Часть 5. Зверь
24 ноября 2016 г., 15:08
У Дамрад почти не было военных неудач. Длань установила своё господство в десяти крупных землях и пятнадцати мелких княжествах; одни были обложены данью, другие теперь управлялись наместницами Владычицы. О ней ходила поговорка: «Большие страны Дамрад кушает на обед, средние — на завтрак, а мелкими закусывает чарочку хлебной воды». Бывало, она вела даже по две-три войны одновременно. Первой страной, которая дала Длани сокрушительный отпор, стало Соединённое Княжество Великого Брегейна и Северной Имерии. По своей площади оно приближалось к Длани, а численностью населения даже превосходило её. Хорошо обученное, многочисленное войско устроило Дамрад весьма «радушный» приём, и в первых же боях дланцы понесли большие потери. Продвижение внутрь страны давалось ценой огромной крови как со стороны захватчиков, так и брегейнцев с имерийцами. Северга в этом изнурительном походе была много раз ранена, но всё время выкарабкивалась и продолжала службу. За раны ей начислялись вознаграждения, но этих денег она не держала в руках: они сразу отправлялись в Дьярден, Темани. Наверное, по количеству денежных переводов жена уже могла подсчитывать, сколько раз проливалась кровь Северги. Должно быть, не очень весело ей было их получать... Иногда вдогонку к этим деньгам Северга отправляла короткие послания.
«Здравствуй, Темань. Знаю, что тревожишься, поэтому спешу успокоить: я жива и снова в строю. Поход тяжёлый, мы терпим неудачи. Отступление было бы правильным выходом, но Владычица пока упорствует. Постараюсь при удобной возможности присылать о себе вести. Целую тебя, красавица моя сладкая».
Пару-тройку ласковых слов она старалась прибавлять хотя бы в конце.
Отпуск воинам полагался либо раз в год, либо после нескольких ранений подряд: тяжёлых надо было получить три, средней тяжести — шесть и лёгких — двенадцать. У Северги за этот поход уже было два тяжёлых, четыре средних и одиннадцать лёгких; по совокупности на отпуск набиралось более чем достаточно, но домой ей не давали съездить: «Ты нужна здесь». «Нужна так нужна», — терпеливо соглашалась навья и продолжала воевать. Однако вскоре её шарахнуло третьим тяжёлым, при котором она потеряла до двух третей объёма крови; потерю пришлось замещать хмарью — только это и спасло Северге жизнь. После этого случая она сказала:
— Либо давайте мне отпуск, либо я буду жаловаться самой Владычице на нарушение моих прав. У меня есть награды лично от неё, так что к моим словам она прислушается.
Но жаловаться не пришлось: вышел приказ об отступлении. Впервые Дамрад признавала своё поражение. Это решение далось, наверняка, болезненно для её самолюбия, но на полях сражений полегла уже почти половина её воинов, и Владычица понимала, что в этой изматывающей кровопролитной войне она могла лишиться своего войска совсем. А тут ещё Соединённое Княжество позвало на помощь двух своих союзников, и решение об отступлении стало единственным выходом.
Это был последний крупный поход Дамрад перед войной с Белыми горами. Владычица уже давно обратила свой взор на Явь, время от времени засылая туда разведку, но теперь решила больше не растрачивать силы, а напротив, копить их, дабы хорошенько подготовиться к этому, без сомнения, исполинскому по своему размаху броску — в другой мир. Был объявлен усиленный набор в военные школы, а все боевые действия за границами Длани прекратились. Соседи воинственной и неугомонной Дамрад вздохнули с облегчением, а Северга получила наконец свой долгожданный, выстраданный и заработанный кровью отпуск.
Обычно в каждом из походов Северга улучала возможность «попробовать на вкус» нескольких девиц. Это было исключительно плотское желание: Темань находилась далеко, а чувственный голод требовал утоления. Особенно навья любила соблазнять девственниц, ей нравилось быть у них первой. Ледяной взгляд светлых пронзительных глаз, хлёсткая и суровая красота лица, которую не только не портил, но и даже своеобразно оттенял шрам, животная сила, властный голос, прекрасное тело и воинское облачение — всё это действовало сокрушительно и победоносно не только на юных неопытных прелестниц, но и более зрелые, находящиеся в расцвете своей красоты женщины, бывало, падали жертвами её обаяния. Многие из них состояли в браке, и им хотелось испытать что-то новенькое. Времени на долгие ухаживания не было, и Северга с дамами не церемонилась. К тем, кого её грубый и прямой напор отталкивал и пугал, Северга меняла подход: то пускала в ход ласку, то принимала загадочно-угрюмый вид сурового воина с израненной душой. На последнее прекрасные сударыни клевали даже охотнее: проникнувшись сочувствием к волку-одиночке, барышня сама не замечала, как оказывалась в постели. В основном Северга искала подруг на ночь в пути через уже подвластные Длани земли, потому что вражеская дама могла и укусить, и по морде съездить. Такую брать пришлось бы силой, а насилие Севергу редко возбуждало — гораздо слаще, когда женщина отдавалась сама. Правда, иногда зверь в ней сходил с ума и жаждал «завалить» какую-нибудь красавицу против её воли, но чем ближе Северга находилась к дому и к Рамут, тем реже и слабее были такие вспышки.
Последний, окончившийся отступлением поход совершенно не давал времени на поиск сладострастных приключений, и в промежутках между боями и ранениями Северга мечтала только об одном: просто отоспаться. Вернее, мечты её располагались в таком порядке: отоспаться, полежать в купели, прилечь с женщиной. Ну, или стоя, прижав её к стенке. Или повернув задом. Любым способом, лишь бы только была красивая: к дурнушкам Севергу не тянуло. Во всём этом не было никакого участия сердца, а запах телесных измен уходил с водой и мылом, не оставляя ни в душе, ни в совести, ни в памяти никаких следов. Навья не запоминала ни лиц, ни имён — так же, как не помнила, что ела на обед месяц назад. Темань? Нет, Темань не была для неё такой «пищей». Она не могла дать имени этому чувству; просто если б жены вдруг не стало, вместе с нею умерла бы и какая-то часть Северги — весомая, значительная часть. И осталась бы душа-калека... Кривая, хромая и в шрамах.
Сейчас навье хотелось, в первую очередь, покоя, а покой ей дарила только Рамут. Погода между тем колдовала и шептала: подкралась весна, развеялись тучи, и скупые лучи Макши ласкали душистый наряд деревьев. Войны разливались кровавым половодьем, люди умирали, рушились государства — а весна приходила всегда, и ей не было дела до всей этой возни. В повозке Северга отчаянно клевала носом, но сидячая дрёма не давала полноценного отдыха — так, жалкое подобие. Усталость давила похмельем, а на форменных штанах пришлось перешить застёжку в сторону уменьшения обхвата талии: вымотала навью эта война, выжала все соки. Давно за один поход на душе и теле не добавлялось столько новых шрамов... Из её сотни живыми остались двадцать девять воинов, погибли её приятель Сидериг и пятисотенный Вертверд. Много товарищей полегло.
Только волшебница Рамут могла исцелить всё это.
Северга прибыла в Верхнюю Геницу в самый разгар какого-то праздника. Средоточием веселья была усадьба Бенеды: во дворе, прямо под открытым небом, ели и пили гости. Островки застолья были, впрочем, разбросаны и чуть далее, ибо всем места во дворе не хватило. Подгулявшая, довольная, исполненная необычайного благодушия Бенеда сидела с молодым красавцем на коленях; его белокурая грива волнисто струилась по плечам и спине великолепным шёлковым руном, тонкие передние косицы были украшены бирюзовыми подвесками. Сперва Северга не поняла, что изменилось в облике костоправки, но, приглядевшись, хмыкнула: Бенеда рассталась-таки со своими знаменитыми бакенбардами и щеголяла теперь гладкими щеками. От этого её образ вмиг потерял добрую половину той грозной, дикой, звериной внушительности, от которой мурашки бежали по коже. Побрившаяся Бенеда как-то разом подобрела и смягчилась.
— Здравствуй, гостья дорогая, — поприветствовала она Севергу. — Свадьба нынче у меня... Этого вот красавчика в мужья взяла. Ну, не чудо ли?
С этими словами костоправка любовно шлёпнула по упругому, подтянутому заду белокурого чуда, наполовину свисавшему с её колена.
— Я смотрю, в честь праздника ты решилась на изменения в своём облике, тёть Беня, — усмехнулась Северга.
— Да вот этот голубчик меня и подбил красу мою сбрить, — хмыкнула Бенеда, одной рукой поглаживая щёки, а другой тиская и прижимая нового мужа к себе. — Мол, так ему меня целовать приятнее, видите ли. А щетина у меня растёт быстро, едри её в хвост! Так что я его в первую брачную ночь-то поисцарапаю — ох, поисцарапаю! Злая щетина, кусачая! Ам! — И Бенеда страстно щёлкнула зубами около лица своего нового избранника, издала глубокий грудной смешок. И добавила: — Нет, обратно отращивать буду. Побаловала и хватит! Брр... Аж не по себе — будто чего-то не хватает.
