ID работы: 4933104

Рукопись, найденная в Смолевичах

Джен
G
Завершён
463
автор
Размер:
620 страниц, 89 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
463 Нравится 13221 Отзывы 98 В сборник Скачать

Из обрывков. Синё море

Настройки текста
Примечание: Глава вне основного сюжета. Стать мореходом Викешке ЧернОму было написано на роду. Вот прям — написано. Потому как другого ремесла мужики Черные не знали и знать не хотели. Да и слыхано ли дело — от семейного промысла нос воротить. Негоже так-то. Не по-людски. Семье позор. Вон, холмогорские до сих пор пересмеиваются — ушел один так-то невесть куда, с обозом рыбным, да и поминай как звали. Был человек, а стал — бог весть что. Парик пудрёный на башку напялил, морду кружевом обвесил, тьфу, срамота! Родителям поругание. Так и сгинул по столицам. Пропал совсем. Нет, такого Викешка своим родичам не желал, сыздетства знал — быть ему кормщиком, лучшим на все Бело море. Маме на радость, бате на гордость. И никуда он с мест родных не двинется — тут родился, тут и останется. И ведь вышло все так, как загадывал. Ну, почти так. Приблизительно так. Потому как кормщиком он стал лучшим — на весь бел-свет. Жалко только, не прознали про то батя с мамой. Хотя, может, и хорошо, что не прознали. Остаться вот на родном берегу — не вышло. Вышло так. Зимовали они на Груманте тот год. Не своей волей остались. Упромышляли зверя все лето, да осени чуток прихватили, а потом не смогли убежать — море не пустило. К сентябрю артель их последня оставалась — завсегда всех позже уходили, а домой, бывало, раньше прочих прибегали. Уж больно ладная лодья у Черного была, да и кормщик он был первостатейный, мало таких случается. Викеша тогда уже отца догонял по всем статьям, еще годков с пяток — и можно бы старому на покой. Ну, это, конечно, если море по-своему не решит. Да коли и решит, все одно — есть, кому заменить. Все, что знал, сыну передал. И звезды знает, и по компасу ходить умеет, и руль чует, ровно свою руку, и на другу работу горазден. Только по молодому возрасту горяч пока. Не опаслив. Оно бы и ничего, но тут дело такое. Море шутить не любит, понимать надо, когда рисковать, а когда выждать. Выжидать-от не умел еще Викеша. Так нестрашно оно, пока молод. Пройдет, поди, с возрастом. Вот еще года два-три. Ну много пять. Там, глядишь, и женить пора, женится — остепенится. Вот тогда и поговорим. А пока под отцовским глазом походит. Артель не возражала. Домой они собирались так-то, лодья снаряжена стояла. Ветра ждали. И дождались. Пал ветер, полуночник, выл, не утихал. Не то, что в море — из избушки выйти не дал, так неделю и просидели, друг на друга глядели. А когда замолкать стал, вышли мужики на берег, и стало ясно, что не бывать им дома об эту зиму — нанесло с моря льдин бродячих, не пройти лодье. Ну, делать нечего — зимовать надо. А было их двенадцать душ, все больше Черные — Викешкин отец Кузьма Иванович, племяши его, Митька да Мотька, брат Сильвёстр, сам Викешка. Были еще свойственники — три Ивана, Конев, Попов да Приданников, еще Афоня Стриженой, Антипа Евтюков. И вовсе не родня — старинный отцов товарищ Аким Лукьяныч да шурин его, Федюша Тюрдеев. Ходом груманланским* Черные испокон веку хаживали — моржа да тюленя бить. Сруб еще прадед Черной с товарищами ставили, бревно с собою привозили, со временем сладили зимовье, избушку небольшую. Да робята все не балованны, в тесноте — не в обиде. Избушку в порядке содержали, но все ж пришлось щели проконопатить мхом, крышу обложить, пол глиной заново выбить — не морозов больше боялись, не такие уж студеные зимы на Груманте, а ветра. Плавника** натаскали на дрова — запаслись, лодью разгрузили, на берег вытащили — залив заполнялся острыми ледяными глыбами, день ото дня лед прочнел. Не дождавшись октября, замели метели, накидало снегу, не откопаешься, но в избушке теплее стало. Солнце уж почти совсем не показывалось, потому оба