ID работы: 4960625

Свет в Океане

Слэш
NC-17
В процессе
675
автор
Размер:
планируется Макси, написано 208 страниц, 12 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
675 Нравится 303 Отзывы 191 В сборник Скачать

XI. Падающего подтолкни (часть вторая)

Настройки текста

Надеюсь, когда ты прыгнешь, Ты не почувствуешь падения. Надеюсь, когда прибудет вода, Ты успеешь возвести стену. Надеюсь, когда толпа закричит, То будет кричать твоё имя. Надеюсь, когда все побегут, Ты решишь остаться. Надеюсь, ты влюбишься И тебе будет больно... Это единственный способ понять, Что ты отдал всё без остатка. Надеюсь, ты не будешь страдать, А справишься с болью. Надеюсь, когда настанет время, Ты скажешь... Я, я, я всё успел. Я воспользовался каждой секундой, подаренной жизнью, Я столько всего увидел и сделал Да, каждым переломом Клянусь, я жил. Надеюсь, ты проживаешь каждый день по полной, И все они собираются в коллекцию твоей жизни. А когда заходит солнце, Надеюсь, ты поднимаешь свой бокал. Хотел бы я понаблюдать За твоей радостью И за твоей болью, Но пока не настал мой час, Я скажу... I Lived by OneRepublic

— …А правда получилась максимально идиотская: в тот вечер перед этапом Гран-При в Москве меня изнасиловали в подворотне, а потом попытались добить металлическим прутом. Вот тебе правда, Отабек, — с отчаянной злостью думает Юрий и садится на кровати прямо — по-турецки. Отабек каменеет лицом и отшатывается. — Что… Как это случилось? — рвано, рублено выдыхает он. Юра, Юра, и кому ты пытаешься сделать больно?.. — Как, как… Как и половина моей жизни — через сраку. Я думал тогда, что смогу… Блядь, я даже не знаю, о чём я тогда думал, и думал ли я вообще. Я просто прервал тренировку, сославшись на левые причины, насрал на все указания Якова и рванул в отель, куда заселился Виктор. А знаешь, зачем? — Юрий поднимает глаза. Отабек не знает — только складывает руки на груди — и смотрит, чёрт побери, смотрит на него с такой болью и необъяснимой нежностью, что Юрий тонет в этом взгляде, в этой… жалости? этом сожалении? — и тонет уже с головой. Зажмурившись, сворачиваясь в эмбрион на постели — прячась не то от этих глаз, не то уже от самого себя, Юрий продолжает, захлёбываясь словами и нахлынувшими некстати чувствами: — Я тогда хотел ему признаться — расставить все точки над «и», в первую очередь, для самого себя. Смотри, блядь, до чего ты довёл меня. Какое сраное Агапе, какая невинная, мать её, всепрощающая любовь? Ты что, не видишь, что я сгораю от одной мысли о тебе!.. Ну, отошьёшь — значит отошьёшь. Мне ведь будет потом проще — не сразу, но проще. А жить в подвешенной ситуации, стоять с грёбанными спичками возле мостов, которые собираешься дожечь, но духу не хватает — и страшно, и больно, и блядская надежда, сука такая, все нервы уже истрепала… но то гаснет, то снова вспыхивает — ярче пламени чёртовых спичек… Юрий судорожно хватает ртом спёртый, тёплый воздух, хватает себя за футболку на плечах, усилием выравнивает дыхание — короткий вдох, протяжный, долгий выдох. Таблетки действуют — значит, в очередной приступ Плисецкий не свалится. И он говорит дальше — уже спокойнее. Обречённее. — Знаешь, мне Мила как-то сказала после расставания с очередным бойфрендом — всё-таки смекалистая, она, Бабища, хоть иногда и непроходимая дура, — что слезы очень хорошо промывают глаза. Нередко начинаешь лучше видеть ситуацию, которая потом по факту и выеденного яйца не стоит. — Хорошие слова. — Хорошие, — эхом отзывается Юрий. — А знаешь, что Виктор? — Что? — А ничего. Не видел он, сука, ни-че-го. Бортанул меня вежливо, падла, а потом улыбнулся, чёлочку поправил и такой: «Подожди меня, Юрочка, я тебя Якову верну. Юри, детка, дождись меня, и мы продолжим». Сука! И я психанул тогда — от его эгоизма, слепошарости, от своего душевного позорного эксгибиционизма — и сбежал. Конечно, фактически я свою сраную гордость спасал... ну, вернее, останки её. Честно говоря… я потом много думал об этом в больнице. Виктор, зараза, снова прикинулся валенком — по-Станиславскому шикарно, блядь — и просто не дал мне вывернуться наизнанку перед прокатами, сберёг мою, как говаривал Яков, подвижную, нежную психику. Иначе всё, финита ля комедия — смотрите, дорогие зрители, на самоубийство Юрия Плисецкого на льду. — А ты не добежал, — едва слышно говорит Отабек. Юрия бросает в ледяной озноб, и он только головой мотает — растрёпанные волосы хлещут по мокрым щекам. Он не чувствует, что плачет — глаза жжёт сухостью. И солью. — Ага. С полквартала не добежал, — нервно подтверждает он. — Решил срезать через гаражи. Фактически центр Москвы — а темно, как в жопе у негра. Густой ноябрьский снег, липкий, как падла, залепляющий глаза. Перегорающий, мигающий фонарь. Ни черта не видно, короче. И мудак, который удачно меня выловил, перепутав с девкой. Я уж думал, когда он ко мне в трусы полез, — что отпустит. Херушки. Там же, не отходя от кассы, раздел меня и выебал меня на заплёванном обледенелом тротуаре головой в цветочную клумбу с окурками. Романтика, блядь. Охуенно я срезал, за пятнадцать минут сорвал горло и дзен познал, когда чужие перчатки, заляпанные своей кровью, зубами рвал. Спасибо, что заразу не подцепил. Отабек молчит, деревянными, негнущимися пальцами барабанит по своему предплечью. — Когда