— Госпожа, ну ты ведь с гладкими щёчками такая добрая, такая славная, м? — ворковал молодой супруг.
— Ты на лицо-то не смотри, добрая я ему! — сурово нахмурила тяжёлые брови костоправка. — Собратьев своих по несчастью порасспроси, какая я «добрая»! — И опять рявкнула, резко стиснув красивого парня в объятиях, а потом по-волчьи оскалилась и зарычала, собрав складками нос. — Что? Страшно?
— Нет! — звучно, мягко рассмеялся супруг, чмокнув её в выбритую щёку.
— Да что ты будешь делать! Не хочет бояться, и всё! — с шутливой обескураженностью воскликнула Бенеда.
Звали белокурое чудо Верглафом, и было ему от роду восемнадцать лет. А тремя месяцами ранее Бенеда отдала в законный брак своего младшенького, своего любимца — кудрявого красавчика Гудмо, вот от тоски-то по нему (а также и для восполнения числа рабочих рук в хозяйстве) и взяла нового мужа.
— Ох, отдала моего сынулю, кудряшечку мою, — пьяненько сокрушалась костоправка. — Тоскую, плачу, вою! Как дело было-то: госпожа тут к нам приехала зимой — дочурке своей хребет повреждённый лечить. Богатая, земли у неё и поместье... Приветливая такая, обходительная. Пока я, значит, дочкой её занималась, этот вертихвост кучерявый ей выпить-закусить поднёс, то да сё... Как увидала она его — так глазки и загорелись. У неё уж два мужа есть, сынков трое и дочки две; та, которую она привезла — младшенькая. Я-то думала, может, она дочке мужа подыскивает... Нет, оказалось — себе взять хочет моего охламона. Давай его обхаживать... И «хороший мой», и «голубчик», и «дружок», и так его, и эдак, и за ручку, и под ручку, и прогуляться, и разговорчики... А он и уши развесил. Я ей: «Госпожа, он же деревенщина неотёсанный! Взяла б кого-то из своего круга». А она — я, мол, сама его и обтешу, и научу, ограню, так сказать, самородок этот чудесный. Охота ей, видать, с мужем-сынком повозиться... Ну, госпожа-то, по всему, хорошая, добрая... Червоточину-то — её б сразу видно было. Отдала младшенького моего... Скучаю вот теперь! Эх...
И Бенеда лихо влила в себя чарку неразбавленной настойки, крякнула и «закусила» сочными губами Верглафа.
А на пороге дома показалась Темань — в чёрном облегающем кафтане с задними фалдами до пят и чёрных полусапожках. Прежнюю длину волос она восстановила с помощью яичной мази, и на её украшенной жемчужными шпильками причёске красовалась маленькая треуголочка с алмазной брошью и белыми перьями. Шрамы она, как всегда, прятала под высоким воротником и шейным платком. Она спустилась с крылечка и величаво поплыла к Северге, не сводя с неё сверкающего взора — красивая как никогда.
— Здравствуй, милая. Не ждала тебя здесь увидеть, — проговорила навья, когда супруга поравнялась с нею.
— Здравствуй, Северга. А я тоже в отпуске, — улыбнулась та. — У меня теперь новая работа, знаешь ли... Подалась в новостной листок. Колонку светской жизни веду, в основном... В другие разделы тоже пробую писать.
Соприкосновение их рук сказало всё, чего они не могли сказать друг другу вслух при гостях. Рука Темани говорила: «Я ждала тебя, боялась за тебя... Эти твои деньги за ранения были просто пыткой для меня!.. Каждое извещение о переводе я подавала в окошко размытым от моих слёз. Я не потратила из этих денег ничего. Я просто не могла их тратить, зная, что они — плата за твою кровь. Я считала каждый день разлуки, вычёркивала его, а новые дни приходили пустыми — опять без тебя. Я следила за военными новостями; о тебе там не было, конечно, ни слова, но я пыталась прочесть между строк — где ты, что с тобой...»
Рука Северги, смахивая пальцами слезу со щеки жены, ответила: «Прости за эти извещения. Знаю, тебе было непросто их получать. Но таков порядок. Это была тяжёлая война. Так туго нам пришлось, пожалуй, впервые. Мои раны ещё немного ноют к изменению погоды, но это скоро пройдёт, крошка. Главное — я вижу тебя здоровой. И прекрасной».
Темань приехала сюда, как и Северга, отдыхать душой, и помогали ей в этом горы и Рамут, которую она искренне полюбила. Её было не узнать: от холодного яда ревности не осталось и следа, в её глазах сияли новые истины, новые мысли, и эта новая Темань Севергу поначалу слегка настораживала. Исчезла картинность и склонность к переигрыванию, в облике жены проступала мягкая, искренняя простота. Впрочем, порой в глубине её глаз мерцала какая-то пронзительная горечь.
— Иногда я жалею, что перешла на новую работу, — усмехнулась она. — Я горела желанием что-то изменить в этом издании, внести какую-то свежую струю... Ага, как же, позволят мне. Ты не представляешь, насколько там все боятся сказать хотя бы одно слово, не восхваляющее Владычицу!.. Беспристрастная и уж тем более отрицательная оценка — под запретом. Смеяться можно только над отдельными господами, выставившими себя в глупом виде, но показывать в неприглядном и смешном свете власть — ни в коем разе. Все просто трясутся над каждой статьёй, перечитывают, перепроверяют — не сказано ли чего-нибудь крамольного в сторону Дамрад. Знаешь, это просто угнетает. Своё мнение иметь нельзя, надо выражать только «одобренное и правильное». Поэтому я и ушла в светскую колонку... Но меня скоро и оттуда попросят, потому что моё перо, оказывается, слишком едкое для них. Господа и госпожи, по которым оно проходится, обижаются и заваливают издание возмущёнными письмами с просьбами уволить «эту борзописаку» — так они меня зовут. А я всего лишь пишу правду про этих напыщенных лицемерных зазнаек.
И Темань горьковато, остро рассмеялась, блеснув в глазах колкими искорками. Северга усмехнулась:
— Значит, ты у нас теперь гроза стаи шавок? Клеймишь её с печатных страниц?
— Боюсь, недолго мне ею оставаться! — Темань отвесила шутовской поклон.
— Язычок у тебя и правда может быть весьма... опасным, — молвила Северга.
Эхо прошлого вторглось в праздник терпкой, приглушённой болью. Улыбка Темани растаяла, сменившись печалью, но тут же её взгляд тепло заискрился, устремившись в сторону колодца:
— А смотри-ка, кто там жаждет с тобой поздороваться! Кто-то очень, очень соскучившийся!
Северга глянула и замерла, сражённая: медовое дерево усыпало снегом своих лепестков ошеломительную городскую красавицу. Густой чёрный шёлк волос венчал её головку короной, часть прядей сбегала тугими локонами на плечи, а маленькая шляпка с задорно торчащим пёрышком сверкала крупной брошью. Тёмно-синий, открытый на груди кафтан позволял любоваться её длинной шеей, на которой дорого и царственно сверкало сапфировое ожерелье... Приблизившись, Северга узнала его: это был её подарок. Тяжёлые драгоценные серьги из того же набора покачивались в ушках этой юной щеголихи. Естественная, дикая красота была укрощена, туго затянута в изящный наряд, припудрена и подрумянена, роскошные брови — подправлены и чуть «прополоты» пинцетом.
— Позволь узнать твоё имя, прекрасная незнакомка. — Остановившись перед этим странно-великолепным, не вписывающимся в сельскую картину чудом, Северга с шутливой учтивостью прищёлкнула каблуками.
— Матушка, ты что? Это же я! — рассмеялась в ответ красавица голосом Рамут.
— Прости, госпожа, твой голос мне знаком, вот только не могу припомнить, где я его могла слышать. — Северга чуть поклонилась, приподнимая шляпу.
— Я ведь говорила тёте Темани, что она перестаралась, наряжая меня! — очаровательно смутилась «незнакомка». — В кого она меня превратила! Родная матушка меня не узнаёт!
Поработала Темань над образом Рамут и впрямь основательно, превратив её в блистательную госпожу — владычицу умов и сердец, звезду светских приёмов. Вот только блистать пока этой красотке было особо негде и не перед кем. Здешние холостяки — парни «на выданье» — просто боялись её: слишком хороша! А их матушки побаивались тётушки Бенеды: к ней с брачным предложением для её воспитанницы просто так не подкатишь. Рамут была особенной девушкой, за сельской простотой в ней крылось какое-то нездешнее, величавое достоинство, которое требовало к себе такой же особенной пары. Не находилось среди местных жениха (или женихов) ей под стать.
— Ты обворожительна, детка. — Северга с молчаливой, неулыбчивой нежностью любовалась дочерью. — У меня дыхание перехватило при виде тебя. Во вкусе Темани не откажешь, ей удалось придать тебе городской лоск.
— Она мне кучу нарядов привезла! — со смехом сказала Рамут. — Вот только ходить мне во всём этом некуда.
— Ну, бывают же у вас тут праздники какие-то иногда, разве нет? Можно там щегольнуть, — усмехнулась Северга.
— Да ну! — махнула рукой девушка. — Я во всех этих тряпках смотрюсь глупо.
