйками, точно в него плеснули водой из ведра, и наволочка на подушке уже начала темнеть.       — Салфетку бы взяла, глупая, — буркнул Жак и, подняв глаза на распятие, горячо, от всего сердца зашептал благодарственную молитву. * * *       — Десять дней?!       — Самое малое, — спокойно подтвердил Жак. — Это груз через десять дней подвезут, а «Ферзя» маленько подлатать еще надо, так что на пару недель закладывайтесь смело. Что ж вы хотели, зима — время неспешное.       — Мне нужно в Англию, — твердил постоялец, и желваки ходили у него по скулам. С момента, когда болезнь его пошла на спад, он в полной мере показал тот скверный нрав, о котором честно предупреждал матушку Этье. Его мучил жестокий кашель, к вечеру вновь возвращалась лихорадка, хоть и не такая губительная, как прежде, но он упрямо пытался одолеть болезнь волей и настаивал на том, что уже совершенно готов к путешествию. Вот только капитаны не были к нему готовы. Жак потолковал со знакомыми моряками в портовых кабаках, но все как один пожимали плечами: мол, что в ней делать-то сейчас, в этой Англии, война только-только закончилась. Вон как месье Леже повезло ухватить хороший заказ, так, считай, с того времени и пусто. Можно, конечно, и нарочно отправиться, а денежки-то у англичанина есть? Денежек у англичанина не было. Двадцать гиней, пожертвованные добрым капитаном, подходили к концу, как ни старались их экономить супруги Этье.       — Я могу расплатиться на месте, — заклинал тот. — Я офицер, у меня достаточно денег. Отправьте хотя бы письмо, и нужная сумма будет ждать уже в Гринвиче!       — Вы, сударь, здешний народ плохо понимаете. Море по зиме неспокойное, хотя, скрывать не буду, есть бойкие ребята, которым и это нипочем. Но наличных-то денег у вас, сударь, в обрез, вы чужак, испанского и фламандского не знаете, так что оставят вас без последних сапог, а что до Гринвича или Портсмута довезут — я бы ломаной монетки не поставил. Господин капитан, благослови его бог, обещал, раз уж такая беда с вами приключилась, вас с оказией задаром на борт взять. Вот дойдем до Булони, с тамошними столковаться вам легче будет.       — Да вы ведь встать даже не можете, куда вам ехать, — прибавила Мари, застилая табурет чистой салфеткой.       — Лучше его не дразни, жена, — по-фламандски сказал Жак. — А то он же встанет.       Судя по колючему взгляду постояльца, именно это ему и хотелось сделать больше всего, и лишь приличия удерживали его от немедленной попытки. Ночная рубаха — не тот костюм, в котором допустимо предстать перед посторонней женщиной, если ты не лежачий больной.       Однако матушка Этье лишь улыбнулась, ставя на салфетку миску супа. Возмещая потраченные за время вынужденной голодовки силы, молодой человек с волчьим аппетитом съедал все, что ему давали, и женщина видела в этом неоспоримый признак скорого выздоровления. Зеркало и бритву он потребовал в первый же день, когда окончательно пришел в себя, и без отросшей щетины снова стал похож на мальчишку, зато теперь Мари любовалась, как на ее стряпне лицо постояльца начинает становиться хоть и худым, но все же лицом живого человека, а не обтянутого кожей черепа.       В этот же вечер он действительно встал и велел, чтобы ему вернули хотя бы штаны.       — Не бойтесь, босиком не сбегу, — сказал он, и дернувшийся в кривой усмешке угол рта снова сделал его похожим на волка.       Так потекли дни: постоялец, представившийся им Джоном Мордаунтом, между приступами кашля упорно мерил шагами домик, возвращая мускулам былую подвижность, отъедался, отсыпался и по большей части пребывал в крайне мрачном расположении духа.       — Мне нужно в Англию, — как заклинание повторял он, а матушка Этье, которой эта фраза уже набила оскомину, невозмутимо откликалась:       — Море там, — и кивала в сторону окна.       Молодой человек отвечал ей свирепым взглядом, но никак не парировал выпад и молча уходил в свою комнату. Она, однако, пребывала относительно него в полном благодушии, потому что мелкой работы по дому он не чурался и никогда не отказывал, если она просила его перебрать фасоль или просеять муку. Как она уяснила, его вера осуждала праздность и поощряла любой труд. Оставаясь доброй католичкой, матушка Этье признавалась самой себе, что не так ужасны эти пуритане, как о них толкуют, раз совесть и благодарность для них — не пустой звук. На одиннадцатый день Жак вернулся домой раньше обычного и сказал, что паруса готовы, груз уложен и, если погода будет благоприятствовать, завтра можно выходить в море. Мари ожидала, что постоялец едва ли не запрыгает от радости, но он лишь сказал: «Наконец-то», — и лицо у него стало еще более замкнутым и суровым. Вечером же, после ужина, когда она замешивала опару для завтрашнего хлеба и мурлыкала себе под нос песенку, из его комнаты вдруг донесся короткий глухой крик. Стряхивая с рук муку, она ринулась туда, и первым делом ей показалось, что юноша сошел с ума или снова попал во власть лихорадки: глаза у него были такие же бешеные, как той памятной ночью, рот перекосился, а кулаки судорожно сжимались и разжимались.       — Нет, — невнятным, торопливым шепотом проговорил он, — не может быть, не может. Не семеро. Нет!       Жак, оседлавший табурет и глядящий на больного весьма озадаченно, пожал плечами:       — Сударь, я в грамоте не больно силен, но уж до десяти-то считать умею. Семеро их было, хоть на Библии поклянусь.       — Семеро… — каким-то странным, мертвым голосом повторил молодой человек, схватился за горло и сложился пополам в таком приступе кашля, какого матушка Этье прежде еще не видела.       Ночью налетела буря, и ни о каком отправлении на следующее утро не шло и речи. Но постоялец впервые за все время пребывания в доме не выказывал никакого нетерпения: к большому беспокойству матушки Этье, он весь день лежал лицом в подушку и даже не поворачивал голову, когда она пыталась поднести ему еду или лекарство.       — Черт его знает, с чего он взбеленился, — недоумевал Жак. — Как сказал ему, что в шлюпке семеро были, так словно рехнулся парень. А то, может, и впрямь рехнулся.       Однако через день, когда шторм улегся и тучи сменились мягкими облаками, постоялец с рассвета был на ногах, словно ничего и не произошло. Страшно бледный, но вполне владеющий собой, он шепотом — голос был сорван — попрощался с матушкой Этье. И она неожиданно для себя расплакалась. Ей так и осталось неведомо его прошлое, и уж тем более она не могла предположить, что ждет его в будущем, но она знала одно: этот мальчик, едва не умерший у нее на руках, так и не обрел покоя в своем сердце.       И тогда он вернулся с порога, крепко обнял ее и прошептал:       — Благослови господь каждый день вашей жизни, мадам Этье. * * *       Новый секретарь, молодой Лоренс Кларк, генералу не нравился. Строго говоря, придраться было не к чему: в отличие от предыдущего, он отличался большой скромностью и никаких вольностей не допускал, а также обладал превосходным, необыкновенно изящным почерком. Какую бумагу ни возьми — залюбуешься. Но этот Кларк был примерным домашним мальчиком, не нюхавшим войны, а Оливер Кромвель ценил людей, проверенных битвами. Самое скверное, что свою незначительность на фоне увенчанных славой воинов Кларк понимал, и от этого было только хуже: любой, кто обладал достаточной наглостью, теперь мог прорваться к генералу во внеурочное время, когда тот работал и никого не желал видеть. Просто не обращали внимания на лепечущего что-то секретаря и проходили. Утомившись такой простотой нравов ближайшего окружения и бесхребетностью собственного подчиненного, Кромвель начал запирать кабинет изнутри, когда было необходимо целиком сосредоточиться на работе.       — Приятный юноша, — высказался насчет Кларка сэр Томас Ферфакс несколько дней назад. — Очень учтивый и исполнительный. Правда, я с трудом представляю, что он возьмется за какую-то грязную работу.       — Особенно когда его никто об этом не просит, — сумрачно усмехнулся Кромвель.       Джон Мордаунт, сгинувший без вести в ночь на тридцать первое января, тоже начинал как учтивый и исполнительный. Мальчишка-новобранец зарекомендовал себя смелым солдатом, но генерал, тогда еще капитан, обратил на него внимание не на поле боя. Некий француз, путешествующий с большой спешкой, показался подозрительным одному трактирщику близ Лондона, трактирщик мигнул своим сыновьям, те француза взяли, обыскали и обнаружили при нем пачку писем. В трактир как раз заехали перекусить двое из отряда Кромвеля, возвращавшиеся из суточного отпуска, и от большого рвения они этого письмоносца, «наверняка шпиона», не замедлили препроводить в ставку. Капитан, сердцем чуя, что творится какая-то очевидная нелепость, все же обязан был провести допрос. Француз громко и непонятно возмущался. И тогда откуда-то из задних рядов прозвучал хрипловатый юношеский голос:       — Господин капитан, он утверждает, что произошла чудовищная ошибка и все письма, которые он везет, носят исключительно личный характер.       Знатока французского языка тут же вытолкали вперед.       — Мордаунт? — несколько удивился капитан. Он помнил в лицо каждого из своих воинов — не так уж и много их тогда было — и про этого парнишку знал лишь, что тот из Кингстона, воспитанник пастора, ревностный пуританин и неплохо сражается.       Юноша поклонился:       — Если прикажете, я могу быть переводчиком.       Чутье не подвело Кромвеля: ситуация с поимкой «шпиона» обернулась сплошной комедией. Пожилая француженка («Господин капитан, я не буду озвучивать имя, женщину не за что бесчестить при всех», — твердо сказал Мордаунт) много лет назад влюбилась, но, как часто бывает, замуж вышла за другого. Предмет же ее воздыханий скоро убыл в Англию по торговым делам, да там и осел, а дама все эти годы писала ему письма, которые заботливо перевязывала шелковыми лентами и складывала в шкатулку. Недавно, тяжело заболев и предчувствуя скорую смерть, она наняла человека отвезти весь этот архив адресату. («Чтобы и у него старость уж точно не была чересчур спокойной», — невольно подумал Кромвель). Для порядка письма открыли. Бегло просмотрев страницы, изрисованные завитушками, Мордаунт бесстрастно подтвердил, что здесь нет ничего, кроме плохих стихов и молитв о здоровье возлюбленного. В конце концов бумаги аккуратно обвязали ленточками обратно, вручили гонцу пару гиней за причиненное беспокойство и отправили его по месту назначения, а над героями ловли шпионов весь отряд хохотал еще пару дней. Однако Кромвель отметил, с какой легкостью, без единой запинки, Мордаунт переводил разговор и как уверенно при том держался. Проводив не чующего под собой ног от счастья француза и с трудом удерживая смех, капитан подозвал юношу, на лице которого не было ни тени улыбки.       — Вы чем-то опечалены? — поинтересовался Кромвель, несколько удивленный. Тот задумчиво качнул головой и ответил с подкупающей искренностью:       — Мне жаль эту женщину, господин капитан. Она была несчастна всю жизнь и осмеяна после смерти.       — Как же насчет блуда, пусть и совершенного лишь в мыслях?       — Она писала только о сердечной тоске.       — Сколько вам лет, Мордаунт?       — Восемнадцать. Я знаю, что вы скажете, господин капитан: я еще слишком юн, чтобы разбираться в сердечной тоске, но это не так, уверяю вас.       Именно такие слова и вертелись у Кромвеля на языке, но в прямом взгляде юноши было нечто, заставившее его смолчать. Годы еще не окончательно сточили с этого лица детскую мягкость, не заострили черты, но глаза словно принадлежали взрослому человеку, многое испытавшему и пережившему. Капитан обладал достаточной проницательностью, чтобы подмечать подобное, и счел за лучшее не ворошить попусту болезненные воспоминания.       — Что ж, хорошо образованные люди в отряде — всегда большая удача, — резко сменил он тему. — Теперь я знаю, к кому обращаться, если возникнет надобность.       — Счастлив служить вам, господин капитан, — отчеканил Мордаунт.       Теперь, оглядываясь на прошлое, Кромвель тщетно пытался понять: с какого момента этот безусловно отважный и одаренный человек стал превращаться в одержимого, ведомого какой-то неизвестной идеей. За минувший месяц генерал поневоле возвращался к данному вопросу не раз и не два, но так и не смог найти ответ. Кирасиры открыто горевали о потере своего капитана, «хоть и с чудинкой он в последний год был», как высказался один из них. Дженет Бертон — швея, которой они заказывали починку своих мундиров и с которой у Мордаунта, по неподтвержденным слухам, некогда были теплые отношения, — приносила готовую работу с видом спокойным и деловитым, как всегда, но больше не отвечала на шутки, не улыбалась на приветствия. Значит, все это время Мордаунта окружали люди, которым он был хоть сколько-то дорог, отчего же он сам вел себя так, словно вокруг голая пустошь? У него не было ни близких друзей, ни добрых приятелей, он выказывал полное равнодушие к богатой одежде и вкусной еде, а слухи насчет Дженет генерал считал именно слухами, поскольку никакого воображения не хватало представить Мордаунта влюбленным. Будучи истовым пуританином, благочестивый образ жизни Кромвель не мог не одобрять, но подобное самоотречение у столь молодого человека выглядело странным и едва ли не пугающим. Когда тот мальчик, пожалевший совсем незнакомую француженку, успел превратиться в безжалостного волка, готового вцепиться в глотку любому врагу, даже заведомо сильнейшему? Когда чистый пламень юности переродился в запертый под спудом темный огонь, сходный с внешне незаметным, но опасным горением торфа под землей? Кромвель знал лишь, что наконец пожар вырвался на волю и полыхнул со всей мощью и яростью. Было ли то полностью овладевшее несчастным безумие, или же горе, или месть, но волк сорвался с цепи. В какой-то момент генерал понял, что этот человек, несмотря на все свои таланты и постоянно выказываемую преданность, подчиняется уже не ему, а некоей высшей неудержимой силе. Ну что ж, теперь все закончено. Невозможно быть сердцем пожара и не сгореть самому.       Поэтому на молодого Кларка генерал смотрел со смесью раздражения и явственного облегчения. Опыт придет со временем, каждый когда-то начинал. Но этот юноша не волчьей породы, а из таких выходят куда более надежные подчиненные. * * *       Как ни пытался Мордаунт вспомнить, что с ним было после погружения в воду, ему это не удавалось. Он помнил только боль в груди, разрывающейся от нехватки воздуха, мельтешение цветных пятен под веками и последнюю мысль, обращенную то ли к богу, то ли к матери: «Прости, что я смог взять только одного». Дальше была тьма. Почему вода вытолкнула его на поверхность, как он уцепился за обломок фелуки? Он не помнил ничего. Ледяная вода — и сразу после незнакомая комната.       Когда болезнь начала отступать и бредовые видения уже не истязали его ночи напролет, он часто лежал до утра без сна, неотрывно глядя на закрытое тяжелыми ставнями окно. За окном гудело и вздыхало море. То самое море, поглотившее тела команды «Молнии» и брезгливо выплюнувшее одного дурака и неудачника. Не было таких проклятий, которыми Мордаунт не осыпал себя в мыслях, снова и снова вспоминая события той ночи. Ведь они все оказались у него в руках, убийцы матери, куда же он торопился, кинувшись поджигать фитиль и не убедившись, что Грослоу и матросы благополучно разместились в шлюпке? Спешка, глупая, никому не нужная спешка, ослепление мстительным торжеством, ощущение себя всемогущим вершителем судеб — и в результате четыре жизни, оборвавшиеся только по его вине.       «Все же одного я убил», — повторял он, пытаясь хоть ненадолго отвлечься от мучительных угрызений совести, но эти слова оставались просто словами, не вызывая в душе никакого отклика. Убил и убил. Остался от графа де Ла Фер лишь прощальный подарок — кинжал с золоченой рукояткой и ноющая боль в левом боку. Два ребра треснули, с такой силой граф всадил кинжал, а ведь там, под водой, особо не размахнуться. Впрочем, этого Мордаунт уже не помнил, и порой в голову закрадывались смутные сомнения: не слишком ли могучий удар для умирающего? Нет, будь противник в себе, он бы не допустил такую смешную для военного оплошность с неправильным хватом. Несомненно, это была уже агония.       Днем он старался выматывать себя упражнениями и работой по дому, чтобы хоть немного поспать ночью, но болезнь раз за разом проделывала с ним одну и ту же шутку: сил дотянуть до вечера не хватало, он забывался коротким обморочным сном, едва присев на кровать или в кресло, и просыпался только с очередным приступом кашля, а ночь снова приходила рука об руку с бессонницей.       — Плесните мне в лицо водой, если я засну, — мрачно требовал он у мадам Этье, но та лишь благостно пожимала плечами:       — Да спите, сударь, сколько заблагорассудится, куда спешить-то? Сон — первейшее лекарство, уж поверьте.       В такие минуты ее хотелось либо стукнуть, либо обругать, но он просто разворачивался и уходил, не дозволяя себе даже в мыслях ни единого дурного слова о ней. Когда он лежал в бреду, беспомощный, как новорожденный младенец, грань беспамятства порой истончалась, и тогда он чувствовал затылком мягкую ладонь, приподнимающую его голову, чтобы влить в рот лекарство, слышал убаюкивающий голос, шептавший по-французски, что все будет хорошо, но открыть глаза не мог, и в его видениях эта женщина обретала черты то матери, то…       …однажды, на грани тяжелого сна и яви, ему почудилось, будто под щекой снова скользят текучие, шелковистые пряди женских волос. Здесь, в Дюнкерке? Она здесь? На какую-то долю мгновенья он был изумлен и счастлив, как ребенок, которому вдруг подарили чудо; рванулся вперед — спеша обнять, прижать к себе, замереть от острого, срывающего дыхание предвкушения. Он почти услышал сонный, теплый, смешливый шепот, почти ощутил движение навстречу — и проснулся. За ставнями шумно ворочалось море, огонек свечи, которую оставила мадам Этье, тихо колебался, губы спеклись и горели не от поцелуев, а от лихорадки. Он напился остывшего отвара из кружки, перевернул подушку холодной стороной вверх и снова заснул. Та, чьи косы он когда-то расплетал, пропуская между пальцев длинные мягкие пряди с наивным восхищением новичка, впервые познающего на ощупь это женское богатство, больше не снилась. Мгновенье, в которое он словно ощутил себя прежним, было порождено лишь бредом. Тогда, три года назад, он еще умел удивляться, радоваться и благодарно отзываться на простые мелочи — кружку подогретого пива зимним вечером, тепло женской ладони на щеке, ласковую смешинку в темно-серых глазах. Теперь же все это было слишком далеко. Просто одно из немногих светлых воспоминаний, бережно уложенных в шкатулку и убранных в дальний угол памяти. Деловитость и трудолюбие мадам Этье порой невольно вызывали мысли о той, сероглазой, но мимолетные, как тень старого сна.       — Заждались вас, наверное, дома, раз так туда рветесь, — как-то сказала хозяйка со своей неизменной спокойной улыбкой. — Родные или невеста?       — Петля или пуля, — тихо огрызнулся он по-английски. Однако вслух вежливо ответил: — Я на военной службе, мадам, и у меня был отпуск лишь на сутки.       Мордаунт не первый год служил Кромвелю и прекрасно знал, что грозит ему по возвращении за упущенных врагов Англии и гибель команды «Молнии». Пока что его тоже наверняка считают мертвым, но, воскреснув, отвечать придется по всей строгости. И все же какая-то надежда у него оставалась — до того вечера, когда он разговорился с Жаком. Старый матрос обычно был немногословен: домой он возвращался поздно и в преддверии нового плаванья старался больше времени проводить с женой, а с постояльцем лишь здоровался и учтиво справлялся о самочувствии. Мордаунту этого вполне хватало: его достаточно утомляли и долгие разговоры, а точнее — монологи, которые вела дни напролет мадам Этье. Но сейчас Жак, довольный выполненной работой, был оживлен и весел: он всем сердцем любил старенького «Ферзя», на котором ходил последние десять лет, и радовался омоложению корабля, словно выздоровлению близкого родственника.       — А шлюпка-то у нас теперь и вовсе новехонькая, — весело сказал он, закончив перечислять, каким изменениям подвергся «Белый ферзь» и как от этого похорошел (Мордаунт из всей россыпи названий уверенно опознал только паруса). — Отличная шлюпка, и вовсе задаром, почитай: всего-то тех семерых до Булони прихватили.       Мордаунт, слушавший рассеянно, на этой цифре поневоле встрепенулся.       — Той ночью, когда вас подобрали, — поймав его взгляд, охотно пояснил Жак. — Я не говорил разве?       Предчувствие навалилось душным покрывалом, и в горле запершило, точно от пыли.       — Говорили… — медленно отозвался Мордаунт. — Говорили, что встретили шлюпку с французами…       — Так что ж вас так растревожило, сударь? Ну да, семеро французов там было: четверо господ да слуг еще трое.       — Семеро?!       