эта туша слезла с моей спины, я проблевался и подумал, что мои мучения наконец закончились, — но не тут-то было, блядь. Этот гондон притащил железный ржавый прут. Арматурину из подворотни где-то надыбал. Четыре сломанных ребра, трещина ещё в двух, отбитые внутренности, раздробленная в крошево голень, пробитая голова, сотрясение мозга… Я уже не кричал. У меня тупо силы кончились. Юрий сглатывает вязкую слюну, зло, размашисто утирает заплаканное лицо руками. — Я долго не мог понять — как же я оказался в этой грёбанной больнице. А потом вспомнил кое-что, что видел, прежде чем окончательно отрубиться. Знаешь, кто меня вытащил? Виктор. Как нашёл? Наверное, по голосу. Прилетел из темноты, как хренов Бэтмен, вызвал скорую, Якова с Лилией, уже потом — дедушку, повёз меня под свою ответственность в больницу. Высидел мои операции — так долго высиживал, что Кацудон улетел в свою Ниппонию один. Ждал, пока я не приду в сознание. А Яков в палату его не пустил. Моралист хуев. — Разве Виктор сделал что-то аморальное? — спустя долгую паузу неестественно хриплым голосом спрашивает Отабек. — Он спас тебя. — Ну да. Суперхеро Виктор Никифоров спас мне жизнь. Только вот… там же… забрал другую. — Юра… — Я не знаю, Бек, — судорожно, сбивчиво говорит Юрий, лбом вжимаясь в колени, — я правда ничего не знаю, я могу только догадываться, ведь мне, конечно же, всей правды никто не скажет и… Он не сразу понимает, что весь дрожит — захлёбывается словами, когда Отабек порывисто обнимает его со спины; обнимает и тут же отшатывается, словно обжёгшись. — Я после этого момента помню отрывками, — сквозь рыдания выдыхает Юрий, — я, блядь, помню только люк — у меня туда провалились коньки. И… не только коньки. Когда этот мудила в очередной раз замахивался на меня прутом, Виктор, кажется… толкнул его со спины. Очень сильно толкнул. А рядом был сраный люк — открытый, без аварийного ограждения. Юрий выдыхает и обнимает себя за плечи. Изнутри тянет стылым холодом, таким сильным, что зубы опять стучат друг о друга. — Может быть, люк этот гондон специально для меня подготовил, чтобы… чтобы тело моё спрятать. Я только потом, в больнице, уже понял, что в живых бы меня никто не нашёл. А получилось… короче, по-другому в итоге получилось. Пока я был пусть и в тухнущем, но сознании — тот гондон из колодца не выбрался. А больше я ничего не помню. Ни-че-го. Мелкий моросящий дождь за окном усиливается, перерастает в упруго барабанящий о стекло ливень; и комната погружается в бессловесную тишину. Юрий устало закрывает глаза. Где-то рядом, на периферии, маячит сон — но сознание слишком уставшее, измотанное. Не до сна. Где-то рядом звенят друг о друга осколки разбитого плафона ночника, влажно шуршит тряпка и плещется в ведре. Матрас вновь прогибается возле ног, мягко пружинит, и на плечи Юрию опускается плед — Отабек аккуратно, едва-едва касаясь, растирает ему заледеневшие шею, руки, спину. Затем осторожно тянет за запястье — к свежему порезу прикасается ватка, резко отдающая спиртом. Юрий, сцепив зубы, стоически терпит; закончив экзекуцию, Отабек перетягивает рану бинтом. — Согни пальцы. Не мешает? — Не. — Хорошо… Юр. — М? — Ты хочешь чаю? — как-то совсем буднично спрашивает Отабек. — Я уже вскипятил воду. И напряжение, повисшее в воздухе и внутри Плисецкого, неожиданно лопается — как проткнутый иголкой воздушный шарик. Юрия скручивает приступ смеха — истерический. А когда отпускает… в озябшие ладони — так, чтобы не разбередить раненную руку — осторожно толкается горячая кружка, истекающая паром. Юрий поднимает голову и смотрит — в ореховую радужку, подёрнутую карей пеленой, в матовый широкий зрачок. Отабек придерживает кружку за дно — наверняка обжигая себе все пальцы. — Пей понемногу. Очень горячо. И Юрий пьёт — мелкими-мелкими глотками, прихватывая растрескавшимися губами запотевший керамический край. Кипяток согревает изнутри и смазывает недавнее ощущение душевного эксгибиционизма. Откат наступает быстро — с ощущением, как будто отстегнули одну из пудовых цепей, державших за горло. Усталость наваливается такая, что тело будто неведомая сила придавливает к кровати. Но голова ясная. В окно брезжит тусклый рассвет. Дождь утихает. — Отабек. — Тихо зовёт Юрий. Алтын устало приоткрывает глаза. — Что, Юра? — Я… это… спасибо. Я никому ещё не рассказывал про, ну… ты понимаешь. Мне правда стало легче. Наверное, это было мерзко слышать. Извини. — Юр. — Что? — Помолчи. Пожалуйста. Юрий в ответ фыркает. Добрый-добрый Отабек. Учтиво — но, как ни странно, вовсе не фальшиво и не приторно — добрый. — Знаешь, а это нечестно. Я тебе свой самый большой секрет рассказал. Даже два. Теперь твоя очередь. — Даже так? — Конечно. Только не отмазывайся, что у тебя нет секретов. Отабек негромко смеётся. — Мы с ребятами со двора кошку в мусоропровод спускали. Очень стыдное ощущение — я сразу же спустился вниз, но кошка сбежала. Ещё я подкладывал своему тренеру подушку-пердушку на стул — тогда это было прикольно. Мне было… двенадцать что ли. Ещё… когда я выступал по юниорам в последнем сезоне, на чемпионате мира в Kiss and Cry шоколадные яйца выкладывали — как пасхальное украшение. Я тогда парочку спёр. Для сестры. Юрий страдальчески морщится. — Ай! Да ну тебя с такими историями! Ну какие у тебя могут быть страшные