— Не глупо, Рамут, что ты. — Северга мягко завладела рукой дочери, затянутой в шёлк перчатки, и сжала с тонким, как светлая боль, восхищением. — Ты головокружительно красивая. Но беда в том, что... слишком красивая для этих мест.
— Нет, матушка, это не я, а эти места слишком прекрасны, — задумчиво проговорила девушка. — Этим горам всё равно, во что я одета. Они видят моё сердце и душу, их не обманешь внешним блеском.
В этом была вся Рамут. В том и состояла её спокойная, неподдельная прелесть и мудрость, которая столь властно и нежно приводила Севергу на грань тихого, молчаливого преклонения. А дочь со всей своей страстной, жадной лаской повисла на её шее, стиснув в объятиях, и тут же раздался треск ткани: лопнул шов под мышкой. Покрой кафтана оказался слишком тесен для этого щедрого наотмашь выражения чувств. Рамут расхохоталась, сверкая белыми ровными зубками.
— Да ну его в пень, этот лоск! К драмаукам такой наряд, который мне даже толком не даёт обнять тебя!
— Боюсь, драмауки его тоже носить не станут, — со смешком ответила навья.
— Твоя правда! — И Рамут потянулась к ней лицом.
Северга крепко поцеловала её — опять без улыбки и с пронзительным взглядом, но по-другому у неё не получалось. Чувство, которое было больше, чем что-либо на свете, стирало всякий намёк на легкомысленность, требуя глубокого и серьёзного поклонения.
Праздник оделся звенящим покрывалом музыки. В этих местах жили ещё старинные танцы, на смену которым в городах уже пришли новые — более стремительные, летящие, суетливые. Здесь, на лоне природы, земля и небо сами подсказывали эти плавно-величавые движения; когда множество пар танцевали одновременно, двигаясь в такт, зрелище было завораживающим. В одних танцах женщины приглашали мужчин, в других — наоборот. В одной из плясок женщина могла выбрать нескольких мужчин и танцевать, окружённая ими, как серединка цветка. Танец так и назывался — «блёрм» (цветок). Темань, до мозга костей современная, внезапно обнаружила хорошее знание старинных движений; в блёрме она окружила себя отборными красавцами. Северга в этом деле была не сильна, но поддалась чарам лёгкого хмелька и настойчивой руке жены. Отяжелевшая от выпитого Бенеда отсиживалась за столом, как ни тянул, как ни уговаривал её юный Верглаф.
— Иди, мой сладкий, пляши, коль охота... Мне это ваше кривлянье уже не к лицу, — отмахнулась целительница. И тут же пригрозила, сверкнув глазами: — Да смотри мне!.. Увижу, что кому-то глазки строишь — отведаешь моего кнута!
Одна пляска перетекала в другую, и навья как-то потеряла из виду дочь. Рамут подпирала спиной дерево, на все приглашения отвечая отказом; то ли она загрустила, то ли устала — Северга не могла издали понять. А между тем заиграли свадебный танец — для Бенеды с Верглафом, но виновники торжества не пришли насчёт него к согласию. Бенеда была увлечена дружеской беседой с кувшином и чарочкой, а молодожён стоял около супруги, безуспешно теребя её за плечо.
— Госпожа... Ну, пошли! Наш же танец!
И дотеребился: подвыпившая костоправка сграбастала его к себе на колени и принялась целовать взасос. Получалось глупо: музыка играла, но танцевать было некому.
— Дорогая, я оставлю тебя ненадолго, — сказала Северга Темани.
И ноги, и сердце сами влекли её к Рамут, пригорюнившейся под деревом. С каждым шагом в груди становилось всё жарче, а под конец всё нутро дрожало струной. На несколько мгновений Северга замерла перед Рамут в безупречном воинском приветствии.
— Разреши пригласить тебя.
Изумление распахнуло глаза дочери.
— Но это же танец молодожёнов, матушка...
— А молодожёны заняты кое-чем другим и танцевать не собираются, — усмехнулась навья, бросив взгляд в сторону стола. — Не пропадать же музыке! Пойдём, детка.
И Рамут отделилась от дерева, вложив руку в ладонь Северги. Они вышли на середину пустой лужайки, приковав к себе множество пар глаз, и заскользили в одном долгом полёте. Когда их соединённые в танце руки размыкались, нить взгляда удерживала их вместе и притягивала обратно друг к другу. И вдруг по какому-то волшебству скромно и негромко звучащее любительское исполнение разлилось величественным громом оркестра, а под ногами вместо травы раскинулось льдисто-зеркальное сияние гладкого пола огромного дворцового зала. Крылья музыки распахнулись и понесли их, сцепленных взглядом и незримой, но неразрывной нитью между сердцами; ноги ступали по облакам, по звёздам, по радужным мостам, и весь мир замер, чтобы не мешать, не спугнуть, не потревожить это единение. Мир нёс этот танец на руках, существуя только для него... Не осталось никого и ничего — только полёт среди звёзд и связующая нить взглядов и сердец. Только рука в руке, только бережное касание ладони, только жаркий восторг стеснённого в груди дыхания и шаги по чёрному бархату вечности. Каждый шаг высекался в веках и в памяти бессмертным следом, складываясь в письмена — в три самых главных, самых нужных и нежных слова.
Они вернулись на землю — на сельскую свадьбу, и блистательный зал снова стал лужайкой среди цветущих деревьев. Грудь Рамут вздымалась, глаза сияли отблеском звёздной вечности, в которой они только что побывали, а все вокруг смотрели на них, разинув рты.
— Благодарю за танец, детка. — Северга коснулась губами пальцев дочери.
— У меня что-то в горле пересохло, — возбуждённо сверкая взором и задыхаясь, засмеялась Рамут.
— Ну, пойдём, промочим его.
Они подошли к главному столу. Бенеда воззрилась на них подёрнутым пеленой хмеля взглядом, в котором искорками отражались проблески изумления.
— Ну вы, дорогуши мои, и отжарили! — протянула она. — Взяли и украли у нас свадебный танец!
— А по-моему, тёть Беня, кто-то был очень сильно занят, — усмехнулась Северга, ища на столе что-нибудь не хмельное для утоления жажды Рамут. — И танец оказался бесхозным — попросту брошенным.
— Чешуя драмаука мне в... ухо, — икнула Бенеда, блестя стекленеющим взглядом. — Дали вы жару, однако! Показали всем, как надо плясать!
Темань, по ищущим движениям Северги прочтя её намерения, сама налила чашку ягодного морса и протянула девушке. Её взор был задумчиво-заторможен, словно на её глазах произошло какое-то потрясшее её до глубины души действо. Рамут жадными глотками выпила всё до капли и улыбнулась влажными губами.
— Не-ет, родные мои, нет уж, никто ничего не бросал бесхозного! — вдруг зашевелилась Бенеда, поднимаясь со своего места. Чтобы не упасть, ей приходилось держаться за край стола. — А ну-ка, дружочек, — поманила она молодого мужа пальцем, — пошли, попляшем... Я, может, тоже так хочу!
Впрочем, плясунья из неё была уже никакая, и старшие мужья увели новобрачную с праздника под белы рученьки — спать. Бенеда шатко шагала, повинуясь их заботливым рукам, но на миг приостановилась, мутно щурясь и прицеливаясь, а потом не очень уверенно ткнула пальцем в Верглафа (видимо, он двоился у неё в глазах):
— Ты!.. Не расслабляйся, малыш. Если ты думаешь, что брачная ночь... ик!.. отменяется, то тут ты крупно неправ. Всё будет. Отдохну вот только чуточку...
Свадьба гуляла и гудела до позднего вечера. Распорядителем застолья остался Дуннгар; когда сытые и пьяные гости начали понемногу расползаться, он привлёк молодожёна к уборке стола.
— Эй, малец... Давай, не сиди сложа руки, будто в гостях. В нашей семье так заведено: кто не работает, тот не ест! Шевели задницей, собирай тарелки в корзины. Мыть на речку пойдём, дома этакую гору посуды нам не осилить.
Рамут, не привыкшая сидеть без дела, тоже принялась помогать с уборкой, но Дуннгар её отстранил:
— А ты отдыхай, душенька. Вон, с матушкой лучше поговори, не видались уж сколько вы с нею...
Темань, по-прежнему с потрясённо-задумчивым взором, растянула губы в улыбке и сказала:
— Я, пожалуй, пойду спать.
Она ушла в дом, и Северга с Рамут остались вдвоём — слушать отголоски и впитывать в вечернем сумраке послевкусие танца. Им в этом помогал снегопад лепестков, темнеющий небосвод и полный тонкой и пронзительной свежести воздух. В глазах Рамут разливалось смутное томление множества невысказанных слов, но они были слишком остры, слишком громки и тревожны для этого вечера, поэтому она сжимала губы, но взгляд пел и плакал — тоской?.. нежностью?.. Одной весне было известно.
— Ты всё-таки надела мой подарок. — Северга тронула серёжку в ухе дочери, и она качнулась, блеснув синей искрой. — Я рада видеть его на тебе.
Пальцы Рамут коснулись щеки навьи.
— Ты как будто усталая, матушка.