окошка в избушке заложили ставнями — все равно темно, что днем, что ночью. Ночью-то, пожалуй, еще и посветлее будет — небо то и дело играло сполохами, да такими, каких не видывал Викешка до сей поры — во все небо полотнища разбрасывало, ровно-от холсты на лугу белить разложили, из края в край, с зелена в багрец переливаются. Кабы не сполохи, совсем бы худо было — поди-ка посиди впотьмах с утра до вечера да с вечера до утра. То худо, что на все двенадцать ружей оставалось у артели зарядов не боле полусотни. А ошкуй, медведь белый, близехонько похаживал. Готовились и к этому — рогатины запасли, оковали железом и в сенях всегда держали, а к ночи дверь изнутри камнем приваливали. Но им везло — обходил ошкуй становище стороной, показывался издалека, порыкивал, принюхивался, приглядывался, однако не охальничал, может, не оголодал покуда, лето сытое выдалось. Еще худо было, что травкой ложечной не запаслись — зимовать-то не думали. Цингой помирать, однако ж, не хотелось, потому надо было привыкать есть сырое мясо оленье, а то и кровь пить. Ништо, и это стерпеть можно. И шла жизнь артельная мало-помалу. А потом и приключилось. Избушка недалече от берега была, а на угоре стоял старый глядень-крест, тем же прадедом Черным поставленный — верный знак навигацкий, как в бухту зайти способнее. И вот раз рано поутру, почитай, совсем ночью, на Введеньев день***, Викешка точно запомнил, потому как раз перед тем последний раз над окоемом проглянуло ненадолго солнце — слабое совсем, красное, нездоровое, проглянуло, да и спряталось — теперь уж до весны, разбудил артельщиков громкий и близкий медвежий рык. Уж таково-то долго зверь рычал, словно нарочно звал на улицу выйти. Ходил под стенами, пару раз спиной угол избушки обтер, мужики с полатей повскакивали, который ружье, который рогатину схватил — зверь, однако, в зимовье, не сунулся. Рычал — но как-то так вроде жалобно, ровно плакал, ровно болит у него что. Викешка пробовал сквозь щель в ставне рассмотреть, что там снаружи делается, да куда там — темна ночь полярная. С час этак плакал ошкуй под заложенным оконцем. От голоса звериного жутью веяло, страшное думалось да вспоминалось. Потому Аким Лукьяныч, самый в артели старший и в делах непростых сведущий, запалил лучину — все одно не спать — да и сел к столу с книгою, стал вслух читать житие Николы Угодника, а прочие - вокруг, с ружьями. С тем и дождались — рычание за стеной поутихло малость, потом отдалилось, но навовсе не замолкло. Отошел зверь, к берегу двинулся. Выждали время — не возвращался. Тут уже и вставать пора настала, а боязно из избушки выходить. Собрались, однако ж, отвалили камень, выглянули. В льдистой утренней мгле увидели — стоит медведь поодаль, на темном небе светлой тенью выделяется. А как из избушки вышли, так развернулся зверь и побрел прочь по своим звериным делам. Тут и вздохнули, да и перекрестились — Бог миловал! Викешке, однако, любопытно стало. Подхватил в сенях рогатину, да и побежал глянуть — а чего увидеть ждал, и сам не сказал бы. Человек лежал ничком, навалившись всем телом на занесенное снегом каменное основание высокого креста и накрепко обняв заиндевелый комель. То было дивно, что зверь его не то, что не тронул — даже и не приближался, по следам видно было, аршин за пять подошел, а дале не полез. Викешка заробел поначалу — мертвых он тогда еще шибко боялся, но тут покойник застонал глухо, и парень все свои страхи позабыл. Кинулся вперед, расцепил оцепеневшие руки, кое-как перевернул чужака на спину — тот боле не стонал, но и помирать вроде как не собирался — белые от инея ресницы дрогнули, и человек открыл глаза. Потом уже, в избушке, разглядел Викешка чужака в подробностях — когда уже и раздели его, и снегом оттерли, и на нарах в тепле уложили. Он был и без инея белес — на красной роже светлые брови выделялись ясно, а борода да грива — словно крапивна кудель нечесана, спутаны