секреты? Ты такой честный, правильный до тошноты, благородный рыцарь на чёрном мотоцикле. Бабушек через дорогу переводишь, деньги на благотворительность шлёшь, детским домам и хосписам помогаешь. И небось сидишь тут и не знаешь, как бы слинять и отмыться после такой гадости, которую я рассказал. — Просил же, помолчи. — На губы неожиданно опускается горячая ладонь. И так же неожиданно исчезает. — Прости, пожалуйста. Не хотел трогать. Голос Отабека — немного нервный, немного злой, немного виноватый. Немного… какой же?.. Юрий приподнимается на локтях. Отабек полулежит с закрытыми глазами, закинув руки за голову. На вид — совершенно расслабленная поза. Если бы вздувшиеся на руках мышцы напряжённо не бугрились под бронзовой кожей. — Не надо. Не делай из меня Будду. Хотя бы ты. — И усмехается. — Я далеко не такой, каким ты меня описываешь. Юрий залипает невольно — Отабеку отчего-то идёт эта ухмылка: нерадостная, полная тяжёлых горечи воспоминаний. — Как будто я много о тебе знаю, — ворчит Юрий. — А всё, что знаю — пиздец какое хорошее и правильное. Герой и надежда Казахстана, Олимпийскую бронзу завоевал, на подиумы соревнований забирался, брал золото-серебро. Со всеми в хороших отношениях, ни одной грязной сплетни. Музыкой занимаешься, бесплатные мастер-классы проводишь, своё шоу с мировым уровнем сделал. Со мной возишься — хотя тебе оно и нахер не надо. Грёбанный ты Иисус фигурного катания. Даже наивный добрый Кацудон — и тот меньше напрягает. Я-то знаю его грязные мыслишки. — Ты такой хороший, Юр. Славный. Идеализируешь людей. — Не ёрничай, блядь. — Ни в коем случае. Я уже сказал — я не такой, каким меня видят. Ты и правда хочешь узнать мою самую страшную тайну? — Хочу, — тихо говорит Юрий и укладывается подбородком на замок из крепко сцепленных пальцев. — Ты теперь мою знаешь. Но я не только поэтому… просто… блин. Ща объясню. — И вздыхает. — Ты пойми меня правильно: рядом с тобой я чувствую себя навечно застрявшим в пятнадцатилетнем возрасте. — Он перехватывает напряжённый взгляд Отабека и торопливо качает головой: — Да не поэтому. Ты как скала — спокойный, надёжный. Слишком взрослый. А я рядом, на фоне тебя, как кишками наружу. — Ты просто эмоциональный. Это, наоборот, хорошо. Уметь выпускать эмоции, когда нужно. — И когда, бл… блин, не нужно. Отабек выдыхает резко, рублено и гасит импровизированный ночник в виде включённого, мерцающего матовым белым айфона, отворачивая лицо в полутень. — Про что хоть твоя тайна? — Про любовь, Юра. Юрию жгуче хочется включить свет обратно и растормошить Отабека — лицом к лицу. — Про первую? — Про вторую. — Звонко хмыкает. — И третью. Юр, пойми, есть вещи, сделанные не то по глупости, не то по юности. И вещи эти человека не красят. — Тогда не надо. Не рассказывай, — на удивление легко соглашается Юрий. В конце концов, хоть кто-то в его окружении, кроме дедушки, должен быть идеальным и без изъянов. Пока что выходило, что некому, все они — человеки из плоти и крови: и сентиментальный Яков, и ранимая Лилия, и чувствительный, но уютный, как безопасная гавань, Кацудон. И Виктор… взбалмошный, эгоцентричный, своевольный, но такой притягательный. А кто говорил, что любимые люди должны быть совершенны?.. Отабек как-то вздрагивает и опускает глаза. — Я не то, что бы совсем не хочу… я просто не знаю, с чего начинать, — предельно честно говорит он, как-то стыдливо алея кончиками ушей. Юрий даже на локтях приподнимается. Внутри скручивается любопытство — обычно молчаливый Отабек собирается рассказывать целую историю?.. — Начинай с любого места. Я догадливый — пойму, о чём речь. Отабек в ответ только хмыкает. И в самом деле начинает — через паузу: — В шестнадцать лет, за один сезон до выхода на взрослые соревнования, я переехал в другую страну. В Казахстане я зашёл в тупик — мой прежний тренер скоропалительно уехал в Швейцарию. Мне стало сильно не хватать льда, персонального внимания, более тщательной работы над программами. — Ты уехал не в Россию? — Нет, Юр, не в Россию. В России я не поспевал за прогрессом, плюс надвигалась сочинская Олимпиада, и русским штабам точно было не до меня. Я уехал за океан — по совету Якова. — И как оно — за океаном? — Да никак. Поначалу было так тошно, что не то уехать домой, не то повеситься хотелось, — Отабек глухо смеётся в кулак. Раскосыми своими глазами не улыбается — глаза отчего-то тоскливые, грустные. — Понимаешь... у меня шумная, традиционная семья. Большая, Юр, со всеми многочисленными родственниками — близкими и не очень. А там я был один. Отец вкалывал на работе круглыми сутками, мать вела быт, занималась сёстрами и недавно родившимся братом. С бабушкой я наотрез отказался лететь — она боялась всего чужого и незнакомого. Конечно, со своими — в клане — ей было проще, пусть моя драгоценная аже и переживала за меня. — Я думал, ты любишь одиночество. — Сейчас — да. Я научился им наслаждаться — избирательно, как и общением с людьми. Но когда тебе этого одиночества сначала вечно не хватает, потому что нет в большогй семье понятия "личное пространство”, а потом оно льётся с избытком — так, что просто захлёбываешься тишиной. Я иначе себе это представлял. В шестнадцать ещё возраст такой — самый нежный для дружбы. Когда волей-неволей тянешься за ребятами, за равным общением. — Так