Дыхание оборвалось, и между ключиц взорвалась знакомая удушающая боль. Кашель бил, выворачивал, выкручивал нутро; потом по губам и подбородку потекла вода, но он не мог сделать ни глотка, не мог даже вздохнуть, и перед глазами плясали кровавые пятна, а звон в ушах нарастал, нарастал, становился все пронзительней — и наконец оборвался на самой нестерпимой ноте.       Когда он понял, что почему-то все еще жив и даже снова умеет дышать, рядом никого не было, но из-за распахнутой двери доносились приглушенные голоса. Он лежал на кровати в одних штанах, грудь была укутана куском колючей шерстяной ткани, безумно хотелось пить, но страшно было даже разомкнуть губы: приступ кашля не исчез, а лишь затаился, спрятался саднящей точкой под кадыком, ждал малейшего повода, чтобы наброситься снова.       Очень осторожно он перекатился на бок, протянул руку и пальцами погасил свечу.       Семеро. Значит, граф да Ла Фер все-таки выжил. Ничего не получилось. Совсем ничего. И теперь вправду безразлично, что ждет впереди — петля или пуля. Бог явил свою немилость донельзя явно и зримо, а отверженный проклят в обеих жизнях. Так что толку цепляться за земную? Смерть ничего не изменит, а погибнуть, сохранив честь офицера и порядочного человека, куда лучше, чем жить трусливым беглецом. А мадам Этье еще недоверчиво качала головой, убежденная, что на родине его непременно должна ждать возлюбленная. Смешная уверенность! Любовью господь награждает избранных, а не проклятых. * * *       Битва при Марстон-Муре принесла Кромвелю победу, его коннице — прозвище «железнобоких», Джону Мордаунту — звание лейтенанта, а рядовому Уильяму Бертону — смерть. Сослуживцы любили Бертона: безусловный храбрец на поле боя, в обычной жизни он был веселым благодушным увальнем, всегда готовым ободрить товарищей добрым словом. До вступления в армию он работал возчиком и, судя по всему, дело свое знал и любил: крупная мохноногая кобыла, приведенная им, сияла упитанностью и здоровьем. «Вот разгоним кавалеров, — часто приговаривал он, — вернусь и куплю моей Дженет двадцать футов полотна наитончайшего и башмачки из самой мягкой кожи, чтоб не ругалась, что мужа так долго дома не было». Теперь же к Мордаунту, по приказу Кромвеля собирающемуся в Лондон с донесением, прихромал рядовой Скотт и протянул кошелек:       — Господин лейтенант, не откажите в просьбе. Бертон перед смертью просил жалованье жене его отправить, а я в ногу ранен, когда еще до Лондона доберусь. Если это вас не сильно задержит…       Мордаунт пожал плечами: даже если и задержит, грешно не выполнить последнюю просьбу умирающего.       — Адрес у вас есть? — только и спросил он.       Доехал он и выполнил официальную часть своего задания безо всяких приключений, после чего настало время для неофициальной. Следовало найти нескольких людей, являвшихся тайными глазами и ушами Кромвеля в Лондоне, выслушать их донесения и передать им новые распоряжения. Мордаунт немного волновался: генерал впервые доверил ему деликатную миссию, и выполнить ее безупречно было делом чести. Однако бог в тот день пребывал точно на его стороне: все прошло гладко и без накладок, и около шести часов вечера он с чувством честно выполненного долга мог заняться личными делами.       Найти дом Бертона оказалось непросто, хотя Уайтчепел Мордаунт знал неплохо. Лучше, чем хотелось бы: воспоминания этот район будил вовсе не радостные. Впрочем, зданиям литейных мастерских он поневоле кивнул, как хорошим знакомым: когда-то здесь жил сердобольный старик сторож, в непогоду пускавший нищего бездомного мальчишку погреться в своей каморке. Жив ли он сейчас? А если и жив, узнает ли того босоногого и вечно голодного малыша в молодом офицере со шпагой на боку и отличной лошадью под седлом? Мордаунт не любил вспоминать время, проведенное на улицах Лондона, но не много ему тогда встречалось таких добрых людей. Он свернул к мастерским и расспросил нескольких рабочих, отмывавшихся во дворе от копоти и пыли, не знают ли они, где найти сторожа по имени то ли Саймон, то ли Сэмюэл. Те переглянулись в недоумении, и только один, немолодой и грузный, вдруг хлопнул себя ладонью по лбу:       — Сэм Харди, что ли? Тут вот, за плавильней, жил который? Так помер он лет десять тому.       — Жаль, — сказал Мордаунт и тронул лошадь.       — Вам если надо чего, внучку его поспрошайте, — раздалось в спину. — Джен которая. Она, вроде, одна у него из всей родни живая. Джен Бертон.       — Бертон? — обернулся он.       — Ну да, за Бертоном-возчиком она замужем. Давненько его, кстати, не видно.       Как же причудливо сходятся пути, удивлялся Мордаунт, направляя коня к указанному рабочими переулку. Горько, что придется явиться к внучке старого Сэма с черной вестью, а не с радостной…       В переулке пахло рыбой и скисшим пивом, однако было довольно чисто. Нижние этажи домов занимали мелкие мастерские и лавочки, предлагавшие скудный дешевый товар; верхние подслеповато щурились маленькими, едва не лепящимися друг на друга окошками. Мордаунт наконец сообразил, куда попал: ребенком он бывал здесь, потому что жена пекаря по воскресеньям раздавала два-три хлеба нищим, и иногда даже в будни удавалось выклянчить у нее вчерашнюю лепешку или горсть сухарей. Бедняцкий квартал, но все же не трущобы. Теперь на месте хлебной лавки обнаружился убогий трактирчик, а дом напротив как раз и был конечной целью поисков. Договорившись за пару монет с трактирщиком, чтобы тот предоставил коновязь и охапку сена для лошади, Мордаунт прошел через лавчонку горшечника, поднялся по скрипучей лестнице на второй этаж и постучал.       Почему-то ему представлялось, что жена Бертона должна быть под стать своему супругу — такой же кряжистой, румяной и улыбчивой крепышкой лет тридцати пяти. Но дверь открыла высокая узкоплечая женщина, закутанная в шаль, несмотря на летнюю жару.       — Миссис Бертон?       При виде военного мундира женщина отступила на шаг, и даже в полутьме Мордаунт увидел, как широко распахнулись ее глаза.       — Что-то… с Уильямом? — глухо и медленно проговорила она.       Давно он не чувствовал себя настолько мерзко. А если по правде, то и никогда. Все вежливые слова, которые положено говорить в таких случаях, вылетели из головы, и он просто молча кивнул.       Миссис Бертон судорожно стянула шаль на груди, словно от внезапного озноба, но у нее не вырвалось ни крика, ни рыдания. Медленно, как сомнамбула, она посторонилась, пропуская его в комнату, и тихо прикрыла дверь.       Квартирка, какие обычно сдаются внаем задешево, была обставлена очень просто, но опрятно; солнечный свет щедро лился в распахнутое окно и придавал обстановке какой-то неуместно, почти кощунственно праздничный вид. Тяжелой походкой женщина прошествовала к лежащей на столе Библии, положила на книгу руки и склонила голову. Глядя на нее, погруженную в молитву, Мордаунт ощущал такую неловкость, как будто случайно подсмотрел за чужими объятиями. Он уже подумал положить кошелек на полку и тихонько уйти, когда миссис Бертон подняла на него застывшее, но без единой слезинки лицо и сказала почти спокойно:       — Простите, я невежливо приняла вас. Присаживайтесь и отдохните с дороги. Как мне обращаться к вам?       — Лейтенант Мордаунт, — поклонился он. Сердце остро, болезненно ковырнуло жалостью: при свете он наконец понял, что скрывала шаль в этот теплый вечер. Женщина была на сносях.       — И что же, господин лейтенант, она правда красавица? — позволил себе полюбопытствовать Скотт. — Уж больно Уилл хвастался, упокой господи его душу.       Мордаунт раздраженно дернул плечом. Грубить этому человеку было совестно: хоть и рядовой, а юному лейтенанту Скотт по возрасту годился в отцы. В немолодые отцы.       — Какое мне дело до красоты чужой жены? — проворчал он. — Ей рожать скоро, и родственников нет, вот что скверно.       Он не лукавил: прикажи ему хоть сам генерал описать в подробностях лицо Дженет Бертон, он бы смог лишь сказать, что эта женщина молода, всего на два-три года старше его самого, и совсем не похожа на своего деда. Пожалуй, как следует порывшись в памяти, сумел бы еще припомнить, что кожа у нее то ли загорелая, то ли смуглая от природы, но и все. В свои девятнадцать лет он был вовсе неискушен в вопросах женской красоты. Безоговорочно прекрасным являлся лишь один образ, сберегаемый в сердце — белокурой, белокожей женщины с прозрачно-голубыми глазами и нежной улыбкой. Ее платье словно соткано из облаков, а перчатки пахнут чем-то горьковатым, свежим и тревожным, как разогретая солнцем трава. И нет на земле никого прекрасней, любимей и роднее, потому что она его мать. Это воспоминание он оберегал ревниво и тщательно, как единственную драгоценность, оставшуюся от прежней жизни. Короткой счастливой жизни, в которой не было ни голода, ни тоски, ни потерь.       Сколько их остается после каждого сражения — вчерашних жен, сегодняшних вдов? Нелепо об этом даже задумываться. Война есть война, и жены, провожая мужей, знают ее законы. Миссис Бертон всего лишь одна из тех, кому не повезло. Но…       …Даже если ты удачно стащил полотенце, сохнущее на веревке в отдаленном квартале, и хорошенько в него закутался, тягучая зимняя грязь все равно облепляет босые ноги, и холод вгрызается от ступней до плеч, сводя все мышцы зябкой дрожью. От вчерашней горбушки, поданной жалостливой булочницей, станет теплее, но нужно еще успеть спрятаться так, чтобы этот кусок не заметили и не отобрали другие — такие же злые и голодные, но более сильные. Или просто очень быстро бежать. Если старый Сэм на месте, все будет хорошо. Одна стена в его каморке всегда горячая, потому что за ней плавильня. К этой стене можно прижаться и спокойно есть, смакуя каждую крошку черствого хлеба, а Сэм еще погладит по голове и даст ломоть прекрасного, сочного, пахнущего молоком и уютом сыра. И те, сильные и злые, не посмеют войти, потому что Сэм только погрозит кочергой — и они отбегут, ругаясь и сплевывая.       …Правнук старого Сэма не побежит босиком по слякоти, пряча за пазухой драгоценную добычу — пару пенсов милостыни или кусок хлеба. Никогда, покуда жив лейтенант Мордаунт.       В ноябре, вернувшись в Лондон вместе с Кромвелем, он в первый же свободный день поехал в Уайтчепел.       Вдова Бертон приняла его ровно и любезно, как и прошлый раз, только ныне ей это явно далось не в пример легче: материнство отвлекло ее от скорби.       — Уильям хотел дочку, — с печальной, но спокойной улыбкой говорила она, подогревая для гостя кружку пива: день выдался промозглый. — Надеюсь, там, где он сейчас, он знает, что его желание сбылось, и радуется.       «Тогда уж и о том, куда исчез отличный сундук, который я здесь в прошлый раз видел, Уильям тоже знает, — хмуро подумал Мордаунт. — И ничуть не радуется». Потягивая пиво и следя за несуетными движениями женщины, то отходившей к захныкавшему ребенку, то подбрасывающей поленце в камин, он лихорадочно соображал, как бы дать ей денег так, чтобы она не отказалась и не оскорбилась. Наконец в голову ему пришла мысль, показавшаяся со всех сторон удачной; поставив кружку на стол, он спросил с деланной небрежностью:       — Скажите, есть ли у вашего деда, мистера Харди, другие родственники, кроме вас?       Вдова удивленно подняла на него взгляд:       — Я не знаю, жива ли его сестра, около сорока лет назад она вышла замуж и уехала в Корнуолл, и связь с ней прервалась. Но из младших в живых остались только мы с Лиз.       Мордаунт про себя вздохнул с облегчением: значит, тот рабочий возле плавильни не ошибся.       — Все дело в том, миссис Бертон, — сказал он, — что я должен вашему деду, а поскольку вы единственная его родственница, эти деньги наследуете вы. К сожалению, вернуть всю сумму сразу я не могу, но буду отдавать частями с жалованья. Вот, здесь пять фунтов, в следующий раз будет столько же, и так до конца.       — Долг моему деду? — женщина выглядела совершенно ошеломленной.       — Да, старый долг. Нет, расписка не нужна, мистер Харди тоже не брал с меня никаких расписок. До встречи, мэм, до скорой встречи.       И он поспешно откланялся, очень довольный, что изумленная вдова не стала задавать лишних вопросов.       Через месяц он сам явиться к миссис Бертон не смог, но передал деньги с нарочным. Однако в январе оказалось, что радоваться собственной находчивости было по меньшей мере опрометчиво.       — Возьмите ваши деньги, господин лейтенант, — с порога огорошила его вдова. — Не знаю, каковы ваши намерения и зачем вы придумали свою сказку, но давайте считать, что я одолжила у вас эти десять фунтов и теперь возвращаю.       И, бросив быстрый взгляд на его растерянное лицо, сухо усмехнулась:       — Дело даже не в том, что мой дед умер, когда вы были еще ребенком и вряд ли могли наделать долгов. Дело в том, почему он жил при плавильне, а не в доме. Он был пьяницей, вы не знали? Горьким пьяницей, спускавшим на выпивку каждый пенс, попадавший в руки. Откуда бы у него взялись такие деньжищи, чтобы еще и в долг давать? Да, я тоже грешна. Первый раз я взяла деньги, потому что растерялась. Второй — потому что Лиз болела, и я спустила все, что имела, на лекарства и дрова; да я бы и себя продала, проболей она дольше. Но теперь мы в расчете, долг закрыт. Заберите ваши деньги.       Мордаунт мрачно смотрел в стену, на которой остался светлый прямоугольник — след стоявшего здесь прежде буфета. От разгадки его хитрости было неловко, но досада поднималась в груди тяжелыми волнами по другой причине. Раз эта гордячка продает мебель, значит, все другие ценности уже продала. А что потом?       — Сколько стоят горбушка хлеба, остатки каши в кастрюле, ломоть сыра, кружка кипятка? — резко спросил он. — А возможность согреться и поспать в безопасности — сколько пенсов в час вы возьмете за нее? Сколько стоит доброе слово, когда ты не понимаешь, почему мир вдруг стал жестоким, за что тебя гонят и отбирают еду, и надеешься только, что мать однажды найдет тебя и заберет с улицы, а она все не приходит и не приходит? Да, мне было семь лет, когда я задолжал вашему деду, и я не солгал, когда сказал, что он не брал с меня расписок.       Миссис Бертон открыла было рот, чтобы что-то сказать, но смутилась и опустила голову.       — Простите меня, господин Мордаунт, — проговорила она наконец, теребя передник. — Видит бог, я не думала о вас ничего дурного, но… Поймите, я не привыкла жить подаянием. Да, мне непросто сейчас, но я делаю все, что могу, и уповаю на господа. Трудные времена пройдут, они всегда проходят. Простите…       Искренность ее не оставляла сомнений, и в знак примирения Мордаунт слегка пожал несмело протянутую руку. Ладонь миссис Бертон была узкой и шершавой.       — Я не хотел вас оскорбить, — сказал он все еще хмуро, но уже безо всякой злости. — Да, пожалуй, затея была глупой, но скажите тогда, как поступить умно. Какую помощь вы примете?       — Работу! — быстро и горячо откликнулась вдова. — Если бы вы помогли мне найти хотя бы небольшой, но постоянный заработок! Я хорошо шью, даже очень хорошо, но здесь все женщины шьют, и редко случается перехватить какой-то заказ. Пока выручает поденщина, но, когда Лиз начнет ходить и требовать постоянного присмотра, мне сложнее будет брать ее с собой.       Мордаунт коротко кивнул:       — Я постараюсь вам помочь, миссис Бертон. А деньги оставьте. Это просто подарок.       — Но…       — Просто подарок, — с нажимом повторил он. — Для Лиз. От одного нищего мальчишки, который когда-то грелся в каморке ее прадеда.       Только входя во двор трактира, где дремала у коновязи его лошадь, он почувствовал, что щеки почему-то горят. Кажется, он наговорил кучу лишнего едва знакомой женщине. Или нет?       Перед прыжком с кривого ствола старой ивы в омут заранее захватывает дух. Первый прыжок, знаменующий начало лета для всех мальчишек Кингстона. Вода еще ледяная, запросто может обжечь так, что все мышцы скрутятся спазмом, и пойдешь на дно камнем. Но разве можно ждать, когда время уже подоспело, солнце припекает вовсю, а берега Темзы покрылись яркой травой?       Он не знал, почему вдруг вспомнил ту иву и омут. Но воспоминание было ярким, веселым и никак не желало уходить.       Через день рядовой Скотт постучался в дверь миссис Бертон и вручил ей четыре мундира, нуждавшихся в основательной починке. * * *       Теперь Мордаунту казалось, что весь мир вокруг него замер и лишь слегка, едва ощутимо колышется, как море в штиль. Прежде была буря, свист ветра и стали, и жизнь казалась похожей на полет горящей стрелы, пусть недолгий, но яркий, от спущенной тетивы — и до удара в конечную цель. Ему чудилось, что все прежние годы, прожитые им на земле, он слышал этот скрип тетивы, натягивающейся медленно, но неотвратимо, и вот наконец миг настал. Полет и смертельный удар — единственный смысл существования стрелы.       И толща морской воды приняла стрелу, не сумевшую поразить ни одной цели.       Бешеная гонка закончена. Господь слишком ясно явил свою волю, указав, на чьей он стороне. Осталось только идти навстречу судьбе, принимая все ее удары, один из которых станет последним. Вряд ли придется ждать его слишком долго. И можно лишь радоваться, что тяжелая болезнь укротила прежде казавшееся железным, жаждущее постоянного движения тело: вынужденное бездействие уже не сводит с ума, как раньше, не заставляет кровь стучать в висках яростным азартом. Вот только спокойно спать он так и не выучился. Лихорадка еще не полностью отпустила его, и сон не приносил долгожданного отдыха. Снова и снова с изматывающей беспощадностью перед глазами вставали лица Грослоу и матросов, и он знал, что это видение останется с ним до конца. А вот мать больше не снилась, словно разочаровалась в сыне, так и не сумевшем за нее отомстить.       Тяжело опершись на борт, Мордаунт щурился на выступающие из рассветной мглы очертания берегов Темзы. Глаза резало от недосыпа и холодного ветра, водная пыль оседала на лице и ползла каплями по щекам, словно слезы. «Что проку в слезах? — всплыл вдруг из глубин памяти знакомый голос. — Господь дал их нам для крайнего случая, когда ничего больше не останется, а пока есть силы, негоже тратить время на плач». Криво усмехнувшись, он обтер ладонью лицо и отошел от борта. «Нет, милая моя подруга, ты была неправа, — мысленно отозвался он. — Просто кому-то для облегчения слезы дарованы, кому-то — нет. И мы с тобой из второй породы». На какой-то миг перед глазами промелькнули жарко горящий камин, отблеск огня на крутом боку глиняной кружки, легкая рука, тянущаяся взъерошить ему волосы, — и пропали. Еще недавно его ничуть не смущало, что он разучился даже вспоминать радости, столь естественные для человека его возраста: он шел к своей цели, не отвлекаясь и не размениваясь по мелочам, уверенный, что сам бог ведет его на защиту попранной справедливости. Теперь же все рухнуло, и прежняя священная убежденность оказалась пустой гордыней.       Мама, как же так, почему так? Ведь по всем божьим и людским законам я прав! Помоги, мама! Мне словно в грудь попало ядро, и теперь там вместо сердца обугленная дыра, в которую сквозит ветер, а я по какой-то ошибке все еще жив, дышу и двигаюсь. Пусть я проклят богом при рождении, но ты никогда не оставляла меня прежде. Я виновен перед тобой, страшно виновен, но вернись, молю. Осталось совсем недолго, а потом… просто вернись, мама, дай хоть на миг снова ощутить тебя рядом…       Колышется серая водяная взвесь, и за ней не различить, как бывало раньше, любимых черт: не сверкнет светлым золотом вьющаяся прядь, не дрогнут в нежной улыбке уголки губ.       Хватит лгать самому себе, Джон, ведь ты уже не ребенок. Она мертва, ее нет и не было с тобой рядом, ты не к ней обращался все эти годы — к собственному одиночеству, в гордыне своей не желая смиренно принять уготованное тебе господом. Единственную живую женщину, которая могла бы любить тебя, ты отверг, так что же теперь обращаться с мольбами к призраку?       Сойдя на Собачьем острове и переправившись в Гринвич, он завернул в первый попавшийся трактир, заказал кусок хлеба с сыром и кружку кипятку. В кошельке у него остался ровно один шиллинг, из оружия — только трофейный кинжал, всего имущества — то, что на нем надето. Добро пожаловать домой, капитан Мордаунт. * * *       Лоренс Кларк лично проследил, чтобы дров принесли как можно больше и воздух в кабинете прогрелся достаточно. В последние дни генерал неважно себя чувствовал, что не самым лучшим образом сказывалось на его характере, а кромвелевских выволочек Кларк боялся как огня. Должность секретаря, конечно, являлась весьма почетной и денежной, но тяжелый нрав начальника порой доводил молодого человека до отчаянья. Иногда ему казалось, что его предшественник, которого он лично не знал, но много о нем слышал, должен был состоять из камней и стали, раз успешно продержался столько лет.       