чуть не до колтунов. — Должно, норвег, — сказал Аким Лукьяныч. Он отпаивал чужака из кружки теплым, а тот глотал еле-еле, да все норовил отворотиться — знамо дело, брусничный отвар на вкус не мед, да еще с непривычки. — Почему, дядь Аким? — спросил Викешка. На вид незнакомец от прочих не так, чтобы шибко и отличался, разве что ростом поболе, да в плечах пошире. — Так других тут не быват, — вздохнул старик, — наши да норвеги, иных немцев и по летнему времени по всему Студену морю не сыщешь. И потом, глянь-ко, — и подцепил ладонью кожаный длинный шнурок, на котором болтался малым якорьком железный оберег с затейливым узором. — Наши таких-от не носят. Чужак и впрямь оказался из норвежских. Уже к полудню он, отогревшись, пришел в полное чувство и все порывался встать. Не пустили его, конечно, но расспросили в подробностях — кто, что да откуда. С норвегами-то мужики всегда друг друга понимали, на то и разговор особый был, всяк, кто в море ходил, с малых лет его знал. Назвался нежданный гость Бьорнаром. Не просто так он к зимовью пришел, беда привела. Тем самым памятным штормом, что артели путь домой закрыл, разбило корабль норвежский. Двое только и спаслись. Чудом до берега в ледяной воде добрались, и не знали — радоваться или плакать. Оказалось, остров это малый, и вышли они на него в чем были да с пустыми руками. Хоть ложись, да помирай. Помирать, однако, не стали — не таков народ северный. Остров обошли и, на счастье, обнаружили малую хижинку, кто-то по летнему времени поставил — хоть худое, да жилье. Пришлось обживаться. Утеплились, как могли, но, по совести, понимали, что до весны им не дотянуть. Потом, как ветер поменялся, учуяли — дыма запах. Люди, значит, недалече, только пролив пересечь. Только как вот добраться — по морю, аки посуху, не сподобились пока. Обидно эдак погибать, зная, что помощь совсем близко. С отчаяния товарищ его слег — и ране хворал, побило его об скалы, а тут совсем занемог. Недели две промаялся и помер. Схоронил его Бьорнар в снегу. Тут морозы ударили, лед окреп. И решился Бьорнар пойти на запах дыма, на удачу — так и так пропадать. Пошел и вот пришел. Лед-то стал, но не везде хорош — где пройти, где на брюхе ползком, а где и в водице по колено. Но шел, шел, сколь мог, под конец уже и ног не чуял, как добрался до креста, так силы и кончились. А что медведь его не тронул — так и то медведя спросить надобно, почему. Выслушали гостя мужики, переглянулись. Аким Лукьяныч позадумался, но промолчал. Тут и говорить нечего, в морской беде человека не бросают, придется потесниться. Стали дальше жить — теперь втринадцатером. Бьорнар ко двору артели пришелся. Был он молчалив, за любое дело брался, и все у него спорилось. Песца промышлял не хуже прочих. А уж по дереву резать так просто мастер оказался. Вечера артель коротала за беседой — что еще и делать-то? Пробовали поначалу и песни петь, да как-то не заладилось. А вот сказки, побаски всякие — сказывали да слушали, не по одному разу. Аким Лукьяныч много их знавал, да и прочие тоже. Бьорнар, может, и не все понимал, но слушал внимательно. Слушает, а сам ножом по деревяшке чик да чик, чик да чик, вроде и не шибко, ан глядь — и готова игрушечка, да потешная такая. Артельные многие по дереву работать знали, а все ж не так ловко. Шла зима своим чередом. Несладко оно, что и говорить — хлеба не было, больше мясом оленьим пробавлялись, рыбу, какую упромыслили, тоже подъели. Но тяжеле всего темень одолевала. Только сполохами ночными черноту и разгоняло, да они к Николину дню*** реже стали да тише. Зато медведи — то ли спать в снега залегли, то ли еще что, только не показывались боле с того дня, как Бьорнара нашли. Но держались мужики, друг за дружку да за самих себя. Старшие зорко за артелью присматривали — чтоб все при деле были, не залеживались на нарах, чтоб беспременно на волю всяк день выходили, шевелились да пошевеливались, не закисали