ты мне поэтому!.. — вскрикивает Юрий, вспоминая тот поздравительный звонок от Отабека в больнице, и зажимает себе рот. Отабек не отвечает на этот выпад ничего. И продолжает: — Мне было тошно. Чужая страна, чужой язык, чужие люди, чужая еда. И жизнь как будто такая же — тоже чужая. Парни с катка — соперники, все по юниорам. Почти все, кроме одного. Мы были одногодками, но он выходил в серьоры на год раньше. — Почему? — Потому что он был лучше меня… ну примерно во всём. Прыжки — что по старшинству, что по качеству, вращения, растяжка. — Вы общались? — Поначалу почти нет. Потом это перетекло в «нутакое», нейтральное , — Отабек неопределённо болтает ладонью в воздухе, мол, фифти-фифти. — Типа «хей, воссап — хай». Официально мы же не соперничали и были по разным дивизионам. Вместе потели на беговой дорожке, вместе тягали железо, устраивали прыжковые баттлы, после чего он наглядно, на своём примере, обучил меня сажать четверной сальхов. Юрий давит невольную улыбку — невольно вспоминая, как сам учил Кацудона приземлять тот же злополучный квад-сальхов. — Тренировки заканчивались в четыре двадцать, и в пять — после заминки и посещения раздевалки,— я уже был предоставлен сам себе. Поскольку я всё ещё обучался в школе — пусть и удалённо, — то вечерами был вынужден нагонять пропущенный материал и садиться за параграфы и домашку. В съёмной квартире заниматься было невозможно — неблагополучный район, неблагополучные соседи, — поэтому я записался в библиотеку. Ну… в общем… там мы с ней и познакомились. Дочь переселенцев, она была славная и первая поняла причины моего одиночества. Она обо мне заботилась — довольно ненавязчиво; помогала найти интересные книги, приносила в библиотеку чай в термосе, какие-то крутые шумоподавляющие наушники, чтобы я мог громко слушать лекции. Она мне и понравилась за это — за тактичную заботу в первую очередь. И только потом я уже разглядел, насколько она была красива не только внутри, но и снаружи. Отабек вздыхает и делает шумный, судорожный глоток из своей кружки. — Я… как-то поздно понял, что у неё есть чувства к другому. Она не рассказывала, а я не настолько хорошо ещё чувствовал других. А потом увидел их вместе на катке… и всё встало на свои месте. Ну, впрочем, я особо и не надеялся ни на что. Но сама ситуация… — На катке?! — Я не сказал? Она была представителем от фанклуба одного фигуриста. Его поклонница. Можно даже сказать — его фанатка. Но фанатка особенная, приближённая, так сказать, к телу. Передавала ему подарки, записывала дежурные благодарности и приветы остальным членам фанклуба. — Охренеть! А что потом? — Чтобы не увязнуть в ней и в своей безответной влюблённости, я попытался оборвать наше общение — она не поняла, почему; звала в кино — раз, другой. И я дурак, всё-таки пошёл. На сеанс втроём. — С..?! — С. И там, после этого сеанса, он демонстративно, с опусканием на колено, протянул ей розу и предложил встречаться. — Чтобы цепануть тебя?! Отабек не то нервно, не то раздражённо дёргает плечом. — Не знаю, для чего. Может быть, назло — заметил моё... отношение к ней. А может быть, испугался, что такая заметная и преданная поклонница ослабит своё обожание. Это всё было до начала соревновательного сезона — видимо, он нуждался в адреналине. Не в соревновательном, так в любовном. А почему бы и нет? Шестнадцать лет — а ни опыта, ни личной жизни. Вернее, вся личная жизнь — на льду да на льду. — А ты что? — Ничего, как мог игнорировал обоих. Минул июнь, наступила середина июля, а я подцепил какую-то простуду и лечился дома. И он пришёл ко мне — в свой семнадцатый день рождения, вместо того, чтобы, как блядский пай-мальчик, праздновать с семьёй и задувать свечи на торте, припёрся ко мне шаткой походкой с бутылкой джина. Уже подпитой. Ну, слово за слово… мы сцепились. Сначала обматерили друг друга, затем начистили рожи и расползлись по разным углам. Потом крепко набухались, до тумана в глазах — так сильно оба в первый раз, — поговорили друг с другом на пьяные души и… напоследок почти потрахались. Нам до развязки-то многого было и не надо — пару поцелуев и пару минут с чужими руками в штанах. — А потом? — севшим голосом спрашивает Юрий. — А потом он тоже свалился с простудой, — ухмыляется Отабек. И серьезнеет. — А потом мы влипли в настоящее жопошное говно. Она была всё так же мила и приветлива. Помогала мне с английским, французским, разбавляла моё одиночество своим присутствием. Я начал по-настоящему влюбляться — и уже в них обоих. Я нуждался в них обоих. Я до звёздочек в глазах хотел их обоих. И, к сожалению, я в этих чувствах был не одинок. Причём разделила мои убеждения не девушка. А парень. — А они что? — Они по-прежнему встречались. Днём. Невинно, за ручку, как хреновы целомудренные католики. А по ночам он сбегал ко мне в квартиру, сначала просто поговорить, переночевать, посмотреть какой-нибудь фильм, почитать комиксы… потом пообниматься, поцеловаться… Потом… Потом нас утянуло в разврат — глубоко-глубоко. — А ты с этой девкой… девушкой?.. — Нет. С ней мы дружили — я не мог долго сопротивляться и снова с ней сблизился. Она считала меня близким, важным человеком. Хорошим другом. Как они любят говорить — духовным соулмейтом. Его же — любила. — А он? — А что он, — кривит губы Отабек, — никак не мог сделать