Впрочем, в это утро генерал явился в достаточно добродушном настроении и похвалил Кларка за усердие, одобрив и весело гудящий камин, и тщательно обработанные и рассортированные с вечера документы. Кромвель умел ценить искреннее старание, даже если оно порой сопровождалось различными мелкими промахами. Благодарность за заботу о здоровье, высказанная тоном доброжелательным и сердечным, вызвала на щеках секретаря легкий румянец, и он отправился на свое рабочее место в самом радужном расположении духа. В ближайшее время ему предстояла работа простая и хорошо знакомая: переписывать набело черновики писем, наброски указов и заметки генерала. Кларк был достаточно усидчив и внимателен, чтобы подобные задания выполнять безукоризненно, но затем последуют приемные часы, и тогда уж зевать не придется.       Любому известно, что когда все идет слишком хорошо и спокойно — жди неприятностей. Ну, или хотя бы неожиданностей. Кларк успел переписать и подшить в нужную папку всего четыре листа, когда дверь в приемную распахнулась. «Опять!» — чуть не взвыл про себя юноша, вскакивая с места. Бесцеремонные посетители надоели ему едва не до слез, поскольку каждое их появление завершалось для него генеральским выговором.       — Генерал Кромвель не принимает! — торопливо и оттого слишком громко воскликнул он. Незнакомец повернулся и окинул его непонимающим взглядом, словно удивляясь, что это за букашка тут пищит. И Кларк наконец всерьез разозлился.       — Послушайте, добрый сэр, — выпалил он, — не знаю, каковы ваши причины для столь раннего визита, но недурно было бы соблюдать простую вежливость. Если ваше дело к генералу не терпит отлагательств, то представьтесь, и я доложу о вас; если же оно не столь срочное, дождитесь приемного часа!       Посетитель даже не удосужился извиниться.       — У меня есть право входить без доклада, — безучастно обронил он и направился к двери кабинета.       Кларк дернулся было наперерез, но незнакомец в два стремительных шага преодолел расстояние до двери и толкнул ее без малейших колебаний.       — Что за… — громыхнул было и оборвался голос генерала. Мгновеньем спустя до Кларка долетело уже куда более тихое и изумленное: — Вы?! Вы живы?       И дверь захлопнулась.       Кромвель смотрел на своего беспокойного подчиненного и едва его узнавал. Не столь удивительным было воскрешение того из мертвых — в конце концов, прошло всего полтора месяца, и трупа никто не видел, — сколько перемены, произошедшие с ним. Прежде живое и подвижное лицо молодого человека выглядело застывшим, глаза потухли, складка залегла между бровей, а меловая бледность придавала ему сходство с настоящим утопленником. Двигался он теперь тяжело и словно нехотя, как одолеваемый сильнейшей усталостью; от былой гибкости и ловкости, казалось, не осталось и следа. Суконная матросская куртка явно с чужого плеча болталась на исхудавшем теле, придавая всей фигуре еще большую неуклюжесть. Выйдя на середину кабинета и коротко поклонившись, он застыл на месте, глядя в пол.       — Ну что ж, — несколько придя в себя, приказал генерал. — Рассказывайте.       Мордаунт хрипло откашлялся и начал рассказывать.       Недоумение, разочарование и гнев сменяли друг друга на лице Кромвеля, пока тот слушал историю самого бездарного провала, какой только можно вообразить. Да, Мордаунта трудно было узнать не только внешне.       — То есть вы хотите сказать, что отправились поджигать фитиль, не убедившись, что капитан и матросы благополучно заняли места в шлюпке? — переспросил он, едва веря своим ушам.       — Да, генерал.       На скулах у Мордаунта выступили два красных пятна, но голос был по-прежнему тих и невыразителен.       — И фитиль вы отмотали настолько короткий, что даже при лучшем раскладе шлюпка не успела бы отойти на совершенно безопасное расстояние?       Мордаунт кусал губы.       — Да, генерал.       — И вы действовали по собственному почину, не дожидаясь распоряжения капитана корабля, старшего по званию офицера?       Руки Мордаунта, сжимавшие поля шляпы, задрожали.       — Да, генерал.       Молчание, повисшее в кабинете, было тяжелым и знобким, как непрекращающаяся изморось за окном.       — Великолепно, — сказал наконец Кромвель. — Четыре года вы показывали себя умным и способным человеком, достойным сделанной карьеры. Что, прах вас побери, произошло за последний год?!       Перестав сдерживаться, он ударил по столу обоими кулаками.       — Вы заверяете меня в своей преданности — и тут же собственным самовольством рушите мне все планы. Я возвращаюсь в дом, где мы с вами разговаривали, и нахожу там все вверх дном, а в кресле — благодарю за столь ценный подарок! — маску палача. Скажите спасибо, что я был один и больше никто не видел этого привета от вас. Я даю вам фелуку с командой, чтобы вы настигли и покарали врагов Англии — в результате команда мертва, судно взорвано, а негодяи спокойно убывают домой. Зачем вы вернулись, Мордаунт?       В первый раз с начала разговора молодой человек поднял голову и посмотрел в глаза генерала.       — Затем, что я не дезертир, — сипло проговорил он. — Я не прошу у вас ни пощады, ни сострадания, генерал, только справедливости. Если мои прежние заслуги хоть что-то значат для вас, если вы верите, что все происшедшее было следствием моей самоуверенности и глупости, но не предательского умысла, назначьте мне смерть от пули, а не в петле.       Кромвель, принявшийся было мерить кабинет шагами, резко остановился вплотную к нему:       — Я смотрю, зимнее купание несколько охладило ваш пыл, но не пригасило упрямство. Я задал вам вопрос: что произошло? Кто, в конце концов, эти французы, которых вы то называете своими лучшими друзьями, то гоняетесь за ними, как безумный? Какого справедливого приговора вы от меня ждете, если не желаете, чтобы я знал всю правду?       — Двадцать лет назад они в сговоре с моим дядей, лордом Винтером, убили мою мать.       В этот раз молчание было еще тяжелее.       — Что ж, — только через несколько минут нарушил его Кромвель, — в таком случае, вы даже более глупы и самоуверенны, чем мне казалось. Ничто не мешало вам прийти и рассказать всю правду тому, кого вы называли своим отцом и учителем, но, видно, пышные слова не имеют никакой связи с искренним доверием. Вы, капитан кирасир, оказывается, еще не наигрались в тайны, погони и перестрелки. Моя вина: я обманулся вашей кажущейся разумностью и не разглядел вовремя мальчишку, которому следует командовать разве что деревянными солдатиками.       Мордаунт дернулся, как от удара, и опять почти до крови прикусил губу, но смолчал.       — Случись все, что случилось, во время выполнения боевого задания, не сомневайтесь, я бы счел вас безусловно повинным смерти. Но поскольку дело было частное… и изрядная доля вины лежит на мне самом… я должен подумать, что делать с вами дальше. Могу пока уверенно сказать одно: суда и расстрела вы избежали, но ни капитаном кирасир, ни моим секретарем вам больше не быть. Кларк!       Юный секретарь осторожно заглянул в кабинет.       — Пойдите к Хокинсу и заберите личные вещи господина Мордаунта. И отправьте записку сэру Томасу Ферфаксу, что я прошу посетить меня, как только у него появится для этого время. А вы, Мордаунт, можете идти. Завтра в это же время я жду вас здесь.       И добавил уже чуть мягче:       — Как человек и христианин я сочувствую вашему горю. Но как генерал прощать убийственную самонадеянность не имею права. Ступайте, и да поможет вам бог. * * *       — Господин Мордаунт, ваши вещи.       Розовощекий юнец, которого генерал назвал Кларком, смотрел с любопытством и некоторой опаской. Наслышан, видимо. Что ему нарассказывали? Про лихой захват короля? Про убийство кровного родственника? Или все-таки пошел гулять слух насчет личности палача? Впрочем, какая разница.       Сил хватило только вежливо кивнуть. Больше всего на свете хотелось убраться подальше от Уайтхолла, забиться в какой-нибудь темный угол и сдохнуть там от стыда. Все, за что он безо всякой жалости казнил себя прежде, оказалось лишь малой толикой среди обвинений генерала, и каждое это обвинение жалило прямо в душу, поскольку было полностью справедливым. Заигравшийся сопляк. Все верно.       — Только… — Кларк оглянулся на дверь кабинета и понизил голос. — Хокинс просил передать вам свои извинения, но здесь не совсем все вещи.       Мордаунт пожал плечами и открыл свой сундучок. Кошелек со сбережениями на месте, мундир и штатская одежда тоже.       — Он сказал, вашу Библию взяла на сохранение вдова Бертон. Не дело все же Библии на складе пылиться, нехорошо это.       — Благодарю вас, Кларк.       Кое-как вытолкнув эту фразу, он поспешил наконец покинуть Уайтхолл. Слава богу, встреченные по дороге часовые были незнакомы, да и низко надвинутая шляпа в сочетании со старой курткой Жака Этье делали его достаточно непохожим на себя прежнего.       Какое-то время он просто брел без цели и направления, хотя следовало бы поскорее снять номер в первой попавшейся гостинице, скинуть напитавшуюся влагой одежду и отлежаться в тепле. Но он не замечал ни измороси, наконец перешедшей в мелкий густой дождь, ни усталости: внутреннее опустошение достигло того предела, за которым начинается совершенное безразличие ко всему окружающему. Словно бродячий пес, он шел наобум, пока приступ головокружения не заставил его остановиться; присев на свой сундучок возле какой-то стены, он прикрыл глаза, ожидая, когда пройдет внезапная слабость.       Из оцепенения его вывел звон монеты по камню. Видимо, совсем уж скверно он выглядел, раз некий прохожий принял его за нищего или пьяницу и бросил под ноги полпенни. Мордаунт дернулся было вскочить, запротестовать, вернуть деньги… кому? Люди сновали по улице, привычно закрываясь от дождя капюшонами и шляпами, и определить, кто из них непрошеный благодетель, не представлялось возможным.       Мокрая и грязная монетка на ладони. Словно время повернулось вспять, и с полпенни в кулаке ты настоящий богач, и каморка старого Сэма укроет от непогоды и всех бед…       «Вашу Библию взяла на сохранение вдова Бертон». Неужели Дженет еще не все равно? Эта мысль мелькнула и готова была погаснуть, как всегда, но на самом донышке души, где еще теплилась жизнь, вдруг шевельнулась глухая тоска.       Если у тебя что-то есть – прячь, чтобы не отобрали. Это простое правило нужно усвоить самым первым, если хочешь выжить на улице. И оно навсегда входит в плоть и кровь, даже когда ты уже вырос, носишь хорошую одежду и ешь трижды в день. Так он прятал воспоминания о матери: эта драгоценность была слишком хрупка, чтобы делиться ею. Так он прятал свою связь с Дженет. С ней было тепло и хорошо – слишком тепло и хорошо, чтобы опыт прежней жизни не подсказывал: прячь, скрывай, сберегай от любого стороннего взгляда и слова. Даже думай о ней пореже, просто на всякий случай. Дженет никогда не говорила о любви, а он не слишком-то себе представлял, что же это такое. Пасторы в проповедях предостерегали насчет безумств, совершаемых влюбленными, а с Дженет никаких безумств не было; напротив, он приходил к ней, как корабль после всех штормов входит в тихую бухту, как разгоряченная скачкой лошадь утыкается мордой в копну мягкого сена. И заставил себя забыть о ней, когда открылся счет. Нельзя позволить себе даже малейшую слабость, когда сам бог вкладывает тебе в руки все нити, ведущие к возмездию. Нельзя отвлекаться ни на что.       …А Дженет почему-то взяла его Библию.       Он уже видел на ее лице и непонимание, и обиду, и, наконец, просто холод. Что будет следующим? Презрение? Ну что же… заслужил. Вряд ли она простит его, но пусть хотя бы знает, как он клянет себя за свое безумие, задевшее слишком многих.       Оглядевшись и поняв, где он находится, Мордаунт стряхнул со шляпы дождевую воду, отдал монету сгрудившимся под угловым навесом мальчишкам и пошел в сторону Уайтчепела. * * *       Слово «надо», кажется, было первым, которое Дженет Харди научилась понимать во младенчестве, и уж точно повторяющимся чаще всего в ее жизни. Надо быть послушной. Надо любить бога. Надо очень хорошо учиться и работать. Надо делать только то, что одобрено Библией. Не «хочу», а «надо», Джен. Посмотри, к чему приводит «хочу», на собственного деда посмотри. Дед жил в каморке при колокольных мастерских и совершенно трезвым бывал раз в неделю, в воскресное утро. Только таким — твердо стоящим на ногах, чистым и выбритым — сын пускал его в свой дом. Дед приносил маленькой Дженет вкусную булку из соседней пекарни, молился вместе с семьей, завтракал и уходил, не стесняясь сообщить, что намерен промочить горло. Мать объясняла Дженет, что он ведет себя очень дурно, и та, конечно, верила, но порой в глубине души деду завидовала. Он действительно жил, как хотел, и у него никогда не бывало такого постного выражения лица, как у ее родителей.       Пастор говорил, что красота и здоровье — знак, которым бог отмечает особенно угодных ему людей, но после таких проповедей мать ожесточенно твердила, что пастор заразился англиканской ересью и красивым человека делает лишь одно — его неустанное служение господу. Только став взрослой, Дженет поняла, что в матери говорила горькая обида за собственную рано увядшую красоту и слабое здоровье: та смогла родить лишь одного ребенка и часто хворала после этого, женские кровотечения у нее всегда были частыми, долгими и болезненными, а когда Дженет исполнилось пятнадцать, мать слегла окончательно и перед смертью долго стонала в муках. Дед умер за несколько месяцев до того: как обычно, хорошенько напившись с вечера, утром просто не проснулся, и лицо у него было такое же, как всегда — совершенно довольное жизнью, только непривычно белое.       Отец продолжал работать писарем при конторе мастерских, хотя хворал с каждым годом все сильнее; Дженет шила кожаные фартуки для рабочих, стеганые рукавицы и заодно все, на что случались заказы; и так было надо: чтобы достойно обставить дом, чтобы скопить на хорошее приданое, и просто… так было надо, так было правильно и благочестиво — работать от рассвета до заката.       А потом в плавильню привез уголь новый возчик. И сказал Дженет, как раз принесшей целую стопку рукавиц и фартуков, что руки у нее слишком красивые, чтобы шить грубую кожу.       Через три месяца он привел ее к торговцу тканями и сказал: выбирай, что хочешь. Дженет отлично знала: надо гордо развернуться и сказать, что у нее есть все необходимое, но как же хороши были ткани, как манило снежно-белое тонкое полотно! И Уильям, глядя на ее терзания, весело улыбнулся и купил отрез именно этого полотна, заявив, что заказывает себе к Рождеству нарядный воротник. Вот только было в том отрезе на два хороших воротника и еще на новый чепчик.       Через год отец сказал, что нипочем не отдаст ее замуж за простого возчика. И впервые в жизни она не склонила покорно голову, впервые произнесла вслух запретное: «Я хочу». И с этого началась Дженет Бертон, которая никогда не забывала про «надо», но наконец-то смела и хотеть. Уильям был старше ее на двенадцать лет, схоронил первую жену и всех родных, но не озлобился и везде слыл человеком чистосердечным и порядочным. В конце концов он сумел расположить к себе тестя, который долго не желал прощать своеволие дочери, и незадолго до смерти тот сказал прямо: «Я спокоен за Джен, раз с ней рядом ты». Дженет была счастлива четыре года, хотя первого ребенка она потеряла, неудачно подняв тяжелый табурет, и потом долго не могла снова понести. Она гордилась своим мужем, когда он подался к Кромвелю сражаться за свободу от кавалеров и истинную веру, и была счастлива его посылкам и нечастым побывкам. Она была счастлива, когда после такой побывки поняла, что сумела опять зачать дитя.       А однажды в дверь постучался юный офицер, почти мальчик, и ее счастье разлетелось сотней осколков. И все же ей осталось от Уильяма самое драгоценное, что он мог ей подарить — ребенок, дочка, родившаяся, несмотря на пережитое матерью потрясение, в срок и удивительно легко.       И остался друг, тот самый молодой офицер, который взялся ей помогать в память о старом Сэме. Дженет это немного удивляло, ведь сама-то она не сделала ему ничего, в отличие от деда, но юноша твердо решил ее опекать. Когда он устроил ей весьма существенную подработку, она стала каждый день поминать его в своих молитвах, прося у бога удачи и здоровья для этого благородного человека. Виделись они редко, но Дженет искренне радовалась каждой встрече. Иногда он рассказывал, как идут дела в армии, но чаще молча смотрел, как она возится с ребенком, и тогда его резкое лицо смягчалось, а улыбка надолго задерживалась на губах. Однажды она осмелилась спросить, что такого любопытного мужчина может находить в обычных женских хлопотах, и господин Мордаунт спокойно ответил: «Мне радостно за этого ребенка, вот и все». И Дженет, вспомнив его признание, что сам он был уличным сиротой, смутилась.       А однажды, в очень промозглый осенний день, он появился на ее пороге злой, растрепанный, с окровавленным лицом и с ходу заявил, что для нее есть крайне срочный заказ. Впрочем, Дженет и сама видела, что один рукав у него наполовину оторван, а белый воротник заляпан пятнами крови.       — Это всего лишь ссадина, — нетерпеливо отмахнулся он от ее причитаний. — Дайте мне умыться, вот и все. И, ради бога, придумайте что-нибудь с одеждой. Я не могу в таком виде явиться к генералу.       Постаравшись взять себя в руки, Дженет подвела его к свету и осмотрела уже более внимательно. Кровь действительно натекла из глубокой, но совсем небольшой ранки на скуле, так что жизни господина Мордаунта точно ничего не угрожало.       — Вам придется снять рубашку.       — Но…       Даже кровавые разводы не смогли скрыть, как он покраснел, и от этого Дженет бросило в другую крайность: только что она была ужасно взволнована, теперь же едва сдерживала смех.       — Иначе не получится отстирать, кровь уже засохла. Но я обещаю пощадить вашу стыдливость: дам чем-нибудь прикрыться и не буду подглядывать.       Потом, когда рукав куртки был пришит, а отстиранная рубашка высушена утюгом, Мордаунт ощупал распухшую скулу и поморщился:       — А с этим ничего сделать нельзя?       Дженет едва не фыркнула вслух, настолько бравый офицер был похож сейчас на нашкодившего мальчишку, которому предстоит объяснять строгому отцу, почему он явился из школы с подбитым глазом. Будь она настроена чуть серьезнее, конечно, ничего бы не случилось. Но какие-то озорные бесенята ухватили ее под руки и подвели к сидящему на скамеечке у камина Мордаунту.       — Можно подуть, — сказала она так, словно обращалась к собственной дочери, а не постороннему мужчине. — Потому что холод прикладывать уже поздно.       — Подуть? — не понял он.       — Ну да. Вот так: не боли, не боли, не боли! — и, склонившись к самому его лицу, трижды дунула на рассеченную скулу.       И, смеясь, собиралась уже выпрямиться, но пальцы, показавшиеся железными, вдруг с молниеносной скоростью ухватили ее выше локтей.       — Нет, — выдохнул Мордаунт.       Дженет не успела подумать ни о том, что шутка зашла слишком далеко, ни что поведение ее недостойно порядочной вдовы, ни что нужно хотя бы для приличия возмутиться. Ей хватило только одного взгляда, чтобы «хочу» снова возобладало над «надо». Тихонько вздохнув, как перед погружением в воду, она наклонилась еще ниже и нашла губами его губы — неумелые, нетерпеливые и горячие.       — И все же, что с вами приключилось? — спросила Дженет потом, когда он лежал с закрытыми глазами, уткнувшись лицом в ее плечо.       — Шахматная доска, — исчерпывающе объяснил Мордаунт.       И, тихо рассмеявшись, добавил:       — Подумать только, теперь мне есть за что благодарить дядюшку.       Дженет поостереглась уточнять, где это игра в шахматы протекает столь бурно, но он слово за слово рассказал сам — то ли не видя в случившемся никакой тайны, то ли просто желая с кем-то поделиться. Ничего хорошего от визита к единственному родственнику он не ждал; ничего хорошего и не вышло. В прошлый раз какая-то надежда на благополучный исход еще оставалась, и потому крепкие руки лакеев, скрутившие его и выкинувшие на улицу, стали неожиданностью. Теперь же он постучался в двери, заранее зная: будет драка. Дядюшка вовсе не хотел отвечать на вопрос, чем запятнано имя племянника, но племянник уже не был подростком, которого можно вышвырнуть пинком. Обнажать оружие Мордаунт не посмел: весть, что у Кромвеля в ближайших помощниках ходит бандит, врывающийся с ножом или шпагой в мирные дома, разошлась бы мгновенно. Родственник, видимо, тоже имел основания бояться кровопролития, поэтому драка получилась отличная: с поломанной мебелью, хрустящими под сапогами фарфоровыми осколками, разлетевшимися по всей комнате шахматными фигурками и азартным визгом толпящихся за дверью служанок. Лакеи в доме были крепкие, но обленившиеся от сытой жизни и знакомого Мордаунту с детства уличного боя заметно трусили. Словом, развлечение грозило затянуться, но тут в битву вступил сам лорд и очень удачно запустил в племянника шахматной доской. Тот как раз обрабатывал кулаками одного толстяка и не успел увернуться. Обозленный и слегка оглушенный ударом острого угла в скулу, Мордаунт раскидал еще двоих, третьего той же доской приласкал по затылку, пообещал дядюшке скорое возобновление столь увлекательной беседы и выскочил в окно. Кажется, рама при этом несколько пострадала.       — Это скверная история, — сказал он напоследок, — и я чувствую, что она хранит много грязных тайн, но рано или поздно я вскрою их все. То, что дядюшка с таким постоянством старается спустить меня с лестницы, говорит только об одном: законных оправданий у него нет. И еще я непременно узнаю, почему он так взбесился, когда я всего лишь спросил, где могила моей матери.       Дженет вздрогнула. Нечто зловещее, пугающее почудилось ей в последних словах, хотя, казалось бы, что особенного в естественном желании человека поклониться родным могилам. Но Мордаунт лишь поцеловал ее и принялся одеваться.       С того дня их встречи стали ненамного чаще, но Дженет не жаловалась. У нее хватало здравого смысла сознавать, что женой дворянина ей не стать и следует довольствоваться тем, что есть. Однако и просто любовницей — той, к которой приходят лишь потешить плоть — она себя не чувствовала: слишком доверительны были их разговоры, слишком откровенны ласки. Когда войско располагалось вблизи Лондона и ей начинали поступать заказы, она сама приносила выполненную работу в лагерь или на квартиры и порой сталкивалась с Мордаунтом на людях. Там он приветствовал ее учтиво, но не более того, и Дженет это вполне устраивало: меньше всего ей хотелось, чтобы дорогие часы встреч стали пищей для досужих сплетен. «Наш друг» — так она звала его про себя. Поскольку она по-прежнему наотрез отказывалась от любых подарков, Мордаунт начал приносить то, что невозможно было отвергнуть — игрушки и лакомства для маленькой Лиз. Хотя сам он, что вполне свойственно молодым людям, да вдобавок военным, представления не имел, как обращаться с детьми, гостинцы были хороши и уместны. И Дженет гнала от себя мысли о будущем. Надо было обзаводиться полезными знакомствами в надежде снова выйти замуж. Но все то же строптивое «хочу» властно вмешивалось в любые благоразумные рассуждения. Она хотела только одного человека — того, кто приходил всегда внезапно и редко оставался до утра; кто казался замкнутым и строгим на людях, но наедине ласкал ее с какой-то исступленной нежностью; кто не говорил ни слова о любви, но, если ему удавалось остаться на всю ночь, даже во сне не выпускал ее из объятий. Того, кто никогда не назовет ее своей женой.       Так продолжалось почти три года. Дженет работала не покладая рук, и самой большой ее радостью была здоровая веселая дочка: после пережитой в несколько месяцев тяжелой простуды малышка словно набрала сил за пятерых и почти никогда не хворала, отличалась прекрасным аппетитом и уже начинала повторять за матерью слова псалмов. Все рухнуло внезапно и непонятно — так, словно небесная кара наконец настигла слишком долго радовавшуюся своим грешным удовольствиям вдову. Дженет не видела Мордаунта полгода: он просто исчез, никак не предупредив, и ей уже начало казаться, что рано или поздно в дверь снова постучит незнакомец с черной вестью. Конечно, глупо было так думать. Никому бы в голову не пришло поставить ее в известность, ведь она была вдовой только Уильяма Бертона. Но в январе, когда весь Лондон бурлил, открыто празднуя или втихомолку оплакивая победу Кромвеля, Дженет пришла к казармам и увидела там Мордаунта, живого и вроде бы невредимого, вот только от взгляда его ей стало страшно: он смотрел на нее, словно с трудом припоминая, кто же перед ним. Забыв про их негласный договор держаться в присутствии других отстраненно, она схватила его за рукав, и только после этого он моргнул, приходя в себя, и назвал ее по имени. Но лицо его, будто бы постаревшее на десять лет, так и осталось бледным и напряженным.       Совершенно сбитая с толку такой встречей, она спросила, что с ним творится и не обидела ли она его чем, раз он так давно сторонится ее дома.       — Нет, — проговорил он торопливо, — нет, не сейчас. Тебе не нужно об этом знать.       И впервые в жизни неизведанная прежде, отравляющая горечь поднялась в душе Дженет. О чем она не должна знать — она, которая не один год была его преданным другом? Какая тайна должна быть скрыта от нее? Имя другой женщины, которая завладела его мыслями целиком и полностью, отняла покой и здравомыслие? В ту минуту Дженет не сомневалась, что дело именно в этом.       — Вы правы, господин капитан, — как могла спокойно, ответила она. — Я ничего не хочу об этом знать.       Мордаунт нахмурился, точно не понимая смысл ее слов, тряхнул головой и быстрым шагом ушел прочь. Больше она его не видела.       Через месяц ей сказали, что он погиб.       Стояли самые ледяные в году дни, и Дженет казалось, что лед везде — на мостовых, в глазах, в сердце. Даже молитвы, всю жизнь поддерживавшие и утешавшие ее, сейчас казались набором пустых затверженных фраз. Она не имела права надеть траур, не могла даже как-то прилюдно выдать своего горя, а дома должна была оставаться заботливой и ласковой, чтобы Лиз ни о чем не догадалась. Немного помогало то, что Мордаунт заходил к ней слишком редко, и в доме не оставалось никаких следов его пребывания. И все же неизвестность продолжала мучить ее. Из случайно услышанных обрывков разговоров она уяснила, что в последнее время даже собственные кирасиры узнавали его с трудом: он выглядел человеком, полностью поглощенным какой-то неотвязчивой идеей, переходящей в одержимость. И тогда Дженет вспомнила давно, казалось бы, канувшие в прошлое слова: «Эта история хранит много грязных тайн, но рано или поздно я вскрою их все». Не в этом ли было дело? Не должна ли она была в тот час, когда ревниво размышляла о счастливой сопернице, просто взять его за руку, усадить к огню и уговорить рассказать ей все, как бывало не раз? Что бы то ни было, прошлое изменить не удавалось никому. Ей оставались только холодные ночи, когда она сидела, закутавшись в шаль, и часами смотрела на огонек свечи. Вот и закончились все твои «хочу», Дженет Бертон. * * *       Около церкви Святой Марии Мордаунту пришлось еще раз присесть и перевести дух. На этот раз, к счастью, никто сердобольный не додумался подать ему милостыню. Ничего, осталось пройти совсем немного. Прямо напротив дома Дженет трактир, и это большая удача: там его знают и, конечно, найдут уголок, где он сможет переодеться и отдохнуть. А если повезет, то и переночевать. Какой смысл кружить по Лондону в поисках более приличной гостиницы? Была бы крыша над головой, кусок хлеба и сухое одеяло, хватит и того. Как раненый зверь стремится укрыться в безопасном логове, так лишенного надежды человека невольно тянет туда, где он бывал когда-то счастлив, и теперь Мордаунту чудилось, что суровый Уайтчепел вливает в него толику сил. Здесь все было просто. Был дом, в который он входил неизменно желанным гостем, и была Дженет, верная подруга, наставница, преподавшая ему науку той радости, какую господь в щедрости своей подарил мужчине и женщине. Здесь ждали не смелого воина, или ловкого исполнителя деликатных поручений, или умелого переводчика в сложных переговорах — просто друга, человека по имени Джон Мордаунт. Даже если все это кануло в небытие, улицы остались прежними, и фонарь над входом в трактир раскачивался тот же, и хозяин горшечной лавки на первом этаже опять молчаливо кивнул ему, как старому знакомому, и деревянная лестница, разбухнув от сырости, скрипела устало и низко, а не по-летнему визгливо.       Но женщина, открывшая ему дверь, была незнакома. Немолодая, грузная, в жестко накрахмаленном чепце, она по-хозяйски загородила собой весь проем и смотрела на него весьма неприветливо.       — Кого вам, молодой человек?       У квартиры сменились хозяева?       — Здесь жила вдова, миссис Бертон, — упавшим голосом сказал Мордаунт. — Я ее старый знакомый и надеялся повидаться с ней…       — Ну так она по-прежнему здесь живет, вот только дома ее сейчас нет, а я с ее дочкой посидеть вызвалась. Не таскать же ребенка по такой дрянной погоде. Если вы вправду добрый человек, то входите и обогрейтесь, а если дурной, то покарай вас господь.       Изрядно озадачив гостя столь своеобразным приветствием, она наконец-то посторонилась и впустила его внутрь.       Мордаунт подошел к камину, соображая, не будет ли наглостью с его стороны в отсутствие хозяйки скинуть и повесить сушиться отсыревшую куртку и можно ли считать приглашение обогреться за таковое разрешение. Пламя горело жарко, и он вспомнил, что Дженет, страшно перепугавшись в свое время болезни дочери, никогда не экономила на дровах. Крохотная девочка, выскочив из-за необъятных юбок своей надзирательницы, с доверчивым бесстрашием потыкала его пальчиком в ногу повыше сапога и требовательно осведомилась:       — Ты кто?       Неудивительно, что Лиз его забыла: слишком давно он здесь не был. Ну и как ей представляться? Просто гость? Бывший друг? Капитан Мордаунт?       — Джон, — не придумал он ничего лучшего.       — А я — Лиз!       — Я знаю, Лиз. Я знаю.       Женщина подхватила малышку на руки, что-то выговаривая ей на ухо, и Мордаунт наконец подсел к камину. Эта скамеечка была слишком мала для его роста, зато ее можно придвинуть поближе к огню, к самому жару, выгоняющему из тела знобкую сырость. Дышать стало легче, он ощущал уже не болезненную слабость, а обычную усталость и, пользуясь минутой передышки, опустил голову на скрещенные руки. Дремотное оцепенение то накатывало, то отпускало; в какой-то миг ему вдруг почудилось, что все вернулось, и за спиной опять тихо стоит Дженет, и, если откинуться назад, затылок привычно ляжет в ее теплые ладони. Но полено в камине громко щелкнуло, выдернув его из полусна. И уже наяву громким радостным колокольчиком прозвенела Лиз:       — Мама! А у нас Джон!       И голос из прежней жизни, глуховатый, мягкий, знакомый до каждой ноты:       — Какой Джон, милая? Миссис Аткинс, благодарю вас, вы всегда так выручаете…       Аткинс. Значит, это жена горшечника снизу.       — Представился старым знакомым, но фамилию свою не назвал. Довольно неучтивый молодой человек, знаете ли…       Он успел вскочить за мгновенье до того, как Дженет вошла в комнату.       И снова, как в самую первую их встречу, она не издала ни звука, только застыла на полушаге. Расстегнутый плащ косо сполз с ее плеч на пол, струйка воды сбежала с полей шляпы и оставила на платье прерывистый темный след. С какой-то странной, перекосившей рот гримасой она вдруг рванулась вперед, споткнулась, снова замерла и с силой прижала к вискам ладони, точно пытаясь избавиться от головной боли.       