ID работы: 4925444

d'Erlette

Слэш
PG-13
Завершён
68
автор
Размер:
75 страниц, 14 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
68 Нравится 48 Отзывы 11 В сборник Скачать

le seul heritier

Настройки текста

Кто же, подумал я, перевернёт меня после моей смерти?

Вот и всё. Я своё обещание сдержал. Больше я никогда его не видел. Впрочем, похвальба эта пустая. Если бы он позвал меня, если бы единым словом дал понять, что нуждается в моём присутствии, то я бросил бы всё и в ту же ночь был у его порога. Я был в этом уверен, по крайней мере первые несколько лет я находился на низком старте — готовый сорваться по первому зову, пусть даже запрятанному между строк, пусть даже выраженному в намёке на пресловутую давнишнюю романтическую чепуху… Через неделю после моего возвращения из Уилбрэма я получил от него письмо (я всё-таки вынудил написать его первым, было бы смешно, если бы не было так грустно). После нашего расставания он беспокоился за моё душевное здоровье, чувствовал, наверное, ответственность за мою вывернутую наизнанку душу и потому с осторожностью спрашивал, всё ли благополучно. Письмо было прохладным, вежливым и неживым. Я постарался ответить ему так же холодно и вежливо, но где-то на втором абзаце сорвался и снова нагородил несусветных глупостей про любовь. Это было последним её криком. В ответ он вспылил. Он расписал мне самое длинное письмо, которое я когда-либо получал от него. На нескольких десятках страниц, абсолютно нерасшифровываемым почерком, он высказал всё, что думал. Всё, что нарочно выдумал, всё, что смог придумать и выцедить из своей философии — из типичного случая притворного равнодушия к недоступному: целое звёздное скопление причин, исходя из которых проклятая любовь лишь заблуждение. Лишь химический процесс, который лишает чести людей молодых, наивных, беззащитных перед страстями плоти и потому близких по сути своей к полным силы и красоты, но неразумным животным. Их красота и сила — их оружие в банальной борьбе за продолжение рода. Природа велит им служить в единственном стремлении обладать желаемым. Для животных это естественно. Так же это естественно для молодых, им с этим, как со свирепой болезнью, не справиться. Но взросление личности в том и состоит, что она учится преодолевать низменные инстинкты, развивается, приобретает новые и истинно высокие интересы, среди которых не должно быть позорного и унизительного физического влечения. Он считал, что любви нет места ни в литературе, ни в жизни. Она либо делает из человека раба, либо делает его рабом другого человека. И дело не в том, что от любви нужно отказаться. Дело в том, что нужно быть достаточно умным, чтобы стоять выше неё. Привязанность одного человека к другому, по крайней мере та, что требует физического контакта, унизительна. Секс отвратителен по самой своей сути. Главная цель уважающего себя джентльмена — сделать из своей жизни произведение искусства, непорочное и честное. Были ли он прав? Относительно себя самого — да. Я был вынужден с ним согласиться. Что толку спорить? Он не испытывал того, что выпало мне на долю. Попытаться объяснить ему мою любовь было сравнимо с тем, чтобы описывать от рождения слепому, как он красив. Он сказал: «ты всегда можешь мне написать». Вот и я писал ему. Он мне отвечал. Целые годы, спокойные ночи, счастливые дни, тысячи писем. В основном о творчестве, но и на разные отвлечённые темы, я во всём с ним советовался, а он не жалел бумаги на философствования. Сначала я ещё надеялся вывести его на зыбкую почву любви, но постепенно осел на камнях реальности, смирившийся, тоже слепой и глухой. Но ещё долгое время я, получая его новое письмо, чувствовал, как начинает быстрее биться сердце, как перехватывает дыхание и холодеют пальцы и явственно ощущал, как сквозит, как возится и ноет холодная пустота в груди. В это тревожное тоскливое чувство и обратилась моя любовь. Это похоже на лёгкий страх. Похоже на трагичное сожаление об упущенной