выбор. «Вы мне оба нужны, это всё равно что спрашивать — кого ты любишь больше, маму или папу?!» — как-то так. Это слишком резонировало с тем, что я чувствую. Вся эта вакханалия длилась между тренировками и соревнованиями почти целый год. Мы до пят утонули во вранье. В конце концов, во время одной вечеринки я на пьяную голову не выдержал и обо всём ей рассказал — как мы обманывали, как скрывались… и как она нужна мне, не как друг, а как женщина. Я думал, что обрублю этот чёртов гордиев узел одним махом — её руками. Думал, что струсил настолько, чтобы спрятаться за любимого человека, за юную девушку. Но… стало только хуже — она, тоже выпившая, меня поцеловала. И запутала и меня, и себя окончательно. Когда мы переспали втроём, вместе с ним лишая её невинности, я понял, что пора что-то менять, пока мы не влипли окончательно. Я не хотел тащить её в этот грязный разврат и будущие сплетни. Она не заслужила к себе такого отношения. И Ж… тот парень был со мной согласен. Но он не мог — эмпатичный, он влип даже глубже, чем я. Вдобавок, он познакомил её со своей семьёй, и семья приняла его девушку как невесту. А я всё равно оставался чужим. В чужой стране с чужими традициями. С чужими, как оказалось, людьми. — И ты поменял? — Поменял. После юниорского чемпионата мира, финишировав где-то глубоко под пьедесталом, я позвонил в нашу Федерацию с просьбой перевести меня к другому тренеру и уехал в Казахстан. По-английски, не прощаясь, поменял билеты и рванул сразу после банкета, чтобы не объясняться. Потому что я струсил, как последнее ссыкло. Потому что был уверен, что если останусь и выскажусь — то никуда не уеду и уже не смогу от них отказаться. Туда я больше не возвращался. Тренерам позвонил, поблагодарил за сотрудничество, сослался на семейные обстоятельства. Хозяин квартиры мне потом вещи почтой высылал. — Помогло? — На межсезонье — помогло. А в соревновательный период было… трудно, особенно первый год. Потом подотпустило. Не полностью, но… я почти смог вырваться. Переключился. — Ты не жалеешь? — Юр, я… не знаю. Когда всё началось, нам было по шестнадцать, мы не мозгами тогда думали, понимаешь? Юношеская влюблённость бесконечно глупая и максималистичная, а секс мажет по этой влюблённости, по гормонам бунтующим и привязывает ещё крепче. Но… это всё было неправильно, ненормально. Любовные треугольники, ложь друг другу и себе. Встречаться украдкой с человеком, зная, что он влюблён не только в тебя, но и в другого, с человеком, который не то, что тебе — сам себе из-за этой любви не принадлежит… Это глупо, безнадёжно и бесконечно больно — каждый раз как заживающую рану растравливать. Плюс в любую минуту могли пойти слухи, сплетни, которые бы стоили карьеры — и даже не ему, потому что он, несмотря на строгую семью, всё же жил в более свободном, раскрепощённом обществе. А мне — потому что моя нация традиционная, патриархальная. Потому что я — как ты сказал — грёбанный Иисус фигурного катания? Герой Казахстана... На меня была возложена огромная миссия — представлять престиж своей почти неизвестной внешнему миру страны. Я был её гордостью, её спортивным лицом. И эту хрупкую гордость своего сплочённого народа нёс из самого сердца в общественность. — Как ты ещё не сломался, на своих плечах эту грёбанную тяжесть тащить? Отабек мягко фыркает и трётся щекой о подушку, прячет взгляд. На вопрос он отвечает примерно как грёбанная Мона Лиза — своей странной, загадочной, казахской полуулыбкой. — Мне тебя жалко, — прямолинейно говорит Юрий и с досады едва не заезжает себе по носу кулаком. Боже правый, хоть кто-нибудь, укоротите ему уже длинный, как нос Пиноккио, язык. — Зачем меня жалеть? — Отабек предсказуемо удивляется. — Это всё случилось… по моему молчаливому согласию тоже. Если и нужно кото-то пожалеть, то девушку. Она-то была ни в чём не виновата — это мы утянули её за собой. Знаешь… я не жалею, что всё это было. И одновременно жалею, что позволил больше, чем мог тогда вынести. Сложно. — Они тоже разбежались? — Да нет. Они вместе. И я рад, если честно. Они хорошие и славные… оба. Пусть будут счастливы. И… Юр. Ты же понимаешь?.. Юрий закатывает глаза. — Вот прямо сейчас встану и к Лилии побегу. Веришь — я на диктофон наш разговор записал. Лилия сольёт запись журнашлюхам из желтухи и на радостях за гонорар в тридцать сребреников пошьёт мне костюм для короткой программы. Отабек не отвечает уже ничего — он наконец-то засыпает, в той же позе, как и лежал до этого: с руками за головой, на прямой спине, с полусогнутыми коленями и скрещенными в лодыжках ногами. Юрий перекатывается на кровати, поправляет Отабеку задравшуюся футболку. Вынимает из шкафа тренировочные штаны, лонгслив, чистое бельё. Набрасывает на плечи толстовку. Долго, безрезультатно шарит под кроватью в поисках сланцев — забивает, вытаскивая из чемодана новые тренировочные кроссы для бега. В душевой смывает с себя остатки липкого кошмара, докрасна растирает полотенцем заплаканное, стянутое солью лицо и выходит через общий коридор на улицу, шлёпая босыми ступнями по ступенькам. Дождь уже кончился — под рассветными солнечными лучами крупной алмазной россыпью переливается роса. Юрий идёт прямо по траве, собирая ледяную влагу по ладоням, по штанам, перед самым стадионом обувается и отправляется на кросс.