Мордаунт в упор посмотрел на миссис Аткинс, уже приоткрывшую рот от любопытства. Та стушевалась столь заметно, что даже как будто уменьшилась в размерах, и, приговаривая: «Пойдем, Лиз, пойдем, деточка, Тилли наверняка допекла хлеб», — торопливо утащила ребенка за дверь. Дженет растерянно оглянулась на них, снова перевела взгляд на Мордаунта и почти без голоса прошептала:       — Жив.       — Жив, — ответил он так же тихо.       — Вы… пришли за своей Библией? Знаю, я не должна была брать ее, но…       — Я пришел к вам и не отниму много времени. Только скажу, как благодарен вам за каждый день и час, которые вы так щедро дарили мне, за вашу доброту и снисходительность, за тот покой, который я знал лишь рядом с вами. Нет на свете лучшего друга, чем вы, и худшего, чем я, но, может, когда-нибудь вы сможете простить меня и вспомнить без гнева и обиды.       Слова складывались гладко, точно приготовленные заранее. Впрочем, может быть, они и вправду слишком давно зрели, оставаясь непроизнесенными?       Дженет усилием воли взяла себя в руки, но не смогла скрыть удивления и тревоги; наконец, подойдя вплотную, она заглянула ему в лицо и спросила:       — Что с вами, господин капитан? Вы ведете странные речи и выглядите болезненно.       Мордаунт поймал ее руку и поцеловал все еще холодные после уличного ветра пальцы.       — Не обращайте внимания, это пустяки. Болезнь прошла, я почти здоров — телом, во всяком случае.       — Послушайте, — сказала Дженет, высвободив руку, но лишь для того, чтобы положить ее ему на плечо, — что бы вы ни говорили, я вижу, что вы страшно бледны и глаза у вас усталые. Если вы еще хоть немного доверяете мне, прошу, присядьте, отдохните и расскажите, какие беды с вами приключились и что мучит сейчас, а я приготовлю горячую еду и не буду слишком назойливой в своих расспросах.       Мордаунт попытался улыбнуться, чтобы успокоить ее, но улыбка вышла кривая. Дженет сильнее сжала его плечо:       — Потом можете выругать меня, назвать приставучей мухой и уйти, хлопнув дверью. Но не прежде, чем я сделаю для вас все, что в моих силах.       Покачав головой, он осторожно провел пальцем по ее щеке, стирая дождевую каплю.       — Никогда, Дженет. Никогда я не скажу о вас ни вслух, ни в мыслях ничего скверного.       — Тогда садитесь в кресло и отдохните, пока Лиз внизу и здесь не слишком шумно. А я согрею пива нам обоим.       Сняв шляпу и затянув потуже завязки чепца, она принялась собирать на стол.       Какая же, оказывается, упрямая тварь — человек. Так и норовит уцепиться хоть за призрак из прошлого, хоть за самую крохотную надежду в настоящем, только бы не быть одному. Опомнись, Джон, ступай прочь отсюда, раз уж эта женщина слишком добра, чтобы выгнать тебя взашей. В своем ослеплении ты забыл о ней, забыл обо всем, кроме своей мести, а теперь приполз побитым псом и клянчишь косточку?       Несколько секунд Мордаунт действительно всерьез обдумывал, как бы повежливее откланяться, но его остановила другая мысль: Дженет имеет право знать правду целиком. Некогда, поддавшись порыву выговориться, он рассказал ей всю историю с исчезнувшим наследством, и теперь в этой истории следовало поставить точку.       — Помните, когда-то я поклялся, что распутаю клубок? — спросил он, глядя на облизывающее бока медного ковшика пламя. — Так все и случилось. Я держал в руках письмо лорда Винтера к королю Карлу, частное письмо, в котором дядюшка благодарил за исполнение просьбы о лишении меня имени, дворянского звания и наследства. Да, Стюарт вряд ли мог предположить, что его архив попадет в руки тех, кого он обирал и унижал, иначе позаботился бы уничтожить подобные свидетельства своего беззакония. Но не это лишило меня сна, покоя и — частью — рассудка. В мае я ездил во Францию по одному деликатному поручению генерала, и мне пришлось изображать монаха. Все бы ничего, но у католиков принято отпущение грехов, вы знаете? И случилось так, что один из них пожелал исповедаться мне перед смертью. О, не сомневайтесь, он нагрешил достаточно, чтобы господь судил его по всей справедливости!       Дженет быстро поставила ковш на стол и схватила его за руку.       — Мне страшно смотреть на вас сейчас. Кто бы ни был этот человек, он остался в прошлом.       Мордаунт перевел дыхание.       — Он — да, но его признания будут преследовать меня до последней минуты. Этот человек был палачом, и однажды пять мужчин наняли его для исполнения приговора, который они вынесли одной женщине. Никто из них не был судьей, и никто не был ее защитником. Они разыграли свою гнусную пьесу и убили ее. Подло, ночью, в безлюдном месте. Так я узнал, как погибла моя мать.       — Господи… — прошептала Дженет.       Мордаунт скользнул по ней невидящим взглядом и глухо закончил:       — И одним из тех пятерых был мой дядя, лорд Винтер.       Тишина, упавшая вслед за этими словами, казалась тяжелой и гулкой, как колокол из уайтчепелских мастерских.       — Какой же ад вы прошли… — наконец тихо, с бесконечным состраданием проговорила Дженет.       — Нет, это было лишь начало, ад ждал впереди. Я нашел их, всех остальных. Дядюшку я прикончил на поле боя, но эти казались неуязвимыми. И тогда я начал торопиться и ошибаться. По моей вине погибли четыре человека — но не те четыре человека, Дженет! Достойные и верные люди, которых я поневоле впутал в свои дела и тем убил. Не знаю, почему я не остался там, в море, по какому наитию матрос со встречного корабля опознал во мне живого и поднял на борт. А предатели-французы спокойно добрались до Булони и отправились по своим делам, я не смог убить ни одного из них. Значит, бог на их стороне.       Дженет покачала головой:       — Бог есть справедливость.       — Да, верно. Но если справедливо, что четверо убийц одной женщины уходят от наказания, зачем бог свел меня с ними? Зачем я раз за разом выживал — в детстве на улице, во всех сражениях, в море; наконец, в Дюнкерке во время болезни, когда уже почти перестал дышать? Зачем, Дженет?       Присев на подлокотник кресла, она притянула его голову к своей груди и гладила по волосам, по щеке и плечу, словно утешая ребенка, впервые в жизни познавшего настоящее горе. И в какой-то миг действительно стало легче: оттого ли, что он наконец выплеснул свою боль словами, или от почти забытых нежных прикосновений, но легче.       — Я простая женщина, и не мне судить о господних помыслах. Я знаю лишь одно: он есть справедливость, и если он увел преступников от вашей мести, значит, воздаст им сам по всем делам их. А вы… раз господь хранит вам жизнь, наверное, вы не прошли еще свой путь.       Мордаунт вздрогнул: перед глазами вдруг ясно встала монетка, брошенная ему неизвестным прохожим. Вот же он — знак свыше! Господь в безграничной милости своей вернул его в начало круга, даря возможность пройти его иначе. Подаяние — холод — тоска — убежище — тепло — утешение, все как тогда, в детстве, только теперь рядом не старый Сэм, а его внучка. Пока он полагал себя несчастным отверженным, господь берег его и вел вперед, и пусть дорога была терниста, но нет таких дорог, какие невозможно пройти с божьей помощью. Прежних грехов и ошибок не избыть, они навсегда остаются в душе и памяти горьким опытом: для того дана человеку совесть. Но не сломиться на них, а повзрослеть, прийти к зрелости сильнее и тверже, чем в юности, а к старости – мудрее и великодушнее, чем в пору зрелости, - для того дана человеку земная жизнь.       Мягко отстранив от себя Дженет, он подошел к лежащей на каминной полке Библии — своей Библии — и, коснувшись ее с благоговейным трепетом, принялся повторять про себя двадцать шестой псалом. Внутри, где прежде не было ничего, кроме стыда и холода, разливалось тепло — это обугленная дыра в груди зарастала живой плотью, и он снова слышал, как бьется его сердце.       Сердце мое говорит от тебя: «ищите лица моего»; и я буду искать лица твоего, господи.       Когда же он снова обернулся, Дженет все еще сидела на подлокотнике, глядя на него, и слезы бежали по ее лицу. Слезы, которые она всегда так презирала, называя пустой тратой времени. И теперь уже он шагнул к ней, и обнял, и губами стирал эти горячие капли, а они все текли и текли.       — Что мне сделать для тебя, моя хранительница, какие дары принести? — шепнул он, и Дженет, прижимаясь к нему, улыбаясь и плача, сказала одно-единственное слово:       — Останься.       Тонкая полоска света от догорающей свечи пробивалась за неплотно задернутый полог и лежала на руке Дженет.       — Знаешь, — шепотом сказал Мордаунт, — когда я ездил к шотландцам договариваться о выдаче короля, они по случаю обещания денег устроили мне довольно неплохой прием с угощением и даже песнями. Я ни слова не понимаю по-гэльски, но там нашелся старик, который переводил. Одна баллада, судя по всему, пользуется у местных девиц особым спросом, хотя особенно красивой я бы ее не назвал. В ней рассказывается о рыцаре, который умудрился понравиться королеве эльфов, и она приворожила его. Впрочем, это не помешало ему влюбиться в обычную девушку, ну, то есть знатную, богатую и прекрасную, конечно, и та спасла его от колдовства. Королева эльфов во что только не превращала парня: то в змею, то в волка, то даже в раскаленный меч, но девушка держала его в объятиях и не отпускала, несмотря ни на что.       Дженет чуть слышно рассмеялась в темноте:       — А превратить заодно и девицу во что-нибудь необременительное королеве эльфов не пришло в голову?       Мордаунт фыркнул:       — Я тоже так подумал, но не в том суть. В конце концов королеве это надоело, она сказала что-то в духе «да ну вас обоих», и чары спали. Эльфы поехали себе дальше, а влюбленные, как положено, отправились жить долго и счастливо. Говорю же, ничего интересного в этой балладе нет, кроме одного. Девушку, которая не побоялась сразиться с колдовством, звали Дженет.       Тезка шотландской героини поправила подушку и снова улеглась рядом.       — Занятная история. Но я не знатна, не богата и не прекрасна.       — Но ты существуешь на самом деле, а не в балладе. Только это и важно.       Пальцы Дженет скользнули по его груди и осторожно коснулись недавнего шрама от кинжала.       — Я боюсь завтрашнего дня, — уже без тени смеха сказала она.       — А я хочу, чтобы он настал и прошел поскорее. Разжалование я заслужил, но жизнь на том не закончится. Если уж начинать сначала, то все разом.       И, натянув одеяло на плечо Дженет, он закрыл глаза и добавил уже сонно:       — Тот парень из баллады был лентяй и весь труд свалил на возлюбленную, но мне ничто не мешает поступить иначе.

КОНЕЦ

30 Нравится 36 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (36)