На глубине блестели рыбы, а где-то угасала наша звезда, Каким бы сделала мир ты, если б нашла силы пойти до конца. Ассаи — Южные сны *
Он видел, как Женька отжимала летний сарафан на кособокой деревянной веранде, как проталинно бежало по ногам, и сам ощущал эту остывшую дождевую липкость в тощеватых бёдрах. В заброшенном, неухоженном саду, через забор от Пашкиного дома, воздух поплыл сумерками, стало призрачно серо над гривой молочных яблонь, кустами шиповника и в малиновом закутке за разлившейся ржавой бочкой. Паша знал её сад, как свой, в слепую, и от этого сделалось ещё больнее, потому что после восемнадцати лет дружбы попрощались они страшно некрасиво. Тем не менее, Женька возвращалась, не на лето, навсегда, об этом знали все, кто остался в тусовке, узнал и Пашка. Окружение ждало от него неадекватной реакции, всё же эти двое дружили хуеву тучу лет. Пашка лишь повёл плечами, мол, «что мне с этого», а эти — «тебе рожу разбить, чтобы ты хоть что-то почувствовал?». Он чувствовал в противовес разыгранному постному равнодушию, его аж стошнило, уже дома, конечно, блевать было нечем, только горло разодрало кислотой и живот схватывало сухими спазмами. В Женькином доме свет разошёлся по комнатам, и её было хорошо видно в несмелом натапливающемся электрическом сиянии. Пока Пашка соображал, где бутылка вина того же года розлива, которой ему «весело» прилетело в последний день их дружбы, не выпита ли, над его головой затрещала лампочка, мигнула, погасла, и только сейчас он осознал, насколько мрачно было в Жекином саду, поросшем бестолковой крапивой. За последние семь лет научился смотреть поверх забора без эмоций, никого не дожидаясь, никого не высматривая в колком запертом бурьяне. Иногда гонял от её дома всяких, хотевших разжиться соломенным креслом, что сопрело от дождя в углу веранды и было голо, как металлическая кость зонтика. Но как-то со временем научился входить в её сад без эмпатии. Женька ведь когда уезжала, оставила всё, ни к чему фамильному не была привязана, ни к иконам, ни к лимитрированному советскому сервизу Тамары Николаевны, бабушки, и к людям, к нему, судя по всему, тоже. Бутылка вина нашлась в погребе за трёхлитровыми банками маринадов. Выдержанная и пыльная. Историческая. Почти наполеоновская. Всё-таки влетело ему не хило, до поперечного надбровного шрама. Пашка по закоренелой привычке проверил его местоположение, растерев указательным пальцем, потом сунул найденный в кухонном ящике штопор в карман и вышел в огород. Собрал в подол альпачиновской футболки овощи для салата, Жека настругает, если не выгонит, и юркнул в прорезь забора за буйной калиной. Поднявшись по рассохшимся ступенькам, он не почувствовал собственного сердца, обычно оно сигало в рёбра. Вопреки, чувствовал пальцы, пережавшие горло бутылке и надавливавшие на прицепившийся к брючине шипчатый репейник. Женька вышла на скрип половицы в каком-то душном длинном свитере. Худая, нет, даже астеничная, бледная для знойного июля. Другая. Из родного — под белой акриловой коленкой песчаной ящерицей исчезал шов шрама. Паша когда-то пытался угомонить разъярённую Жеку, и швырнул девчонку куда-то в рослый борщевик — «заткнись, бесишь меня, истеричка; полежи, подумай», — там она и напоролась на железный штырь, выросший из земли, ко всему загремела в больницу с ожогами от исполинского борщевика. Женя подошла первой, робко обняла за шею, уткнулась в срез кадыка, а Пашка израсходовал попытки прощупать сердце, и вдруг понял, что жил без Жеки… не жил, в общем-то. Надо было сказать всё, как есть, семь лет назад, не выёбываться. Она схватилась за него, как за равного в расставании, будто не было обидных фраз, доказательной пены во рту, драки до полупоножовщины, миллицейской брички, Пашки под аркой вокзала, а Жеки в поезде, взглядов в тоскливый соседский сад. Не было. Он притянул её к себе ближе, до знакомой ноющей тесноты, когда человек больно проходит через всё тело. «Ну как ты, девочка?»*