чтоб. Аким Лукьяныч велел горку водою обледенить и кататься, словно ребятишкам малым — всем, Кузьме Иванычу тож, и сам катался. И чужака заставил, а сам все на него поглядывает. Глянет — и головой покачает. Но молчит, ничего не говорит. К Афанасью*** первая утренняя заря занялась — чуток поиграла, а потом уж каждый день являлась. Повернуло, значит на весну, больше свету стало. А к Стретьеву дню*** и само солнышко на небо выкатилось — ненадолго еще, а все ж таки. И так-то ему обрадовались мужики — с час гомонили, кричали, обнимались-целовались, песню загорланили — впервой с осени. Все радовались, только чужак спокоен остался, лишь в бороду усмехнулся. Снова ночами сполохи разгулялись, еще пуще, чем в осени. И вот тут лишился Бьорнар покоя. Всяку ночь не спит, ворочается. Встанет, в сени выйдет да и стоит там час, мало два. Взойдет в избу обратно, ляжет и опять ворочается. И все молчит — и так-то неразговорчив был, а тут совсем стал бирюк бирюком. Вечерами уж боле игрушек не мастерил, сидит да смотрит в одну точку, окликнут его — дернется, глянет дико, словно и не поймет, где он. Чудно так-то. И вот как-то ушел, не сказавши слова, и пропал на день. Думали уж идти искать, ан нет, явился, оленя приволок дикого, теплого еще. Как промыслил? — кинулись к нему. Ушел-от без ружья. А тот башкой мотнул, оскалился-улыбнулся, ножик показывает — дескать, вот, этим управился. Как же подкрался, чтоб ножом-то? Тот знай улыбается, да молчит, и давай тушу разделывать, пока не застыла. Полоснул по горлу, оттуда кровь ручьем — так он горсть подставил, да прямо из горсти и напился первым делом, бородищу запачкал, ровно упырь какой, а потом уж в посудину стечь дал. Дак и все пОпили пользы здоровья ради. Малость противно было, да все ж не так, как попервоначалу. Ладно, подивились такой удаче, разделали тушу, мяса напекли, свежатина завсегда вкуснее. Хорошо. И норвег затих, ночь спал без просыпу, вторую тож. Только и хватило его, что на две ночи, а третью — опять не спит, ворочается. А сполохи по небу так и пылают, так и проливаются из красного в зеленя — видно в щели-от ставенные. Викешку небесное сияние тож сна лишило, лежит он тихо, не шелохнется. Слышит — поднялся Бьорнар, вышел в сени. Ну, так и прежде было. Так, да не так — слышит, ворохается что-то в сенях, а потом хлоп — и холодом потянуло. Подскочил Викешка, с полатей сковырнулся, да как был кинулся к выходу. Выбежал — ногам знобко, а в сенях камень, коим дверь подпирали, к середине откинут, сама дверь приоткрытая мотается. В горячах Викешка на мороз и выскочил. Глядит, стоит норвег у самой избы, вовсе босый, порты да рубаху ветром треплет, а сам в небо уставился, и от сияния грива его нечесаная шерстью звериной глянется. Обернулся Бьорнар на парня — у того ажно сердце зашлось. Ровно и не человек перед ним стоит, а кто — не успел Викешка додумать. Бьорнар башкой мотнул, и вроде как собою стал, хотя ничего в нем особо и не поменялось. Шагнул Бьорнар к парню, за плечо схватил крепко: — Твоя по моя не ходи, парынь, — только и сказал, да как тряхнет, Викешка аж пискнул, хотя и не из хилых был, а тот снова: — Твоя не ходи, беда не будет! Подтолкнул Викешку к двери, в сени пихнул, сам зашел и дверь запер. А Викешка ровно онемел — будто так и надо, слова не сказал, спать молча завалился, и не понял наутро — то ли было, то ли не было. Потом пурга случилась. Мело ажно семь дён без продыху, носу не высунуть — знать, к весне дело шло. Выл ветер, не переставая, по избушке прокатывался, так что, когда затих посреди ночи, от наступившей тишины проснулся Викешка. Глядит — дверь в сенки приоткрыта, а Бьорнара и нету. Час нету, два нету. Так и не дождался, наново заснул. Утром оказалось, что ушел норвег опять без ружья, без рогатины, ничего с собой не прихватил, а что самое чудное — без лыж по целине отправился. Искать, однако, не пошли — пурга дел наделала, за день не