— Есть немного, детка. Ничего, отдохну. — Северга поймала её руку, сжала.
— Ты вся израненная... Я чувствую твою боль. Было много боли. И много крови ты потеряла. — Ресницы Рамут затрепетали, смыкаясь, лицо озарил внутренний свет мучительного сострадания.
— Снова угадала. — Навья боялась раскрыться душой сильнее, чтобы дочь не утонула в кровавом потоке. — Почти всю. Хмарью только и спаслась.
— Ты пахнешь смертью... Много, много смертей вокруг тебя, — простонала девушка, сдвигая брови.
— Потери моей сотни — семьдесят один воин. Всё, детка, не надо больше. Не погружайся в это. — Северга коснулась плеч Рамут, и та прильнула к её груди, мелко дрожа. — Я с тобой. Я жива... каким-то чудом. Твоим, наверно.
— Я каждый день посылала тебе силы, — прошептала Рамут, зябко и устало ёжась. — И несла все потери вместе с тобой. Когда из тебя вылилось много крови, у меня она хлынула горлом и носом. Никто не мог ничего понять, потому что ран не было.
Навья содрогнулась от сладко-острой боли, полоснувшей по сердцу горячим ножом, притиснула дочь к себе изо всех сил и вжалась губами в лоб.
— Не надо, Рамут. Не чувствуй меня так... сильно. Прошу тебя.
— Я не могу иначе, матушка.
— Можешь. Ты не должна делить всё это со мной. Это слишком тяжело.
«Даже боюсь себе представить, как ты почувствуешь мою смерть», — вертелось на языке, но Северга зажала и задушила эти слова зубами.
— Иди спать, детка. Завтра увидимся.
Северга не сразу пошла в дом, сперва окунулась в ледяные струи речной воды. Баня — как-нибудь потом: у Дуннгара и его «собратьев по несчастью» и так было дел невпроворот с уборкой. Горные реки навья любила, потому что они походили на неё своим нравом — таким же суровым и неуживчивым. Речка Одрейн текла по каменистому руслу, мелкая, но порожистая и сердитая; местами она смягчала свой бурливый ток, расправляясь и растекаясь с почти равнинным спокойствием. Сильным течением пловца могло унести и ударить о камни, а потому для купания следовало выбирать тихие заводи. Северга поплескалась в таком заливчике, посидела на каменной глыбе, дрожа и скользя взглядом по тёмному, зубчатому частоколу леса и вершинам гор, озарённым последними холодными лучами Макши. Обсохнув и одевшись, она отправилась к супруге.
Темань не спала — сидела в постели в обнимку с подушкой, погружённая в своё задумчивое потрясение. Северга пыталась припомнить, как давно у жены была эта привычка — отгораживаться подушкой, будто защищаясь ею от причиняющего боль мира. Рамут тоже так делала с детства.
— Знаешь, одно дело — где-то отдалённо, отстранённо, глубоко в душе понимать и принимать это, и совсем иное — увидеть своими глазами вблизи, живое и настоящее, — проговорила Темань, не поднимая на Севергу взгляда — заторможенно-стеклянного, словно слепого.
— О чём ты? — Северга сняла кафтан, бережно повесила на спинку стула.
— Ты знаешь, о чём. — Уголки губ Темани тронул горьковатый излом улыбки. — Когда вы танцевали, мир существовал только для вас двоих... И музыка, и земля, и весна, и небо. Всё! Все были лишними на вашем празднике... И я тоже. Когда ты привезла меня сюда выздоравливать, я увидела твою дочь, узнала её близко. И поняла, что твоя любовь к ней — это нечто, что сильнее тебя... Сильнее и больше всего на свете. Мне этого не победить... Да и не нужно побеждать, с нею по-иному быть не может, это просто такой закон бытия: «Рамут» равняется «любовь». Для тебя всегда будет существовать только она, во веки веков. И мне никогда не сравняться с нею... Не подняться, не дотянуться в твоём сердце до неё. Вряд ли мне вообще есть там место. Я всегда буду проигравшей. Я это понимаю и принимаю. — Голос Темани соскользнул в измученно дрожащий шёпот: — Но это так горько...
По её щекам катились слёзы, просачиваясь сквозь сомкнутые мокрые ресницы. Северга присела рядом, смахнула пальцами тёплые ручейки, ощущая душой груз усталой грусти.
— Милая... Здесь нет проигравших и победителей. Это не борьба, не война. Знаешь, я не привыкла давать чувствам названия. Так они и живут во мне — безымянными. Рамут — это моя жизнь. Не станет её — и я умру тут же, немедленно. Ты... Я не знаю, крошка, что будет, если я потеряю тебя. Но ты — часть меня. И если эту часть забрать, я останусь калекой. Всё, что я могу тебе дать, я даю. Всё, что в моих силах и возможностях. Это — правда, такая, как она есть. Не знаю, утешит она тебя или огорчит, но другой у меня нет, а обманывать тебя я не могу и не буду.
Они словно встретились после вековой разлуки — два разных мира, в которых за это время произошло много войн и потрясений. Много боли было пережито, и она стлалась горьким туманом над весенними полями. Отличия между этими мирами резали, точно клинок, кололи шипами, не давая слиться беспрепятственно в единое целое — миры ранились друг о друга, вздрагивая и стискивая зубы, но не могли расстаться, и ладонь прижималась к ладони, а глаза смотрели в глаза.
— Я просто не могу без тебя, — прошептал один мир другому. — Это сильнее меня. Это больше, чем что-либо на свете.
Пальцы переплелись, лоб уткнулся в лоб.
— Я не могу обещать, что смогу всегда быть с тобой, крошка. Смерть однажды разлучит нас. Но если уж мы прошли через всё это и не стали врагами — это кое-чего стоит.
Губы слились — осторожно, медленно, будто бы проверяя: все ли чувства на месте? Не затерялось ли что-то между войнами, встрясками, в суете и боли? Не переродилось ли, не ушло ли безвозвратно? Чтобы понять это, требовалось время и более глубокое проникновение — не только дорожки поцелуев по коже, обжигающее дыхание и сладкая нежность. Соединивший Севергу с Теманью жгут плотной хмари раскалялся от текущих по нему сгустков бешено-сладкого, с горчинкой боли, наслаждения. С приоткрытых губ Темани был готов сорваться стон, озарённое страдальческим упоением лицо блестело от слёз, а губы Северги почти касались её уст. Прерывисто-острое дыхание смешивалось, вырывалось в такт толчкам, ослепительная вершина приближалась, но обе сдерживали крик: они были не дома. Темань закусила руку, а Северга сдавленно рычала сквозь стиснутые зубы. Вспышка захлестнула их, и они утопили крик в поцелуе — до сцепления клыками, до прикушенных губ, до судорог в челюстях. Они восстанавливали дыхание, спускаясь с вершины; поцелуй-укус оставил алые солёные следы, и Северга нежно зализывала их с согревающей, извиняющейся лаской.
А с потолка слышались неистовые мерные звуки — рёв, повизгивание, рык и стук. Северга с Теманью замерли, слушая. Над ними располагалась спальня костоправки, и сейчас там, вне всяких сомнений, проходила первая брачная ночь — и весьма страстная. И, похоже, новобрачных не очень-то заботило, что их могут слышать. Рык принадлежал Бенеде, а повизгивал Верглаф.
— Во тётя Беня наяривает, — прошептала Северга. — Я не устаю поражаться ей: столько выпить за столом и после этого — проспаться и ещё что-то смочь! Зверь, просто зверь...
Кряк! Что-то резко грохнуло и стукнуло, и звуки стихли. Северга с Теманью одновременно фыркнули и затряслись от смеха, уткнувшись друг в друга.
— Этот звук я не спутаю ни с чем, — сдавленно просипела Северга.
— Почему ножки у кроватей такие хлипкие? — вторила ей Темань. — Надо же учитывать все возможные нагрузки...
Утром в доме слышался стук молотка: Дуннгар с Ремером чинили пострадавшую во имя любви мебель. Бенеда отправилась в баню — ополоснуться прохладной водой, а её новый супруг вышел к завтраку смущённый. Один из мужей костоправки, хитроглазый, коренастый и улыбчивый Дольгерд, присвистнул одобрительно-развязно и шлёпнул парня по заду, вогнав его в пунцовый румянец.
— Живой остался? Молодец, крепкие у тебя орехи!
Костоправка перед завтраком опохмелилась одной чарочкой, не более: предстоял рабочий день. Её щёки снова сияли гладкостью, и она, усевшись на своё место, постучала себе пальцем по правой.
— Ну-ка, малыш, давай, — подмигнула она Верглафу. — Сам просил — целуй теперь.
Молодожён склонился и чмокнул супругу, а та так ущипнула его за зад, что тот подпрыгнул и опять залился отчаянным румянцем.
— Сладкий мой, — осклабилась Бенеда, издав страстно-томный рык.
На работу она своего «сладкого» погнала в первый же день после свадьбы: отшумел праздник, начались будни. Темани хотелось прокатиться верхом: в прошлый раз она немного обучилась держаться в седле.
— Едем с нами, Рамут, — предложила Северга.