Берёзовая рощица за калиткой темнела, проваливалась в затухающую светлым полоску горизонта. Жека резала салат, Пашка курил в растопыренные створки окна. Паша рассказывал бесцельное о себе, по большей части выдержки из работы удалённым программистом, скукота, об остатках их разношерстной компании, кто куда, но в основном здесь, и всё любовался её особенной талой хрупкостью, запястья точно будут свободно болтаться в кольце его пальцев, намётки груди, как у одиннадцатилетней девочки, разлёт выступающих ключиц, острые коленки. В ней больше не осталось восемнадцатилетней Жеки с вечной придиркой к полноватым бёдрами, это ушло, эпоха сменила эпоху, перед ним теперь было нечто новое, тонкое, невероятно трогательное. На трепетную Женьку хотелось смотреть. Телефон поёрзал в кармане, надул его ослабленным светом. «Хэй, Жекис уже дома? Мы знаем, что ты обтираешься у неё, скоро будем» — сообщение начислил Тоха. Пашка скисше, однобоко улыбнулся, повёл щёлкнувшей суставами шеей до плеча, напрягся, ожидал посидеть вдвоём, по уютному, по забытому. — Я замужем была, — Женька заговорила, обмыв пучок зелени. — Я знаю. И как оно? — он знал, в пику социальной скрытности подруги он знал. Её тётка проболталась, когда Паша позвонил Жеке на городскую квартиру, до этого промаявшись целый день от противоречий — звонить — не звонить — «да замужем она, — пьяная икотная пауза, — ой, бля, ты же этот… Пашка, да? — он бросил мембранную трубку». — Того не стоит… Кто-то придёт? — она заметила, как растревожился Пашка, подумала о численности тарелок и чашек. Бабушкин сервиз! — Ребята должны подтянуться.*
На обсохшей веранде становилось шумно по мере расширения компании. Тянуло лесом, почерневшим воздухом, компостом и портвейном. Вино, которое притащил Пашка, натюрмортом осталось на столешнице. Жека смотрела на старых друзей через мутные стёкла кухонного окна, через сетку паутины, захватившую раму справа. Кто-то быстро подсуетился с мясом, дым от углей тянулся к веерно заваливающемуся забору. Лизка смахивала веником с веранды сухие листья, потом забежала за стульями и остановилась, внимательно посмотрев на Женьку, — «я скучала, бусинка, и он… — кивнула на Пашку, что-то увлекательно втолковывающего Ярославе, — пиздец как, а на первый взгляд и не скажешь, правда? — она игриво толкнула Жеку бедром и поцеловала в упавшую под скулу единственную веснушку». Женька обратила пустой взгляд на Пашу. Он всегда был априори красивым мальчишкой, и его постоянно подталкивали к этому суждению, Пашка не верил, не пользовался своей широкой фактурностью. Убедили скорее её, раньше воспринимавшую друга как — «это же Нестеров, какой он нахер красавец», — и Жека начала называть его «однодневкой», потому что красивые люди не могут принадлежать кому-то одному. В двадцать пять он продолжал оставаться «завлекательным» в обычной футболке и джинсах, и с порезом над бровью. Но ему уже никто ничего не доказывал. Он знал… Вот так просто знал. Ей так чудилось. К тому же Ярослава закусывала губы. Общение с ребятами оказалось тягостным, у них были новые темы, истории, шутки, Женька не всегда въезжала в суть сказанного. Но это ничего, они скоро уйдут. На середине на неё и вообще забили. Все, кроме Пашки и Лизы. Они подпирали её с обеих сторон, изредка перебрасывались незначительными, неинформативными фразами. — …а потом ты, Жек, блять, уехала, это нормально? Собственное имя показалось чужим и пресным. Не было больше солнечного луча, резавшего дом насквозь по коридору в летний день. Всё дело в том, что им не по двенадцать лет, и они не бегут в шлёпающих по пяткам сланцах на тёплую речку; им по двадцать пять, и они ближе к циррозу печени, нежели к речке за сосновым бором. Слова принадлежали Тохе, а должны были Пашке. Женька обернулась на бутылку вина.