раскопаешься, выше окон снегом закидало. Да и рано в беспокойство впадать — не дитя ведь, не заблудится. Снег расчищали — Викешка работал вроде спокойно, только вот словно бес ему какой в ухо нашептывал — мол, следы-то на свежем снегу хорошо видны, сходить да и поглядеть, куда это понесло мужика. А ну, как ему там помощь кака требуется? Как избушку раскопали, Викешка огляделся — следы по свежим сугробам глубокие, далеко видно. Ну, он лыжи подхватил, да и пошел потихоньку по следам. За погляд-от денег не берут. Так шел, в следы смотрел, и недолго вроде, а как огляделся — уже ни избушки не видать, ни дымка из трубы. Завел след Викешку к скалистым утесам, где по весне галдел шумный птичий базар. На каменистых уступах следы терялись. Скинул Викешка лыжи, так полез. Невысоко забрался, долез до ровного местечка — не видать Бьорнара, и следов его не видать. То ли был он тут, то ли не был — не разобрать. Крикнул пару раз, позвал — эхом коротким вернулось, да и только. Глянул Викешка со скалы на море — все бело, колючим льдом затянуто. Нескоро им путь домой откроется. А ему пора и обратно. Не повезло норвега сыскать, так хоть успеть до темноты воротиться, день-от больно короток. Зверь напал ровно как ниоткуда. Был короткий шорох за спиной, Викешка поворотился, слыша совсем близко душный запах мокрой шерсти, и рухнул навзничь, разорванный страшным ударом здоровенной когтистой лапы, и уже теряя сознание, понял, что руки правой у него больше нет. Очнулся Викешка уже в избушке на полатях — от боли. Как он здесь оказался, припомнить не мог, да и не до того было. Пахло кровью. Вся правая сторона тулова пылала, ровно огнем, а в плечо словно тыкались раскаленные добела иголки. В зубы ткнулся край посудины, Викешка глотнул и попробовал отворотиться — горько. Но ему не дали, придержали голову, и, хошь-не хошь, пришлось выпить до конца. Откинулся, застонал — на голову легла тяжелая рука, потрепала слипшиеся от пота лохмы: — Терпи, паря, терпи… В голове немного пояснело, и он понял, что над ним стоит вся артель. Мужики глядели жалко, молчали, потом кто-то сказал со вздохом: — Ссохнется рука дак… Какой кормщик без руки?.. И ответили ему — вроде батя, не узнать голос: — Рука… Где уж рука, живу бы быть. Эх, Викешка, неслух, подставился. Рука! Он вскинулся, хватанул левой ладонью правое плечо и взвыл от жуткой боли, не чуя ничего, кроме нее, и не понимая, что там, справа, осталось. Его подхватили, уложили, держали, пока бился, и уговаривали, уговаривали: — Тише, паря, тише. Терпи, Викеша, терпи. Спасибо Бернашке, знает, что делать. Ништо, терпи, травки попьешь, даст бог, выберешься… Снова в рот плеснуло горьким питьем, Викешка отдышался чуть, высмотрел среди стоящих вокруг отца и спросил его, почти без голоса, одними губами: — Что было-то? — Ошкуй тебя поломал, парень, — ответил вместо отца сидящий рядом Аким Лукьяныч. — Скажи найденышу своему спасибо — отбил тебя, жилу пережал в нужном месте, на себе приволок. Долг-от платежом красен! И тут Викешка вспомнил: — Не ошкуй, батя… Не ошкуй. — Бредит, должно, — повернулся к мужикам Аким Лукьяныч, — вон, и след от когтей. Да кому и быть-то? — Не ошкуй, батя, — повторил Викешка, и, уже проваливаясь в тяжкое горячечное беспамятство, успел сказать еще: — бурый… бурый, — на том и пропал для него белый свет. Долго маялся Викешка, без малого неделю в горячке валялся, ничего не чуял, лишь качался перед глазами на кожаном шнурке железный оберег с неведомыми узорами, да гудел порой виноватый звериный рык. А потом враз очнулся. Рука ничего, не болела. Вообще ничего не болело, только в глазах синё, а сам слабый и беспомощный, ровно кутёнок. И еще с месяц лежал, головы не подымая — Аким Лукьяныч отпаивал его все какими-то травами. А травы Бьорнар добывал — Аким Лукьяныч так и сказал, прямо из-под снега откапывал, да наставления давал, какую как приготовить. Одну велел как есть ножом в