Дочь согласилась не сразу — что-то сковывало её. Впрочем, вскоре они уже скакали втроём: Северга — на вороном Громе, Темань — на пегой кобыле Милашке, а Рамут взяла себе игреневого молодого Огонька. Лучше всех был, конечно, Пепел, но на нём уехала по делам сама Бенеда. В седле девушка была великолепна: встречный ветер надувал парусом её рубашку, трепал толстую чёрную косу, а пряжка её широкого кожаного пояса сверкала в утренних лучах. Темани не повезло с Милашкой: лошадь оказалась с норовом, не хотела слушаться — то останавливалась, то начинала скакать как бешеная.
— Она меня сбросит! — нервничала Темань, натягивая поводья и всеми силами стараясь удержаться в седле.
— Ну, пересядь на моего, он спокойный, — предложила Северга.
Но Гром был слишком «большой и страшный», а вот молодой жеребец Рамут показался Темани лучше и покладистее, и она попросила девушку поменяться с нею.
— Что ж, изволь, — пожала плечами Рамут, спешиваясь и отдавая поводья Темани. — Но дело часто бывает не в коне, а в седоке. Ежели зверь почует слабину, нетвёрдую руку — пиши пропало, слушаться не будет.
Стоило ей только сесть на Милашку, как норовистая кобылка стала будто шёлковая, а у Темани возникли трудности и с Огоньком: совершенно послушный в руках Рамут, со сменой всадницы и он начал шалить, беря пример с Милашки.
— Похоже, действительно, дело в седоке, — усмехнулась Северга.
У неё самой загвоздок с лошадьми никогда не возникало: животные чуяли её власть. У Темани то ли воли не хватало, то ли она заражала коня своей нервозностью — как бы то ни было, самой ей никак не удавалось справиться с Огоньком, и Рамут, подъехав, взяла жеребца под уздцы. Тот, едва почуяв её руку, сразу угомонился.
— Спокойно, спокойно, — сказала Рамут Темани. — Он чует твоё настроение. Не бойся и не дёргайся сама — и конь не будет дёргаться. Ему твёрдость нужна и ласка. Ты хозяйка, а не он. Он должен это чуять.
Рядом с Рамут успокаивались не только животные. Вскоре Темань начала чувствовать себя увереннее и даже получать удовольствие от поездки. А Севергу грело то, что они обе рядом — и даже вроде как ладят друг с другом. Лошади пощипывали травку, а впереди открывался головокружительный вид на горную долину — неохватный, привольный простор, который и взором не объять, и душой не впитать... Да, этим горам было всё равно, во что они одеты: под немыми взглядами седых вершин нутро становилось открытой книгой. Северга протянула руки к дочери и жене.
— Идите сюда, девочки.
Рамут прильнула с одной стороны, Темань — с другой, и навья, стоя на скалистой круче и глядя в горную даль, обняла обеих за плечи.
У супруги с непривычки после долгой прогулки верхом разболелось всё тело. Бенеда прописала ей горячую баню, а Северга вечером основательно размяла её руками. Темань блаженно стонала и вскрикивала; за дверью послушать — так можно было подумать, что они занялись кое-чем погорячее... До этого, впрочем, дело не дошло: Темань сморило, и она уснула с устало-счастливой улыбкой на губах.
На ночном небе сияла завораживающая россыпь звёзд — глубокая, бездонная. Сладкой свежестью веял ветерок, шелестя в кроне медового дерева, весенний наряд которого источал пьянящее облако аромата. Мысли летели к Рамут, посадившей его. Губы навьи оставались суровыми, но внутренняя улыбка согревала сердце. Эта ночь была создана для свиданий, поцелуев и любовных речей.
— И тебе не спится, матушка?
Рамут, кутаясь в короткую шерстяную накидку, подошла к колодцу.
— Я в твои годы спала как убитая, — усмехнулась Северга. — Это сейчас только порой бессонница стала одолевать. Битвы снятся, кровь, кишки... Ты-то чего полуночничаешь?
— Есть о чём подумать, — вздохнула Рамут.
Северге хотелось прижать её к себе, укутать своими объятиями. Что могло беспокоить и снедать эту юную душу?
— И какие же думы гонят от тебя сон? — спросила она.
— Да так... Всякое. — Рамут приблизилась, прильнула к Северге тёплым доверчивым комочком. — Тётя Темань говорит, что ты её не любишь.
В её глазах отражалась звёздная бесконечность. В очертаниях пухлого, свежего и яркого рта было что-то детское, удивлённое, а вот эти очи разверзались какой-то вселенской глубиной.
— Она так сказала тебе? — Северга укутала дочь полами своего плаща, и та уютно устроилась у её груди.
— Да. Знаешь, я заметила: ты боишься произносить вслух слова о любви, — вздохнула Рамут. — Ты никогда никому не говоришь «я люблю тебя».
— Мне почему-то кажется, что если я скажу это, я больше никогда не смогу воевать, — призналась Северга. Этим звёздным очам можно было доверить все тайны, и признание само выскользнуло из приоткрытой души. — На войне надо убивать... А я просто не смогу. И что мне прикажешь делать? Я ж ничего больше не умею в жизни. Война — моё ремесло.
Рамут ласково потёрлась носом о подбородок навьи.
— Ты можешь молчать, матушка, твои глаза могут не выражать нежности, но твои дела говорят сами за себя. Твоя забота... Твоё стремление защитить и спасти тех, кто тебе дорог. Тот, кто имеет сердце, увидит и почувствует твою любовь, даже если ты будешь отрицать её и называть ненавистью.
— И откуда ты только взялась такая умная? — Губы Северги насмешливо приподнялись уголком, но душой она тонула в ночных чарах, погружаясь в глаза дочери. — Всё-то ты видишь, всё знаешь...
— Видеть нетрудно, — улыбнулась Рамут. — Было бы сердце зрячим.
Они помолчали немного в звёздной тишине, слушая шелест ветра. Цветы медового дерева источали сладкий запах, более всего напоминавший Северге запах девичьей невинности. Наконец Рамут нарушила молчание.
— Матушка... Я хотела тебя спросить... или, вернее, попросить.
Это было похоже на начало разговора о письме, в котором Северга сообщала о своей свадьбе: дочь так же стеснялась, мялась и прятала взгляд. Выдавливая из себя слова, она проговорила:
— Я просто больше не знаю, кому довериться... Тётя Бенеда... она не поймёт. Тётю Темань я просить об этом не могу — не знаю, как она к этому отнесётся. В общем... Это насчёт предпочтений в постели.
— Слушаю тебя, детка. — Северга настороженно ловила каждое её слово, кожей ощущая холодок.
— Я... В общем, я долго думала, к кому меня больше влечёт: к мужчинам или к... — Рамут спотыкалась, сильно волнуясь, и даже в ночном сумраке было видно, как её щёки покрываются плитами румянца. — Или к своему полу. К парням я отвращения не чувствую; думаю, я смогла бы иметь мужа. А вот когда думаю... кхм... о женщинах, я... Мне кажется, они мне тоже... кхм. Нравятся. Но я не уверена. А как проверить это, даже не знаю. Матушка, я хотела тебя попросить... Наверно, просьба странная.
Лицо Рамут приближалось — с широко распахнутыми, полными звёздных отблесков глазами и приоткрытыми губами.
— Поцелуй меня, — вместе с прерывистым, взволнованным дыханием сорвалось с её уст. — Но не как матушка, а... А как женщина, которая любит женщин. Я хочу проверить... что я почувствую.
Целовать эти юные, спелые губки Северга почла бы за счастье, если бы они не принадлежали её дочери. Чёрный волк-страж вздыбил шерсть на загривке и предупреждающе оскалился: Рамут шла по той же опасной тропинке, что и Темань когда-то.
— Не проси меня об этом, — приглушённо и хрипло прорычала Северга, чувствуя, как зверь в ней напрягает мышцы и готовится к прыжку.
Ледяные пальцы дрожи плясали по её спине и плечам, а грудь наполнялась раскалённой яростью. Она разжала объятия и отстранилась, но дочь обвила её шею жарким кольцом рук.
— Но у меня нет никого ближе тебя, матушка. — Дыхание Рамут касалось губ навьи, а в глазах вместе со звёздным светом плескались и страх, и любопытство. — Никого, кто понял бы меня правильно. Тётя Беня — она... не такая. А тётя Темань мне не так близка, как ты. А кого ещё попросить, я не знаю.
Её соблазнительный в своей сладкой непорочности ротик приближался, приводя зверя в слепящее, исступлённое бешенство. Приподняв верхнюю губу, Северга процедила сквозь обнажившиеся клыки:
— Рамут, остановись. Или я за себя не ручаюсь.
Как в своё время и Темань, Рамут не услышала предупреждения, и Северга ощутила на своих губах робкий влажный поцелуй. Будь это чужая девица, а не родная кровь, навья с наслаждением впустила бы эту сладкую прелесть и обучила бы её целоваться во всех тонкостях; та встреча в пути с тёзкой дочери была пророческой, вспыхнула мысль. Северга не хотела выпускать зверя на единственную и ненаглядную хозяйку своего сердца, она всеми силами пыталась его удержать, но он вырвался сам.