возможности. Похоже на стыд, будто ты кого-то обидел и обманул, но никто об этом не узнал. Я чувствовал это, но с годами боль утихала. Но затихнуть совсем ей не суждено. К тридцатым годам стало окончательно очевидно, что я много более удачливый и активный делец, чем он. Любой издательский отказ или чьё-либо нелестное мнение о его работе приводили его в уныние, поэтому я целые бумажные мили исписал уверениями в его таланте и просьбами, чтобы он продолжал. В этом я был совершенно искренен, я верил в него и так же, как и в детстве, обожал его стиль, исполнение и идеи. Он плохо умел печатать, а его письменные каракули год от года становились всё больше похожими на арабскую вязь, которую он сам не в силах был разобрать, поэтому я, выпросив и хитростями вымолив у него позволение помочь (ведь его гордость джентльмена никуда не делась), перепечатывал его черновики и всеми правдами и неправдами пристраивал их в какой-нибудь журнал. Его материальное состояние становилось всё хуже, он, с юности избалованный и приученный не заботиться о деньгах, теперь вынужден был во всём себя ограничивать и экономить. Однако денег он ни от кого не принял бы, так что мне приходилось изыскивать способы его ввести в заблуждение и выбить для него гонорар побольше. У меня у самого средств хватало, ведь я работал, был частью общества и активно печатался. Писатель из меня вышел посредственный, но зато такой, какой может себя обеспечить. Меня не выводила из равновесия злая критика, поскольку я лучше всяких критиков знал, как дёшево достаются мне мои истории. Я много раз просил Лавкрафта написать что-нибудь в соавторстве, но он всегда увиливал, хоть с другими людьми делал это охотно. Кто-нибудь присылал ему редактуру никудышный рассказ, обещал символическую плату и Лавкрафт, расточая в прочих письмах стенания на нехватку времени, принимался за работу — начинал редактировать и в итоге полностью переписывал текст, оставив в основе лишь главную идею, создавал что-то новое и безусловно качественное и отсылал автору обратно. Рассказ публиковался под именем этого автора, а Лавкрафту плату порой задерживали, а его гордость джентльмена ужасно страдала от необходимости требовать с должников и потому он предпочитал этого не делать. Огромное количество бесчестных людей этим пользовались. Так он и жил. В летнее время он путешествовал и навещал своих друзей по переписке. Я долгие годы ждал, что однажды он сочтёт интересными и мои края (я конечно множество раз его приглашал), но этого так и не случилось. Он благодарил меня, он хвалил меня, он расточал мне уважительные комплименты и всегда был любезен. Но письма его были холодны. Ему от меня ничего не было нужно. Если бы он мог найти способ, не обидев меня, прекратить переписку, он бы это сделал. По крайней мере, мне так казалось. Поэтому со временем наши письма становились всё более официальными. Я всё более входил в роль его секретаря, агента и верного рыцаря. Приходилось довольствоваться этим. Превратившаяся в тоску любовь тревожила меня всё меньше. Я смирился. У меня и так было достаточно богатств — его волшебное творчество, три дня в Провиденсе, одна ночь в Уилбрэме. Я знал, что юность была растрачена не зря, некоторым и того меньше достаётся. Вот и всё. Я привык думать, что любовь это ещё не всё, что человеку нужно. Куда важнее работа и книги, жизнь без греха в благочестии, такая жизнь, которую он одобрил бы… И всё-таки я ждал, того единственного, что ещё можно было ждать. Что однажды он захочет посетить мой штат. Что однажды он станет старым и кто-то должен будет о нём заботиться. Что однажды он меня позовёт. В ту же ночь я буду у его порога. Он умер внезапно. Ни разу он не упомянул о своей болезни (вернее, в письмах он постоянно жаловался на нервный упадок сил, но это постоянство было его обычным состоянием). О том, что он попал в больницу, он никому не рассказал (как потом мне удалось выяснить, последнее письмо он написал мне из больницы, написал карандашом, потому