кашицу порубить да в тряпице к ране прикладывать, другую, высушив на печи, заваривать да пить, еще какую — подвялить маленько да в тюрю покрошить, навроде капусты. Викешка в первый раз морщился, нос воротил, но норвег подошел, встал столбом рядом с полатями, молча глазищами светлыми уставился — Викешка заробел почему-то и слопал все, что дали. И потом уж не кобенился. И когда, как Митька с Мотькой оленя промыслили, свежей крови выпить велели, не противился. И то чудно, что даже вроде как и по вкусу пришлось — хотя до того завсе плевался. Рука заживала помаленьку. Пальцами Викешка мог пошевелить чуток, а вот поднять-согнуть — не получалось. Сил не хватало. Где-то через месяц встал парень. Нарочно выждал, чтобы никого в избушке не было, хотел сам попробовать. Сел на полатях, ноги свесил — и рука правая плетью повисла. Все ж встал. В глазах потемнело, поплыло, а встал. Еле ноги передвигая, прошел от лежанки до стола, тут силы и оставили. Повалился вперед, но упасть не успел — подхватили сзади. Как и кто в избушку взошел, Викешка не понял, опять память потерял, но в этот раз ненадолго, а как очнулся — сидит над ним норвег, башкой мотает и бормочет что-то по-своему, непонятное. Глаза прикрыты, обе ладони поверх Викешкина правого плеча лежат, и такое тепло от них идет, прямо жар, как от печки. Побормотал этак, замолк и сидит. А Викешку вдруг так-то в сон потянуло, он и заснул — до следующего утра, беспробудно. И с того утра пошел окончательно на поправку. И рукой шевелить начал — ясно стало, что она, видать, выправится. Будет рабочая. Стал потихоньку подниматься Викешка, день за днем все дольше на ногах, через неделю глядишь — и за порог вышел. А там и снег потяжелел, осел, и светло стало. Сполохи по ночам еще ярче бушуют, по всему — весна идет. Батя довольнёхонек был. Все говорил: — Вот, Викентий, оправишься чуток, поздоровеешь — а тут как раз и лед пойдет, а там и домой. Мать, поди, все глаза высмотрела. Ну да ничего, дождется, теперь уж скоро. Весну ждали, радовались — никто не помер, ни цингой, ни с голоду, ни чем другим, никого зверь не задрал, пурга не взяла. Упромыслили неплохо — песца взяли, тюленя, всего вдосталь. Человека, опять же, спасли. И кабы не беда с Викешкой – так и вовсе, считай, удачно прозимовали. Однако ж на второе лето оставаться никто не хотел, все согласились, как только путь откроется, домой бежать. Бьорнара с собой звали, до Архангельского городу. А там найдет, куда деться, порт большой, гостей много. Тот вроде как кивнул согласно. Только вот стали сны Викешку донимать. Снился медведь — огромный, бурый, тот самый, что порвал его на скалах. Смотрит виновато, а глаза человечьи, светлые и будто знакомые. Или вот еще снится — будто лежит он, Викешка, на своей лежанке, и так ему пить охота, что просто сил нету. А встать — лень. Стоит крынка с водой на столе, а подняться — ну никакой возможности. И тогда будто он, Викешка, рукой правой вроде как размахнулся, а рука и оторвись от тела да и полети к столу. Крынку хвать — и обратно на место села. И ни капельки по пути не расплескала. А Викешка, даром, что во сне, всю крынку досуха и выпил — и тут рука уже сама ее подхватила и обратно на стол на прежне место вернула. Такая вот несуразица. А последний сон так и вовсе чудной. Снится Викешке, будто не спится ему. Встал он тихохонько, чтобы прочих не побудить, вышел в сени, оттуда на волю — небо все в сполохах. И шагает Викешка по снегу, и не холодно ему, только как-то… неспособно. Неловко да неуверенно. Так и тянет к земле припасть. И тогда он на четвереньки вроде как встает — и побежал на четырех, будто сроду так ходил. Глядит — а вместо рук у него и впрямь лапы. И почему-то нисколько это Викешку не напугало, будто б он и ране знал, что увидит. И тут ему навстречу вразвалку вышел тот давешний медведь, с утеса да прежних снов. Подошел ближе, стало ясно, что он против Викешки вдвое больше. А