— Ай!
Вскрикнув, Рамут от удара не устояла и упала на траву. На её щеке темнели две кровавые царапины — следы от удлинённых яростью когтей, а Северга глухо, угрожающе и хрипло рычала с тяжко вздымающейся грудью и застланным алой пеленой взором. Рамут тронула царапины, взглянула на окровавленные подушечки трясущихся пальцев, и из её груди вырвалось рыдание. Вскочив, она бросилась прочь от Северги.
Навья не видела, куда скрылась дочь: она присела на край колодца, переводя дух и успокаивая чёрного зверя-стража. А потом её удушающим скорбным пологом накрыло осознание того, что она наделала: она подняла руку на свою маленькую девочку, выстраданную и обожаемую, она ударила ту, кому хранило верность её сердце. Этот удар мог перечеркнуть всё, разбить вдребезги и убить наповал — и больше никогда Рамут не прильнёт доверчиво, не потрётся носиком и не обнимет так сладостно за шею. Навье довелось испытать немало объятий, но эти были самыми прекрасными, самыми дорогими и нужными. Без них теряло смысл всё, оставался лишь мёртвый костяк мрачного, беспросветного мира.
Дрожащими руками Северга достала из колодца ведро холодной воды и окунула в него голову, встряхнулась и издала громовой рёв. Ручейки воды струились по лицу, намокшие брови набрякли каплями, а грудь втягивала ночной воздух, чтобы остудить скорбный жар сердца. Земля качалась под ногами, но Северга брела по следу дочери: нужно было её найти и спасти хоть что-то — каплю любви, крупицу доверия.
Она нашла Рамут в дровяном сарае: та сидела, прислонившись спиной к поленнице и обхватив колени руками. Её сотрясали неукротимые рыдания.
— Рамут, — позвала Северга, не узнавая своего осипшего голоса.
Дочь вздрогнула и забилась ещё дальше в угол, продолжая рыдать.
— Рамут, встань и повернись ко мне, я должна видеть твои глаза. — Северга пронзала взглядом мрак сарая, в котором еле различала очертания фигуры дочери, сжавшейся горестно и беззащитно.
Девушка не пошевелилась, только ещё горше плакала. Зверь ещё не улёгся совсем, он раскидывал мохнатыми лапами все чувства и мысли, и Северга, находясь в его яростной власти, рявкнула:
— Встать!
Это было неправильно и жестоко, но сработало: Рамут, цепляясь за поленья и роняя их, кое-как поднялась на ноги. Северга медленно приблизилась и осторожно, но крепко сжала её трясущиеся плечи.
— Детка... Прости меня, — проговорила она с усталым, хриплым надломом, и зверь ещё тяжело дышал и скалился в ней, заставляя верхнюю губу дёргаться. — Мы не должны переступать эту грань. Нельзя её переступать! Владычица Дамрад может, а я — нет. Ты — самое прекрасное, самое чистое в моей жизни, и никому не дозволено осквернять это чистое ни словом, ни делом, ни намёком. Даже тебе самой.
Рамут вздрагивала сильно, судорожно, заглатывая воздух и давясь им. Северга сжимала её плечи, медленно привлекая к себе.
— Прости меня, — продолжала она сиплым полушёпотом. — Это... больное место. Когда кто-то попадает в него, я теряю над собой власть и становлюсь зверем. Я пыталась тебя предупредить, но ты не услышала... И зверь вырвался. Он напугал тебя... Ты ненавидишь меня? Я чудовище в твоих глазах? Да, это я, детка. Я — такая. Поэтому я и не хотела, чтобы ты слишком сильно любила меня. Потому что я — опасный зверь-убийца. И могу тебя ранить.
Расстояние меж ними сокращалось. Северга со всей бережностью собирала осколки своего сокровища, сгребала в кучку и притягивала к себе. Чем их склеить, она пока не знала, просто скользила пальцами по коже Рамут, касаясь её мокрых щёк и грея их своим дыханием.
— Что мне сделать, чтобы ты меня простила? — шептала она, шевеля губами около ушка дочери. — Я сделаю всё, только скажи. Если ты считаешь, что зверь должен умереть за то, что он сделал, он пойдёт и примет смерть, не дрогнув. Это просто. Всего лишь не надеть доспехи в бой — и всё, меня нет. Нет чудовища, которое посмело поднять на тебя руку.
Рыдания снова прорвались бурным потоком, но теперь уже по другой причине, и Северга чуть не задохнулась в объятиях Рамут, неистово стиснувших её шею.
— Нет, матушка, нет! Только не умирай...
Севергу шатало, будто под шквалистым ветром: это Рамут качала её, обнимая так, что рёбра трещали. А девица-то сильная вымахала, подумалось навье. В зверином облике — без сомнения, красотка-волчица с чёрной лоснящейся шерстью, длинными стройными лапами и завораживающе синими глазами. В росте дочь лишь немного уступала Северге. Навья придушенно крякнула — это у неё вырвалось вместо смешка.
— Детка, мне даже доспехи снимать не придётся — ты меня сама прямо сейчас задушишь, — прохрипела она. И добавила с осипшей, сдавленной нежностью: — Но зверь будет рад умереть не на поле боя, а в твоих объятиях. Самая сладкая смерть.
— Матушка, скажи те слова, которые ты так боишься произносить, — ослабляя хватку и всматриваясь сквозь мрак Северге в глаза, всхлипнула Рамут. — Скажи их мне! Это всё, о чём я прошу!
Северга зажмурилась и зарычала, проводя ладонью по лицу.
— Когда ты родилась, я хотела назвать тебя «мучительницей», а не «выстраданной»... Надо было так и сделать, но твой отец меня переубедил. Что ж ты делаешь-то со мной, а? То зверя дразнишь, то душу наизнанку выворачиваешь...
Сердце навьи зябко вздрогнуло: удушающе-крепкие, но такие желанные и спасительные объятия разжались, Рамут печально и замкнуто отвернулась и прислонилась к дверному косяку, озарённая светом звёзд.
— Тогда я не прощу тебя...
Она неумолимо ускользала под полог ночного неба с воронкой, и Северге хотелось выть, рвать, метать. Она швырнула в стенку сарая полено, топнула ногой, саданула кулаком по дверному косяку.
— Рамут! — вскричала она вслед.
В её охрипшем голосе прозвучала мольба, обречённость, нежная тоска и пронзительно-печальное обожание. Девушка остановилась и обернулась — грустная, с полными звёздного ожидания глазами. Северга приблизилась, сдавшаяся, поникшая головой и готовая на всё, лишь бы снова увидеть улыбку дочери и встретить грудью ураганные объятия.
«Я. Люблю. Тебя», — ласково подсказывало медовое дерево у колодца.
«Я. Люблю. Тебя», — умоляюще шептали, отражаясь в ведре с водой, звёзды.
«Я. Люблю. Тебя», — с надеждой мерцала росой трава.
Легко им было говорить! А Северга будто стояла на краю туманной пропасти, собираясь прыгнуть вниз. Но глаза Рамут ждали, и зверь с отчаянной, предсмертной сладостью в душе исполнил их приказ — прыгнул.
— Я люблю тебя, — тихо проронила Северга. — И это больше, чем весь мир... Больше, чем что-либо на свете.
Зверь не разбился о дно пропасти: руки любимой хозяйки не дали ему погибнуть — подхватили и крепко стиснули. Прильнув щекой к щеке Северги, Рамут прошептала:
— И я тебя люблю, матушка. Прости меня, пожалуйста... Я сделала глупость, рассердив тебя. — И добавила со вздохом: — Ну вот, теперь ты не сможешь воевать...
— Мне уже всё равно. — Северга закрыла глаза, ощущая щекой нежность кожи Рамут и прижимая дочь к себе. Осколочки склеивались, она чувствовала это тёплой щекоткой в груди. — Ты, Рамут, только ты одна, единственная. Лишь ты в моём сердце.
Та, не размыкая объятий и глядя на Севергу торжественно и серьёзно, произнесла:
— Я тоже обещаю не любить никого сильнее, чем тебя, матушка. Моё сердце принадлежит только тебе.
— Нет, детка... — Навья вздохнула, прильнув губами к её лбу. — У меня уж так получилось и по-другому быть не может. Но ты ничего мне за это не должна. Более того, ты своё сердечко вольна отдать кому угодно. Ты свободна в этом.
— И у меня не может быть по-другому! — воскликнула Рамут.
Северга усмехнулась над её юной пылкостью.
— У тебя ещё всё может быть. Какие твои годы... — И добавила, устало смежив веки и касаясь щекой виска дочери: — Бурная выдалась ночка... Кому-то, кажется, сейчас лучше пойти и всё-таки поспать.
Рамут раскинула руки в стороны, словно приглашая звёздное небо упасть в её объятия.
— О, я не хочу, не могу спать! Посмотри, как ярко светят звёзды... Как пьянит воздух! Как загадочно молчат горы... В такую ночь хочется думать о чём угодно, только не о сне!
Северга задумчиво прищурилась, вскинув взгляд к звёздному шатру.