***

Яков упорно держал своё обещание — теперь вместо вечерних персональных тренировок тет-а-тет Юрий, чертыхаясь, нарешивал ЕГЭ под чутким надзором Лилии. С каждым проходящем днём отчаяние внутри росло всё сильнее — неужели всё, совсем отказался?.. И, наконец, в жаркий июльский вечер, когда Юрий был уже готов идти с повинной и бухаться Якову в ноги, тот неожиданно согнал их двоих — Отабека и Юрия — на совместную тренировку. Одних. Как раз в последний день перед прилётом иностранного костяка фигуристов. Они оба сталкиваются в раздевалке — удивлённо; оба синхронно переобуваются, туго, крест-накрест шнуруя коньки, и оба выходят на каток плечом к плечу, как грёбанный отряд специального назначения. Юрий тесно прижимает обнажённые руки к туловищу — на тренировку созвали спонтанно, и забытый впопыхах тренировочный лонгслив остался в комнате. Пока Юрий разогревается у бортиков, напрыгивая перекидные и одинарные, Отабек прокатывает короткую программу. И заложенный во второй половине каскад — тулуп-тулуп — лихо меняет другой, на недопустимый для короткой, но совершенно немыслимый, бомбический флип-ойлер-флип — четыре-три, разумеется, контрольным поцелуем навылет. Каскад прыгает совсем рядом с Юрием, высоко взлетая в четверном, и впечатывает лезвиями коньков каждый прыжок на льду как каленым железом, после тройного флипа оставляя короткую запятую. Юрий от шока замирает, словно тушканчик, вцепляется в собственные колени. Что. За. Пиздец. За три с половиной грёбанных месяца — включая перерывы на короткие майские шоу в Америке и Канаде — Отабек резко спрогрессировал и собрал один из сложнейших каскадов, ещё никем не исполненных. От стандартного набора одиночника «триксель-тулуп-сальхов» дошёл до каскадного флипа. На соревнованиях, если Отабек чисто, на плюсы, вместо своего нелюбимого сальхова прыгнет в короткой программе четверной флип в соло, триксель и четверной тулуп-тройной тулуп, то по технической оценке гарантированно займёт место в предварительной тройке. А если в произволке добавит к имеющимся четверным тулупам и сальхову флип-тулуп и флип-ойлер-флип… Всё, аут. Знакомьтесь — это чемпион мира и олимпийский призёр Отабек Алтын со своим сногсшибательным контентом. А это — Плисецкий, он прыгает докрученные двойные на удочке и очень гордится этим. Унесите Плисецкого, он протух. Юрий от злости лупит кулаками в борт и выходит со льда подпирать стенку. Яков звучно, с оттяжкой хлопает голыми, не стянутыми в перчатки ладонями, и звук гулко дробится, дребезжит об окна. Отабек на волевом усилии завершает программу, практически вываливаясь из последнего вращения, и встаёт в финальную позу. — В недокрут, — клеймит Яков и выразительным жестом отсылает к последнему каскаду — мол, хуйня, переделывай. — И потом, что это за последняя рассинхронизированная болтанка была? Ты венчик от миксера что ли? Казахский горячий комбайн? Посмотри, сколько стружки ты вокруг настрогал и куда тебя занесло относительно начальной точки. Если за такое вращение тебе хотя бы второй уровень натянут, то только из великого уважения к твоей олимпийской медали. Отабек устало утирает лицо — на смуглом лбу блестят крупные капли пота, колени, подёрнутые мелким талым крошевом льда, заметно дрожат. — А впрочем, притормози-ка — сделай паузу. Не-не, не выходи с катка, останься тут. И приготовь телефон. Плисецкий — живо ко мне. Кто позволил тебе уйти со льда, болезный? — Плисецкий чё? — изумляется Юрий. — Плисецкий через плечо, — в ответ огрызается Яков и торопливым жестом манит Юрия к себе. — Давай-давай, живо, не тяни кота сам знаешь за что. Юрий спешно выкатывается на лёд — от неожиданности прямо в чехлах. По-идиотски балансирует, танцуя пьяное танго, вскидывает ногами и валится на задницу. Чертыхается, сдирая чехлы с лезвий, и подкатывается к Якову, вбив крепко сжатые, подрагивающие от волнения кулаки в карманы тренировочных джоггеров. — Прекрасный перфоманс, браво. Поместим его в твою произвольную программу. — Очень смешно, блин. Ну, вещайте, я весь во внимании, — разводит Плисецкий руками. — Хочешь целебный пропиздон, завистливый ты пакостник? Юрий обиженно поджимает губы. Оспаривать слова Якова он не решается — а смысл? Яков уже давным-давно читает его, Плисецкого, как букварь. З значит «зависть», П — «пропиздон». Или «пакостник». Или «Плисецкий». Ну, возможно, когда-нибудь Юрий перебьёт эту грёбанную П на «Победу», чтоб неповадно было обзываться. — У меня выбор есть? — У тебя и души-то больше нет, сам мне её вручил. Какой тебе, нахрен, выбор? На-ка, надевай. — Юрий по очереди ловит шлем-каску, наколенники, налокотники и дурацкие поролоновые трусошорты. И вопросительно выгибает бровь. Понимая, что ответа не дождётся, облачается в защиту, приседает пару раз, проверяя, не мешают ли движениям ремни, не натирает ли под подбородком. Ситуация немного напрягает — в последний раз Юрий так мундировался, когда в десять лет разучивал триксель, вылетая с косого прыжка то на задницу, то на голову. Яков молча меняет местами диски в магнитофоне. Затем крутит пальцем в воздухе, приказывая развернуться спиной и вытянуть руки вдоль туловища. Юрий неохотно подчиняется — под солнечным сплетением нарастает непонятное, тревожащее волнение. На плечи падает знакомая жилетка, на талии затягивается широкий ремень удочки. Юрий поднимает глаза на Отабека — тот замирает возле борта, смотрит на Юрия в ответ так же растерянно, удивлённо. Яков, сопя, шарит в карманах — на лицо Юрию, от переносицы до бровей, опускается плотная, непроницаемая ткань; тренер шелестит сзади, крепко связывая два узла на затылке. — Э, бля!.. — темнота накрывает стремительно, выбивая почву уверенности из-под ног. — Какого ху?.. — Заткнись, Плисецкий. — Яков легонько толкает Юрия коленом под поролоновую задницу и за плечо выводит в центр катка. — Слушаться молча и беззаветно — не твои ли слова? — Не мои! Я такого не говорил. — Ну, значит, я литературно перефразировал. Юрий дёргается, вырывается, непроизвольно сгребает себя за локти, силится унять участившееся дыхание. Он слышит подступающий шелест волн океана и только через долгое мгновение спустя