глаза снова — светлые, человечьи. Заревел медведь, а Викешка вроде как все понимает. Раскрыл пасть, да и заревел в ответ: — ЗдорОво, дядечка. Как это вышло-то? А тот отвечает: — Говорил я тебе, парень, не ходи за мной. Не пошел бы — не было бы беды. Я от лисьих огней**** шалый делаюсь, без причин заломать могу. А тебя убить не смог — ты меня по осени спас, за мной долг был. Теперь быть тебе как я. — Как быть? — вроде спрашивает Викешка-медведь. — Так и быть. Оборачиваться будешь, как я. Гляди, беды не делай, людей без нужды не трогай. От своих уходи — не ровен час, убьешь нечаянно, потом тыщу лет маяться. С чужими все же проще — совесть не так мучит. И за рукой правой приглядывай, воли ей не давай. Ну, со временем поймешь, разберешься — парень ты смекалистый, я сразу приметил. А это — на вот тебе, для памяти, да и для защиты. И с этими словами медведь стянул с шеи кожаный шнурок, а на нем оберег норвежский болтается: — Держи. Торова секира. Отцу скажи – я с вами в море не пойду. Виноват перед ним, за добро не так платят. Лето тут пережду, может, кто из наших краев на промысел придет — с теми и отправлюсь. Развернулся, да и пошел себе, и скрылся за сугробом. А Викешка стоит, дурак дураком, и почему-то опять ему неспособно. Глядит, а у него вместо лап — снова руки, и стоит он на четвереньках, по локти в снегу. Поднялся тут Викешка, руки отряхнул, да и припустился бегом в зимовье. На лежанку забрался, угрелся — и проснулся. А на шее-то — шнурок с давешним оберегом… Вот так и вышло. Эх, да что теперь вспоминать. Викешка еще годков с пяток в артели пробыл. Последние три года кормщиком ходил — кроме умения, появилось у него чутье необыкновенное, на погоду, на зверя. Три года не знали Черные убытку. Слава о Викешке пошла — как о лучшем кормщике на все Бело море. Только мать порой глядела — и вроде как не узнавала. Вроде сын, а взгляд чужой, незнакомый. И оберег этот окаянный, так бы и швырнула в печь, от греха. А сын вздохнет, плечо правое потрет-потрет и снова сам собой становится. Думала, верно, по девке какой сохнет, пыталась выведать, кто на сердце лег. Уж и время, самое время женить парня. Но сын все отшучивался да отнекивался. А в одну весну собрался и ушел. Навовсе. До того позвал отца, заперлись они в горнице да часа два говорили. О чем — мать так и не узнала, только дал отец Викешке полное свое согласие и благословение. Не расскажешь ведь матери, что каждую ночь сыну хоть ненадолго, да является в сне огромный бурый зверь, смотрит строго да приговаривает: «Шел бы ты от родни подале, чтоб в своем дому беды не наделать». Вот в Архангельском городе на голландску шхуну нанялся, так и ушел. Видали его потом в городе Антверпе, говорят, рулевым к штурвалу поставили. Ну да это и не диво, что румпель, что штурвал — все едино, руль. Говорили, и имя сменил. Был Викентий Черной — стал Винсент Черноу. Вроде и не сильно поменялось, а все ж немцам на слух способнее. С немцами разными и ходил, долго, правда, нигде не задерживался, пока как-то на верфях, куда чиниться встали, не свел знакомство с невысоким раскосым капитаном в старом английском мундире со споротыми галунами. Так с тех пор вместе и ходили — и северными водами, и южными, и в Америки бегали, и в восточные моря. Вот и стал Викешка, как и мечталось когда-то, лучшим кормщиком на весь бел-свет. __________________________________ * Груманланский ход - морской путь на о.Шпицберген (Грумант). ** ПлАвник - принесенные морем деревянные обломки, в основном - разбитых судов. *** Введеньев день — 21 ноября по старому стилю Николин день — Никола Зимний, 6 декабря по старому стилю Афанасьев день — 18 января по старому стилю Стретьев день — Сретенье, 2 февраля по старому стилю **** Лисьи огни — название полярного сияния у финнов и саамов. Почему его использует норвежец Бьорнар, автор сказать затрудняется.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.