— Пожалуй, ты права. Спать в такую дивную ночь — просто преступление. Хорошо, детка. Эта ночь — твоя. Пусть будет так, как ты захочешь. Как ты прикажешь. — Последние слова навья дохнула на ушко Рамут, приблизившись к ней сзади.
Рамут с шальной и хмельной, звёздно-искристой улыбкой принялась раздеваться. Сначала Северга нахмурилась, а потом кровь толкнулась в виски жарким осознанием: та хотела перекинуться. Зов зверя, бег зверя, дух зверя. И пальцы навьи тоже принялись расстёгивать пуговицы.
Две чёрные волчицы мчались вперёд: одна — со шрамом на морде и холодно-стальными глазами, мощная и широкогрудая, а вторая — стройная, изящная, с прекрасными сапфирами ясных очей. Сперва они бежали наперегонки, но поняли, что в быстроте не уступают друг другу. И тогда они просто стали наслаждаться скоростью, своей силой и песней ветра в ушах.
Перед ними открылось озерцо: зеркало воды отражало ночную мерцающую бездну. Волчицы заскользили по тонкой плёнке хмари, оплетая друг друга прыжками, обвивая хвостами — они будто танцевали. Это было продолжение того танца на свадьбе Бенеды, только в волчьем обличье.
Они спрыгнули на берег, и изящная волчица чуть пригнула голову и прогнулась на передних лапах — приглашала к игре. Волчица со шрамом приглашение приняла, и они сцепились в шутливой схватке, толкая друг друга, покусывая и катаясь по траве. Мать оказалась внизу, а дочь торжествующе стояла над ней — красивая, длинноногая победительница. Но вместо того чтобы утверждать своё превосходство, она лизнула «противницу» в нос. А та, извернувшись змеёй, прыгнула и повалила синеглазую красавицу, придавила её собой, вырвав победу.
«Матушка, так не честно! Я же уже победила!» — Синеглазка стучала хвостом о землю, сучила лапами и трепыхалась. Но прижимали её крепко.
«Не теряй бдительности, детка. Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним». — И победительница лизнула проигравшую в уголок пасти.
Дальше была уже не борьба, а тёплая истома единения душ. Они лежали рядом, тёрлись мордами, и сапфировые глаза сузились в ласковые, полные довольства и нежности щёлочки.
«Какая же ты у меня красавица, Рамут. Даже когда ты волк, ты всё равно самая красивая на свете девочка. А я — чудовище».
Стальные глаза не умели быть нежными. Зверь-убийца был холоден, свиреп и страшен своим обликом, его пересечённая шрамом горбоносая морда отталкивала и пугала: плоский, приплюснутый лоб, леденящий душу взгляд из-под низко нависающих бровей, а челюсти — смертоносное, жуткое в своём совершенстве орудие для убийства. Синеглазая волчица немного смутилась и пригнулась, положив голову между лап.
«Не бойся меня, детка. Этот зверь не причинит тебе зла. А если посмеет обидеть тебя, сам себе вынесет смертный приговор».
«Я не боюсь, матушка. Я люблю тебя... И это больше, чем что-либо на свете».
«Ты — моя, Рамут. И я — твоя».
Все самые жаркие, самые страстные ночи любви, проведённые ею в объятиях женщин, Северга была готова швырнуть в обмен на эту ночь — без колебаний и сомнений, радостно и легко. Она стоила того — и даже больше. Этот бег, эта пляска по хмари над звёздной бездной озера и эти три слова, отпущенные из сердца на свободу — всё это стоило целой жизни, брошенной на плаху, под меч палача, или отданной в кровавом месиве боя. Умирать можно было хоть завтра: счастье свершилось, и счастливее, чем сейчас, Северга уже стать не могла.
Держали её, заставляя цепляться за жизнь, лишь объятия Рамут: «Нет, матушка, нет! Только не умирай...»
Вернулись они домой уже под утро. Одежда лежала там, где они её оставили. Взяв лицо дочери в свои ладони и касаясь её лба губами, Северга прошептала со смешком:
— Давно я не совершала таких безумств... На сон времени уже нет, но я не жалею.
Темань, распаренная в бане и промятая руками Северги, благополучно проспала всю ночь, даже не заметив отсутствия супруги; когда навья тихонько забралась под одеяло, она только сонно застонала. Спать оставалось каких-нибудь полчаса — час, но Северга не чувствовала ни гнетущей тяжести век, ни усталой дрожи в теле. Глаза оставались свежими и ясными, а душа и разум — бодрыми.
Видно, задремать ей всё-таки удалось: душа поплавком выскочила из сонной дымки на поверхность яви. В дверь кто-то настойчиво и всполошённо стучал.
— Матушка! Матушка, проснись... Тётя Бенеда очень сердится...
Северга вскочила, будто и не спала ни мгновения, и принялась быстро, по-военному, одеваться. Пробудившаяся Темань зевала, потягивалась и сонно спрашивала:
— Кто там? Что случилось? Что такое?..
Через мгновение Северга была уже за дверью. К ней прильнула испуганная, смертельно бледная Рамут.
— Матушка... Тётя Беня на тебя очень сердится! Я... Она узнала, что ты меня ударила. Я бросила рубашку в корзину с бельём для стирки, а там оказались пятна крови с тех царапин... Я, наверно, схватилась за воротничок пальцами. Свиглаф, когда разбирал бельё, увидел и показал ей. Она стала меня спрашивать, откуда кровь, где я поранилась... Я пыталась соврать что-то, мол, когда катались верхом, зацепилась за ветку... Но тётю нельзя обмануть, она враньё чует. Пришлось сказать правду... Я только не стала говорить, почему ты это сделала. Сказала просто, что рассердила тебя.
— Это неважно. — Северга успокоительно гладила дочь по плечам, чувствуя её мелкую дрожь. — Не волнуйся, детка. Всё будет хорошо. Иди к себе.
Сами царапины уже зажили со свойственной для навиев быстротой, на щеке Рамут остались только едва заметные розовые полоски новой кожи, но и они были достаточной уликой. Северга, внутренне собранная до каменной твёрдости, спокойно вышла к колодцу, чтобы умыться свежей холодной водой. Звёздные россыпи растаяли на светлеющем рассветном небе, и ветерок бодрящим дуновением обнимал мокрое лицо навьи.
— Вот ты где, дорогуша...
Бенеда стояла в нескольких шагах, грозно насупленная, и засучивала рукава рубашки. За поясом у неё чернел свёрнутый кнут.
— Я сама никогда не поднимала руку на Рамут и тебе не позволю, хоть ты и мать, — прорычала костоправка. — Этого не было, нет и никогда не будет в моём доме!
Северга, не дрогнув лицом, скинула форменный кафтан, опустилась на колени и закатала рубашку на спине.
— Секи меня, тёть Беня, — сказала она спокойно и покорно. — Кнут — это самое меньшее, что я заслуживаю за это.
— И высеку, — процедила сквозь оскаленные клыки знахарка.
Кнут свистнул в воздухе и жарко вытянул навью по спине наискосок. Северга не крикнула, только сцепила зубы.
— Тётушка! Что ты делаешь?! Не надо! — вспорол утреннюю тишину отчаянный голос Рамут.
— А ты не лезь! — рявкнула на неё Бенеда.
— Матушка... Матушка!
Упав на колени перед Севергой, Рамут рыдала и гладила дрожащими пальцами её лицо. Жгучие удары хлёстко свистели, и от каждого дочь вздрагивала всем телом. Северга могла только улыбаться ей страшным, кривым оскалом, впитывая это истерзанное сострадание; не столь болезненна была сама пляска кнута по спине, сколь рвали ей сердце слёзы и боль Рамут.
— Ничего, детка, ничего... Я получаю по заслугам, — проскрежетала зубами навья. — Так надо, родная.
Взмах — свист — удар — алая полоса на коже... Но боль уже не чувствовалась: спина была словно замороженная. Северга терпела без крика, принимая наказание, а вместо неё вскрикивала и содрогалась Рамут, не переставая рыдать — словно это её били. Сердце навьи облилось жарким, отчаянно-нежным осознанием: «Девочка ведь чувствует всё! Бенеда сечёт и её вместе со мной!»
Нового удара не последовало: рука Северги, развернувшейся к Бенеде лицом, перехватила кнут и намотала на кулак. Сцепив зубы, навья поднялась на ноги, и расправившаяся рубашка прилипла к окровавленной, иссечённой крест-накрест спине.
— Довольно, тётя Беня. Я это заслужила, но Рамут — нет.
А девушка, склонившись вперёд и уткнувшись лбом в землю, тряслась от сильных, разрывавших ей грудь рыданий. Хоть её и не касался кнут, но под её рубашкой на спине проступала кровь — точно так же, как у Северги. Вот почему навья вдруг перестала чувствовать боль: Рамут забирала всё себе. Почему она не сжала кулак и не сказала: «Твоя боль у меня — вот здесь»? Может, была слишком потрясена, и у неё не получилось... Зверь-убийца с рёвом взвился на дыбы, и Северга вырвала у Бенеды кнут, отшвырнув его в сторону. Но на кого бросаться, кого рвать зубами за боль дочери, чудовищный волк не знал. Если уж на то пошло, то ему следовало отгрызть лапу самому себе — ту самую, которая поднялась на Рамут. Он сам был виноват во всём. Теперь — не только в том ударе, но и в этой порке, которую заслужил он, — он, а не Рамут, не его самоотверженная, любящая девочка.