понимает — какой, в жопу, океан?.. это кровь тягуче пульсирует в ушах. Заебись глюки словил. — Ты на самом деле до сих пор темноты боишься? — голос Якова виновато смягчается. Юрий в ответ только хмыкает. — Хули мне бояться? Темнота — друг молодёжи, в темноте не видно рожи, — нервно говорит он, рвано вздыхает и зубцом цепляет лёд, едва не падая. Яков крепко натягивает лонжу — стоять!.. — Я уже три ебучих года с включённым ночником сплю! Какая, нахрен, повязка?! Яков не отвечает. А у Плисецкого перед глазами — алые, кровавые круги мажутся-растекаются в густую тень. Он дышит, как учили в больнице, — мелкими вдохами и резкими, протяжными выдохами. И нащупывает пространство по старым привычкам из недавнего слепого прошлого: по скрипящему шороху коньков по льду — судя по всему, они где-то в центре катка, — по хриплому дыханию Якова, едва слышному присутствию Отабека, который переминался на месте и нервно барабанил пальцами по борту. — Тихо, не боись, дурень, всё будет хорошо. Я рядом. Отабек тоже. Подстрахуем. — Яков перехватывает Юрия за плечи, ободряюще треплет по макушке, взлохмачивая волосы. — Хуем подстрахуем, — у Юрия вырывается нервный смешок, когда дрожащие ноги чуть разъезжаются в стороны. Он ловит зыбкий баланс, ловит истрёпанные нервы в кучу, ловит терпкие страхи в сжатые горсти. Ловит очередное дежавю — не то с ночной тренировки, не то с того-самого-дня. Ловит ноги, возвращая устойчивость, ребром лезвия делая устойчивый упор о лёд. Яков молчит, давая времени — не то пообвыкнуть, не то смириться, не то всё сразу. Щедрый, чёрт его побери. — Что мне делать с этой информацией, дядь Яш? — тихо-тихо спрашивает Плисецкий, втягивая голову в плечи и чувствуя, как натягивается удочка и отдаляется Яков. — Прыгать, Юрочка. Прыгать. Триумф пронзительно звучит из темноты, и Юрия накрывает волной воспоминаний — как в последний слепой день в его жизни. Малый каток во Дворце Чемпионов, сухой и холодный воздух, Виктор, побежавший за телефоном в раздевалку. Вдоль тела пробегает нервная, знакомая дрожь адреналина, и Юрий, как натянутая пружина, бросается вперёд. Он набирает скорость, по спирали выезжая из центра. Заученные движения — стартовую позицию, интро — смазывает до нескольких штрихов, взмахов руками, и выезжает на стартовый каскад сальхов-тулуп. Закусывает губы, набирая скорость, крутку, уверенность. И прыгает. Яков немного подтягивает удочку вверх, помогая после каскадного тулупа не упасть, а вывалиться в тройку. Волнение, державшее Юрия за горло своими ледяными руками, немного ослабляет хватку. Плисецкий заходит на четверной тулуп, скручивает благодаря Якову последние с три четверти оборота на зубце. Отмечает вращения перекидным и ударом зубца о лёд. Пропускает дорожку и с кораблика прыгает в тройной аксель, выезжая из фактически недокрученного двойного на заплетающихся ногах. Триумф затихает, и Юрий останавливается, упираясь взмокшими ладонями в дрожащие ноги. Яков настойчиво тянет лонжу вперёд. Как сраный поводок. И Юрий беспомощно катится следом, как дрожащий цуцик, — и уцепиться не за что, и упираться несолидно. — Что встал? Пошли на второй круг. Без дорожки и без вращений. — Слушайте, я думаю, что… — Я тебе уже говорил: не думай, Плисецкий, тебе вредно. — Яков ободряюще хлопает Юрия по спине. — Думать буду я. А ты слушай тело и доверься инстинктам. Давай уже, подбери сопли и разозлись на себя наконец. Ну?! И запускает Триумф заново, на второй раз. И на третий. И на четвёртый. После пятого круга Яков гоняет его по всем прыжкам, как Лилия — по алгебре. От двойных — к крепким, уверенным тройным. От тройных — в недокрученные четверные через степауты и падения. Яков цокает языком где-то рядом, но подняться — почему-то — не помогает. Юрий встаёт сам раз за разом и снова (и снова, и снова) бросается в бой. От одинарного акселя — к тройному через степауты. От двойного сальхова — до четверного, вываленного в степаут. От одинарного лутца — до перекрученного тройного. Юрий злится, по-настоящему, концентрированно — как и заказывали, Яков Давыдович! — сажает чисто флип, мажет риттбергер — падает. Перепрыгивает. А затем идёт на тройной аксель. С вишенкой на торте — с риппоном, прямыми руками наверх. Юрий остервенело прыгает, прыгает, прыгает: пока не сбивается дыхание, пока не пересыхает в глотке, пока толчковая нога — сначала левая, потом некогда переломанная правая — не схватывается мелкой судорогой. После очередного прыжка Юрий валится на колени и растягивается на льду. Не от физической усталости — в конце концов, накануне юниорских чемпионатов мира после травм он на тренировках выдерживал нагрузки и посильнее. От усталости моральной — Триумф, до сих пор разъедающий пространство катка скрипкой, на репите въедается под черепную коробку, давит на глаза и уши, вращается подруг него, Плисецкого, смазанной каруселью из слепоты и Виктора. — Всё, я больше не могу. — Хрипит он и облизывает пересохшие губы. Морщится от боли, слизывая подсохшую кровь — кажется, прокусил, когда ещё в первый раз заходил на сальхов. — Что это было, блядь? Что за сраная показательная экзекуция и «триумфальная» пытка? Яков выключает магнитофон. — Ты, дурачина моя, так ничего и не понял? — Чё я, блядь, должен понять? Что вы с Виктором оба мыслите креативно? Яблочко от яблоньки? Это же ебанько полнейшее, а не тренировка. Я Вам душу, а не тело отдал. Зачем мне глаза-то завязывать? — Что, пересрался, малец? Повязку-то с глаз сними. Узлы поддаются туго. Юрий мусолит бандану негнущимися пальцами, а затем яростно сцарапывает влажную ткань с лица, оставляя на щеке царапину. Долго промаргивается, привыкая к рези от ослепительного искусственного света, и размазывает выступившие слёзы по щекам. А затем стекленеет. Яков стоит в трёх-четырёх шагах от него, ухмыляется по-доброму открыто. С грёбанной лонжей в руках. Шальная мысль насквозь простреливает висок — Юрий торопливо заводит руку назад, шарит по спине. В ладонь толкается пустой карабин. — Вы же… не… — сипит Плисецкий. Запоздалый страх наваливается своей жирной, вонючей тушей, когда Юрий смотрит на свои покрытые коркой стаявшего льда