что перьевую ручку уже не мог удержать. Но я тогда подумал, что он экономит на чернилах). Последнее письмо он написал всё в той же бодрой и отстранённо-ласковой манере джентльмена. Он писал о моём рассказе. Ничто не указывало на то, что письмо последнее. Ничто, кроме его обращения ко мне как к французскому графу — он не писал так с тех времён, как мне было семнадцать. Остатки его семейного капитала подошли к концу. Его здоровье было разбито, в своём писательстве он разочаровался, люди ему осточертели, жизнь окончательно наскучила (сыграло роль ещё и то, что незадолго до этого один из его лучших друзей покончил с собой). Своевременно пришедшая, неизлечимая тягостная болезнь уговорила его за пару месяцев. Он вряд ли ей сопротивлялся. Он страдал. Ему было больно. Но он не был одинок. Рядом был морфий, любящая тётушка, очарованные им медсёстры и неизменные тысячи писем. До последнего смертного часа он вёл себя как джентльмен. Ему было сорок шесть. О его смерти меня известила его тётя уже после похорон. Узнав об этом, я очень удивился, но ничего не почувствовал. Как тут сразу начать горевать по тому, кого почти десять лет слышишь лишь в неразборчивых строках? Но я так привык получать раз в неделю весточку от него, что на всю последующую жизнь, вместо горя, мне осталась невытравимая тоска ожидания. Раньше в груди сквозил, вместо любви, тревожный холод, когда я получал его письмо. Теперь, после любви, этот холод сжимал ледяными пальцами сердце, когда я, не найдя заветного письма, вспоминал, что никогда его не увижу.

***

Своим литературным душеприказчиком, то есть человеком, который будет владеть и заведовать всеми черновиками, рукописями, книгами и архивом, он назначил Роберта Барлоу. Об этом Барлоу я знал немного. Из досужих разговоров я слышал, что этот мальчишка был ярым поклонником Лавкрафта в последние годы, но не более того. Нельзя сказать, что я рассчитывал, что Лавкрафт завещает свои бумаги мне, но я, во всяком случае, был уверен, что они должны быть поручены человеку максимально ответственному, сознающему всю их ценность и готовому потратить массу усилий для их разбора. Спустя десять лет с предыдущего посещения я поехал в Провиденс. Из чувства долга и порядка я желал сам взглянуть на этого Барлоу и убедиться, что архив в надёжных руках. Я себя не обманывал. Именно за этим я и ехал. За этим, а не из желания посмотреть, чем этот парень так хорош — лучше прочих друзей, лучше меня. Юность моя давно прошла. Я уже ничего не чувствовал. Я успел постепенно переродиться, во мне не было уже ничего, что было свидетелем моих трёх дней в Провиденсе, так что я не узнал в этом городе ни одной улицы. Чуть знакомым показался лишь запах оперкулума. В остальном же сердце билось ровно. Мне удалось застать этого Барлоу. Сказать, что я был разочарован, значит ничего не сказать. Да и как иначе? Я не считал себя бог весть чем, но, если судить беспристрастно, я стоил намного дороже. По крайней мере, я был большим, сильным, опытным и влиятельным в писательских кругах. А Барлоу (хоть, может быть, и любил Лавкрафта не меньше меня) оказался ничего из себя не представляющим, совсем ещё маленьким (на десяток лет меня младше), невысоким, хилым и хрупким. Подросток с порочным лицом, он показался мне похожим на крысёнка. Да, признаю, я был изначально против него настроен, но у него и правда были большие очки, мелкие, невыразительные черты и всё их выражение создавало впечатление мелочности и поверхностности. Кроме того, он был гомосексуалистом. В некоторых, хоть они и не выставляют это напоказ, это сразу заметно. Дело в этой отталкивающей, ненатуральной и вызывающей женственности, его голос, речь, жесты — всё было отвратительно, меня буквально трясло от возмущения, злости и гнева на очевидное — на то, что этот подлец не в состоянии как следует распорядиться завещанным ему сокровищем. Но я идеально сдержался. Поняв, что это за фрукт, мне до ужаса захотелось узнать, как же это так