бёдра, на шрамированные руки с отпечатками будущих синяков, на глубокие борозды на льду. — Я тебя где-то в середине ослабил. — Яков неожиданно серьезнеет. — И только потом отцепил, чтобы не мешаться. Понял теперь? То, что ты прыгал отдельно от программы, ты прыгал уже сам. Я не помогал, просто страховал рядом, чтобы ты о лёд головой своей дурной не треснулся. Шлем шлемом, но кто ж тебя знает?.. — Головой-то может я и не треснулся, зато падал я, блядь, как и прыгал — тоже сам. — Юрий пытается подняться и чуть не воет, когда ноющая боль простреливает сначала правую, некогда травированную голень, затем — колено. Как пить дать, к вечеру будет весь в синяках, как детсадовка в пятнах зелёнки от ветрянки. — Конечно — тоже сам, — миролюбиво соглашается Яков и цепляет Юрия за локоть. Перекидывает его руку через свою мощную шею и помогает докатиться до калитки, медленно волоча за собой. — Ноги разотри той мазью, которую тебе Лилия дала, и колени в тепло спрячь. На сегодня свободен. Завтра график обсудим. — Ну Вы вообще… А если б я убился там? — зло говорит Юрий. Яков только фыркает. — Да кто б тебе позволил? — Да Вы! — Значит, всё-таки не понял. Посмотришь потом на себя на досуге. Как уверенно входишь в прыжок и прыгаешь, как многострадальную ось, мать её, держишь, а не летишь параллельно льду. Как спокойно падаешь, группируясь и защищая голову, а не валишься как подстреленный вор с садового забора, и как встаёшь после падений. За такое количество прыжков — тонна падений, недокрутов, степаутов, троек, но!.. но ни одной бабочки, Плисецкий, ни одной заваленной оси. Ни одной! Это прогресс. И кстати, ты всё ещё в утяжелителях. — Блядь… А ведь точно. Яков, как и Виктор в своё время, провёл Юрия через зыбкую темноту — сквозь отчаянные страхи и боль. Как там Отабек говорил — будучи накрепко связанным, опуститься до самого дна, в ледяные тёмные воды, затем оттолкнуться ногами и всплывать? Упасть, чтобы подняться? Юрий так отчаянно боялся падать... Что ж, Яков и здесь его отучил: не падать — а бояться падения. — Вы же… мне тогда, на последней нашей совместной тренировке сказали — не трогаться с места. И даже не вывели меня со льда. Оставили так. — И ты знаешь, почему. — Потому что Вы знали, что я не послушаюсь, — медленно говорит Юрий, не веря в собственные слова, — Вы, блин, знали!.. и всё равно пустили меня прыгать самостоятельно, в темноте, без страховки. Знали, что я всё равно это сделаю — назло; и без грёбанных бабонов. — И почему я твои инстинкты знаю лучше тебя, балда? — философски ворчит Яков. — Потому что Вы меня любите? — устало шепчет Юрий и носом утыкается Якову в колючую щёку. Щека горько, пронзительно пахнет одеколоном, лекарствами и куревом. Яков чуть притормаживает и впивается в Юрия размытым старческой слезой взглядом. Болезненно. Почти обречённо. Юрий вдруг замечает морщины, глубоко избороздившие всё его лицо — словно реки в каменном рельефе. Яков беспощадно высвечен софитами, и от Юрия не укрываются ни глубокие тени под глазами, ни полопавшиеся сосуды в блёкло-голубых, как лёд по весенней Неве, глазах. «Постарел-то как, жуть — с тоской думает Юрий. — А ведь не так много времени прошло, всего два с половиной года с момента моего дебюта по взрослым... и изнасилования». — Потому что пороть тебя надо было, Плисецкий. — Беспомощно говорит Яков. И отворачивается, беря движение вбок, по дуге — чтобы дольше оставалось до калитки. — Как сорняк пропалывать, из сердца вон драть. — Почему? — По кочану!.. Потому что вы для меня — все мои родные, плоть от плоти, как под кожей сидите. Нервы мне все истрепали. Нельзя мешать личное с профессиональным. Наверное, поэтому на Витьке я и закончился как тренер. — И начался как человек? — тихо хмыкает Юрий ему в воротник. — А если у меня снова не получится прыгать, Вы меня снова меня в темноту столкнёте? — Свечку тебе за окно выставлю. Как Иисусу Христу. Всё, иди уже с глаз моих долой, болезный. Они подкатываются к бортику. Яков снимает Юрия со своей шеи и неожиданно легонько толкает того в руки Отабеку. — Всё заснял? Отабек кивает, машет телефоном. — Отлично. Скинь потом Плисецкому запись на почту, пусть полюбуется на гузку свою параллельно льду откляченную. И меня в копию поставь. А сейчас возьми этот киндер-сюрприз и отведи к Лиле — она в танцевальном классе с юниорками. Хотя… нет, лучше подожди, пока закончится занятие, а то она тебя живьём съест; там недолго. Потом возвращайся обратно. С твоей короткой программой мы вроде разобрались, но с произвольной — поле непаханое, а времени совсем в обрез. Ты что такого натворил перед Никифоровым? — Вроде ничего? — Определённо да — мстит гадёныш за татаро-монгольское иго. Додумался, мать его за ногу, поставить балетную классическую программу — и кому, спрашивается?! Попомни мои слова — или это будет величайший позор на льду… Или войдёт в золотой фонд фигурного катания. А вот куда конкретно — зависит только от тебя. Отабек внимает очень внимательно, с азиатским, мать его, пиететом и почтением — а затем аккуратно, старательно не касаясь обнажённой кожи, выводит Юрия со льда. Отабек застёгивает чехлы и зубами по очереди стаскивает тесные, плотные перчатки — охрененная эстетика. Юрий цепляется рукой за бортик, упирается локтем. С кряхтением, как старик, опускается на корточки, расшнуровывает коньки. Стаскивает насквозь мокрые носки, с блаженством вставая босыми измочаленными ступнями прямо на ледяной пол, затянутый потёртым линолеумом. А затем напоследок — зачем-то — оборачивается через плечо. Яков стоит в пол-оборота, сгорбленный, осунувшийся, до сих пор с удочкой в руках. Смотрит невидящим взглядом в широкое окно сквозь росчерки дождя — на густые тёмные тучи — и украдкой утирает катящиеся по щекам слёзы. Как каменный монумент с глубокой зияющей трещиной внутри.

***

Яков читает Плисецкого, как букварь. П значит «пиздец тебе, Плисецкий». П значит «прыгай». П значит «падающего толкни». И Яков толкает, отцепляя с лонжи-поводка. И Юрий, раскинув руки, падает навстречу своим страхам — в самую бездну. Падает… или всплывает?
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.