могло произойти, что именно этот парень оказался Лавкрафту дорог больше всех. Мы не были с ним раньше знакомы. Он тоже варился в среде любительской литературы, но тогда, когда он в неё вошёл, я уже считался видным писателем, а он только поклонником гениев. Мне пару раз попадались рассказы за соавторством Барлоу и Лавкрафта, и рассказы эти были великолепны, из чего я заключил, что написаны они в большей мере Лавкрафтом. Помнится, я даже обсуждал с Лавкрафтом один из этих рассказов, который очень мне пришёлся по душе — «Переживший человечество». С должной вежливостью Лавкрафт упомянул, что идея рассказа принадлежит одному его другу, но больше об этом не говорил. И вот теперь этот Барлоу сидел передо мной. Я постарался быть с ним любезен, хоть поведение его казалось мне гадким и манерным. Всегда я старался быть терпимым к гомосексуалистам. Себя я к ним не причислял, ведь моя единственная любовь казалась мне стоящей выше вопросов пола, но всё-таки я помнил, что Лавкрафта действительно хотел физически, так сильно, что взорвался бы, если бы он ко мне прикоснулся. Я помнил его божественную тяжесть, но знал, что это было так прекрасно не потому, что он был мужчиной, а потому что это был он и я любил его. Никогда после меня к мужчинам не тянуло, да и к женщинам тоже, он меня своими проклятыми безгрешностью, благочестием и рационализмом испортил, однако если бы не испортил, то кто знает, как могла бы повернуться судьба… Короче говоря, я не был гомофобом, но говорить с Барлоу мне было противно. Однако вскоре я понял, что мне не противно, а до встающих дыбом волосков и потеющих ладоней страшно. Страшно почувствовать ревность. Ужасно страшно узнать, что между ними что-то могло быть. С натянутой виноватой улыбкой я вкратце поведал ему свою историю — как я был поклонником Лавкрафта, как он снизошёл ко мне… История Барлоу, как я и ожидал, оказалась такой же, за исключением того, что ему хватило храбрости написать, когда ему самому шёл всего-то тринадцатый год. Что за интерес Лавкрафт мог найти в переписке с ребёнком? Может и никакого, но, как всегда, не хотел обидеть? Выдуманный им для себя кодекс безупречного джентльмена не позволил ему оставить письмо поклонника без ответа? Барлоу сидел в его кабинете на его кресле как у себя дома (а это в некотором роде и вправду было так), закинув тонкую ногу на ногу, и, едва ли это умея, курил тонкие сигареты. Всё в нём было омерзительно. Всё в нём заставляло меня, хоть я не хотел, беситься — его неровная тонкая улыбка и светлые серые глаза за линзами очков. Сейчас ему было всего лишь девятнадцать, но я не желал видеть в нём чистого ребёнка и своего собрата по счастью и несчастью… У меня голова шла кругом. Особенно тогда, когда я услышал от него… Это уж было слишком. Я не хотел верить. Я не поверил, я сорвался, нагрубил ему и заявил, что он врёт — с тех пор мы стали врагами. Это было немыслимо. Но потом, разбирая переписку Лавкрафта, пришлось признать, что подобное безумие имело место быть. Барлоу скрыл от Лавкрафта свой возраст и каким-то образом уболтал его приехать в гости. Это кажется невероятным, но это действительно так: через пару лет переписки Лавкрафт, на тот момент сорокатрёхлетний, приехал в другой штат, в другой город, на ферму к этому деревенскому мальчишке, которому тогда было шестнадцать. Лавкрафт прожил в его доме, вместе с ним и его матерью, целый месяц. А на следующее лето провёл там же два месяца. А на следующий год уже Барлоу сбежал из дома и приехал к нему в Провиденс и прожил при нём долгое время. Как же это возможно? Что же это значит? До того, как мы повздорили, Барлоу успел рассказать мне, что у него дома они очень весело проводили время. Собирали ягоды, катались на лодке, гуляли, жарились на солнце, Лавкрафт ему читал, а он охотился на змей ради их кожи, которой переплетал книги. Их чудовищной разницы в тридцать лет словно бы не существовало. Барлоу говорил о том, как им было хорошо, с невыносимым высокомерием опуская главное. Я чувствовал, что вот-вот с ума сойду. Да, я сошёл. Из последних сил сдерживаясь, я сказал ему, что «в своё время» был в Лавкрафта тайно влюблён. Барлоу с печальнейшим вздохом (и даже, пожалуй, с непритворной горечью) произнёс «я тоже». Тут я сорвался. Лишь потом, много дней и месяцев спустя, я понял, что всё верно. Мне нет причин злиться на него. Он ничего у меня не отнял. Мы с этим Барлоу на одной стороне. Я держал Лавкрафта за руку, знал веточку шрама (как позже выяснилось, полученный в детстве в домашней химической лаборатории фосфорный ожог), бегал по Провиденсу, безумствовал на земле, плакал у его ног и приносил ему воду у себя во рту. Это была моя юность и моё дикое золотое счастье. Иного было мне не суждено. У Барлоу было что-то другое, наверное, тысячи всего: прогулки по лесу (падение в ручей, вся малина из корзинки рассыпалась), вечера на веранде (разговоры до звёзд, клубничные сиропы — всё это в письмах), охота на змей и бабочек (полуденный сон головой на его коленях, веночки из синих цветов), брызги озёрной воды и весь этот рано постаревший, великолепный, милый и несчастный мужчина, который не умел любить, но в которого невозможно было не влюбиться, — всё это принадлежит только ему, Барлоу. Пусть ему досталось несоизмеримо больше, чем мне. Но каждому своё. Остаётся только задуматься над этим подозрительным совпадением. Позже стало известно, что и до меня, и до Барлоу, был ещё один юный поклонник, у которого с Лавкрафтом было всего-то десять лет разницы. С этим третьим, вернее, первым, Фрэнком Лонгом, я позже познакомился и он, ныне состоятельный и уважаемый человек и видный нью-йоркский писатель, не стал пускаться в крайности и распространяться о любви, но с нежностью вспоминал, как Лавкрафт приезжал к нему, как они гуляли, как неотразим, очарователен и непогрешим он был… Через года разбирая их многотысячную переписку, уже не злясь и не ревнуя, я на силу продрался сквозь заросли романтической чепухи, которой заросли их письма в те времена, когда Лавкрафт ещё не был знаком со мной. Вывод напрашивался сам собой. Но я, прекрасно зная его безгрешность и благочестие, всё же не скажу, будто Лавкарфт нарочно искал знакомств с молодёжью, приваживал мальчиков, как соседских котят, дурил им голову, а потом с героическим самоотречением отодвигал от себя. Ох уж эти влюблённые в писателей дети — сами виноваты. И всё-таки я не единственный. Та моя наивная детская надежда, что, дескать, не может такого быть, чтобы часто к Лавкрафту приезжали сумасшедшие поклонники и против воли и здравого смысла вовлекали его в поток дешёвых страстей — я ошибался. Ничего во мне не было исключительного.

***

Как я и ожидал, Барлоу оказался ненадёжным. Оно и понятно, молодой и испорченный, у него других дел хватало. Да и я как мог приложил руку к тому, чтобы испортить ему в писательских кругах репутацию. Он постарался издать небольшой сборник неопубликованных ранее рассказов Лавкрафта, но я с товарищами развёл такие интриги, что ничего хорошего у Барлоу не вышло. В последствии он, для борьбы не созданный, устал спорить с другими любителями и более влиятельными друзьями Лавкрафта, отказался от прав на его творческое наследие и умотал в Мексику, где потом, насколько я слышал, покончил с собой из-за своих гомосексуальных проблем. Стоит ему посочувствовать, да, он действительно любил Лавкрафта, действительно скрасил его последние годы, принял от него, должно быть, сердечную рану и, наверное, заслужил оказанную честь. Заслужил, но не оценил и не оказался способен сражаться. А Лавкрафт никогда не умел грамотно распорядиться тем, что имел. Позже мне удалось как следует обработать его единственную оставшуюся наследницу — его тётушку. Она была стара и, видя моё истое рвение, так уж и быть, поручила архивы Лавкрафта мне: его захламлённый кабинет, кипы полуистлевших бумаг, похожие на древние манускрипты черновики, нечитаемые ворохи писем, исчисляемые коробками — сплошная пыль и грязь. Вся моя жизнь. Годы и годы я потратил на то, чтобы всё это разобрать, изучить и рассортировать. У меня не получалось издать рассказы Лавкрафта книгой — его первой настоящей книгой, никто не хотел в это ввязываться, поэтому я, наскребя денег и заложив всё, что у меня было, основал своё собственное издательство и напечатал-таки. Напечатал его лучшее. Потом его остальное. Потом рассказы, написанные им в соавторстве. Потом рассказы, которые он, редактируя, переписал заново. Потом я стал связываться с его адресатами и одалживать у них письма, написанные Лавкрафтом им — всё, к чему он прикладывал руку, обладало его особой магией и всем этим мир должен был обогатиться. Ничто не сгинуло в безвестности. Медленно, медленно, дело моей жизни окупилось. И моё творчество, и творчество моих друзей и коллег увидело свет и стало известно благодаря нашему издательству. Но главной моей заслугой, заслугой, что останется в веках, является то, что я сделал Лавкрафта знаменитым. Публика полюбила его благодаря моим кропотливым стараниям. Знаю, в глубине души он мечтал о славе, однако не верил, что однажды это случится. Большую часть своей жизни он потратил на ерунду, на бесконечные письма и бесполезную редактуру чужих книг, которые никогда не были изданы. Если бы он хоть половину своего времени отдал творчеству, то насколько бы богаче стало наше наследие… Что ж, я взялся и за это. Снова годы, снова вся моя жизнь: я расшифровывал его черновики, его записные книжки и наброски. Я брал зачатки его идей и, как мог, разрабатывал их. Всеми силами стараясь ему подражать, я писал за него рассказы, которые он, увы, не написал. К сожалению, мне редко не удавалось с ним сравниться. В большинстве случаев я губил его взятую за основу золотую песчинку, она терялась за водопадами воды и сюжета, который вечно у меня получался затянутым и плоским… В литературных кругах меня, конечно, осуждали за моё вероломство, за собственную, излишне упрощённую трактовку его теорий и за то, что я зарабатываю на нём и разбазариваю его идеи. Но зато я, как всегда мечтал, стал его соавтором, пусть и посмертным. Множество книг оказались подписаны нашими двумя фамилиями. Да и, честно сказать, некоторые мои рассказы, написанные на его отрывках, и впрямь хороши и почти неотличимы от его. Преследуя благородную цель популяризовать его наследие, я к концу жизни разбогател. Это оказалось приятной наградой за каторжное геройство. Обратной стороной медали стало то, что я, вольно или невольно, превратился в эдакого цербера и мигом, с рёвом, громом, молниями и судебными исками, кидался на всякого, кто пробовал печатать рассказы или письма Лавкрафта без моего ведома. Даже на Соню, его бывшую жену. Через много лет после его смерти я с ней познакомился. К ней я ревности и злости не испытывал. Она оказалась чудесной женщиной. Она очень его любила, но не так, как мальчишки, а более разумно и естественно. Но и её, как и мальчишек, он сначала подпустил себе, окружил цветами романтической чепухи, а потом, утомившись или чего-то испугавшись, оттолкнул от себя, разбив ей сердце. От неё я много о нём узнал. Много о нём я узнал ото всех его друзей, соавторов, издателей и адресатов. Я хотел даже написать большую и полную его биографию, но вряд ли эта работа когда-нибудь будет закончена. Материала слишком много, а сам я уже стар. Придётся оставить это огромное наследие кому-нибудь другому, кто, перечисляя его друзей, пару строк черкнёт и обо мне. А мне остаётся приятно тосковать, перечитывая его рассказы, и улыбаться, беря в руки его старые послания. В мыслях о нём не спать по ночам и содрогаться от сжимающего сердце холода, когда приходят давнишние воспоминания о той недолгой ранней поре, когда я действительно был жив, страдал и любил: Провиденс, Уилбрэм, три дня, одна ночь и тысячи писем. И жизнь, в общем-то, сложилась счастливо. Мне было шестьдесят два, когда мы с ним расстались.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.