Бенеда сперва застыла в немом потрясении, а потом бросилась к девушке:
— Красавица моя! Доченька! Что ж ты... Ах ты... Зачем же ты...
Рамут, рыдая, вздрагивала так, будто кнут продолжал охаживать её по спине. Отталкивая руки Бенеды, она крикнула:
— Не трогай меня! Я тебя не прощу, тётушка! Ты жестокая... Я не держу на матушку зла, я сама виновата, что рассердила её! Не прощу тебя... Я не останусь в этом доме! — И девушка, повиснув на шее Северги, с рыданием выдохнула: — Забери меня отсюда, матушка, возьми с собой...
— Что тут происходит? — раздался голос Темани.
В отличие от Северги, быстро одеваться она не умела, а потому вышла во двор только сейчас. Увидев на спине супруги кровь, Темань ахнула и побелела до синевы под глазами.
— Северга... Тётушка Беня... Что это такое? Что случилось?! — бормотала она со слезами.
— Меня слегка высекли, дорогая, — усмехнулась навья. — За дело, конечно. А вот Рамут в стремлении меня защитить перестаралась.
— Забери меня, матушка, — дрожала дочь, прижимаясь к Северге. — Возьми с собой, прошу тебя... Если не заберёшь, я всё равно сама уйду...
На Бенеду было жалко смотреть: её лицо помертвело, как мраморная маска, и на щеках на месте сбритых бакенбард ярче проступила синева.
— Рамут... Доченька, не покидай меня, — глухо пробормотала она. — Ты же моя радость, мой свет в окошке... Как же я без тебя?
Но Рамут лишь тряслась и цеплялась за Севергу, и той пришлось на руках отнести её в комнату и уложить в постель. Всё ещё испуганная и заплаканная, но на удивление быстро взявшая себя в руки Темань принялась хлопотать около них обеих, обмывая кровь; на повязки она пустила две своих чистых рубашки, безжалостно разодрав их на полоски. У Северги на исхлёстанной спине во многих местах лопнула кожа, а у Рамут ран не оказалось. Откуда же тогда взялась эта алая телесная жидкость, Северга могла лишь догадываться. Ей вспомнился рассказ дочери о том, как кровь хлынула у неё горлом, когда навья получила одно из своих тяжёлых ранений с почти смертельной кровопотерей.
— Детка, так нельзя, так не должно быть, — шептала она, склоняясь над Рамут и нежно запуская кончики пальцев в волосы над её лбом. — Зачем ты сделала это, девочка? Зачем взяла моё, заслуженное?
— Потому что люблю тебя, — коснулся её губ усталый выдох. — И ты это не заслужила...
Северга могла только уткнуться лбом в её лоб.
— Я — заслужила, — вздохнула она. — А вот тебе перепало зря. Эта связь... Она бьёт по тебе слишком сильно. А если меня убьют, что будет с тобой?
— Тогда мне будет незачем жить, — слетело с посеревших губ Рамут.
— Нет! — рыкнула Северга, сжимая её лицо ладонями. — Не смей даже думать так. Для чего тебе дана жизнь, по-твоему? Чтобы жить! Даже когда меня не станет. — И добавила тише и нежнее, с усталой хрипотцой: — Переживать своих родителей — это естественно. Так со всеми бывает. И надо жить дальше. А от тёти Бени не уходи, не надо. Это будет ударом для неё. Ты дорога ей, очень дорога, детка.
— Матушка... — Рамут тихо заплакала, и её руки, поднявшись тонкими плетьми лозы, обвили Севергу за плечи и шею. — Я так устала быть с тобой в разлуке... Я хочу быть с тобой всегда...
— Если опять разразится война, разлука неизбежна, — вздохнула Северга, прижимая её к груди. — Хоть здесь ты будешь меня ждать, хоть там, в моём доме... Никакой разницы, если не считать того, что тебе будет ещё и неуютно у меня, детка. И холодно. Ты не привыкла жить в городе.
— Я привыкну, я ко всему привыкну! — жарко шептала девушка, вцепившись в Севергу с отчаянной тоской. — Возьми меня с собой, прошу тебя! Или я сама к тебе сбегу всё равно!
— Вот что мне с тобой делать, а? — Северга закрыла глаза, прильнув щекой к нежной щёчке дочери.
Сейчас оставалось только переодеть Рамут в чистую рубашку и ласково успокаивать её. На пороге комнаты показалась Бенеда — растрёпанная, бледная, растерянная и совершенно разбитая потрясением. Опустившись около постели Рамут на колени, она гладила девушку по плечам, по голове, пыталась целовать руки, а когда та отняла их и отвернулась к стене, сжавшись калачиком, знахарка стала целовать ей косу.
— Дитятко моё... Доченька! Не уходи, не оставляй меня, — сокрушённо бормотала Бенеда. — Прости меня... Прости, что так вышло. Не ждала я, не думала, что ты вот так... подставишься! Ни одного из этих ударов ты не заслужила, счастье моё!
— И матушка не заслужила! — садясь и загораживаясь подушкой, сверкнула глазами Рамут. — Ей и без того хватает боли и ран на войне! После всего, что она вынесла... После всей крови, которую она пролила... Никто не должен бить её! Что произошло между нами — только наше, и никто не имеет права судить матушку — ни ты, ни я!
— Ежели ты уйдёшь — умру с тоски, — только и смогла проронить Бенеда.
Спотыкаясь и шатаясь, как пьяная, она ушла, а Рамут уткнулась в подушку, и её плечи затряслись. Темань присела рядом и принялась ласково её утешать; у неё это хорошо получалось — намного лучше, чем у Северги. Оставив дочь заботам супруги, Северга отправилась верхом в Раденвениц — заказывать повозку к воротам усадьбы. Много было вещей — тащить в город неудобно, а мужей и сыновей Бенеды Северге обременять не хотелось. Повозку пообещали выслать сегодня к полуночи.
Обязанности хозяина пришлось взять на себя старшему мужу Бенеды, Дуннгару: костоправка с горя напилась в дровяном сарае. Пришлось её там и оставить, потому что при попытке отвести её в постель она начинала буянить и драться.
Рамут не выходила из своей комнаты даже к столу. Темань принесла ей обед, но девушка ни к чему не притронулась.
— Тебе не жалко тётю Беню? — Северга присела рядом, пытаясь заставить её съесть хоть ложку каши и растёртых отварных земняков с солёными овощами. — Она тебя очень любит. Да родная ведь она тебе... По сути, она выполняла мои обязанности и заменяла меня.
— Тебя мне никто не заменит, матушка! — Рамут вжалась Северге в плечо, вздрагивая и всхлипывая. И прошептала обжигающим эхом той звёздной ночи: — Ты, только ты одна, единственная...
— И ты оставишь её в таком горе? Не знаю, как ты, а у меня сердце в клочья рвётся. — Северга сдержала тяжёлый вздох, который распирал грудь при мысли о лежащей в сарае костоправке. Никогда ещё навья не видела её в таком состоянии.
Рамут заплакала ещё горше. Видно, сердце у неё тоже обливалось кровью, но решение она уже приняла.
— Милочка, ты хотя бы не уезжай от тётушки со словами «не прощу тебя», — вздохнула Темань, нежно обнимая девушку за плечи и смахивая тонкими пальцами слёзы с её щёк. — Это очень, очень жестоко — оставлять её с такой тяжестью на душе. Поверь, я знаю, о чём говорю.
Северга удержала на лице каменную маску, но глухая боль из их с Теманью прошлого поднялась, заворочалась разбуженным зверем. Увы, разговаривать с Бенедой сейчас было бесполезно: она напилась просто вдрызг, мертвецки. К ней и подходить-то никто не решался, ибо даже в таком состоянии она не утрачивала своей дикой звериной силы — дралась, не разбирая, кто перед ней.
— Я оставлю ей письмо, — решила Рамут. — Только я не знаю, как всё это сказать... Слова все куда-то разбежались... И ком в горле.
— Я помогу тебе выразить твои мысли, моя дорогая, — сказала Темань.
Уж в чём в чём, а в этом она была сильна, следовало отдать ей должное. Прохаживаясь по комнате, она диктовала, а Рамут прилежно поскрипывала пером. У них вышло длинное, примирительно-проникновенное письмо, призванное смягчить боль расставания и убедить Бенеду хотя бы в том, что Рамут её неизменно любит и не держит обиды.
— Это лучше, чем уезжать молча. Тётушке всё равно будет тяжело, но так она хотя бы будет знать, что между вами всё по-прежнему, и груз на её сердце хоть немного, но облегчится. Поверь, моя милая, это очень, очень важно. А часто это имеет решающее значение. — Темань взяла листки, пробежала по строчкам глазами и кивнула, удовлетворённая написанным.
Рамут так ничего и не съела за весь день. Темань находилась с ней неотлучно, а Северга только заглядывала время от времени, бродя по окрестностям в мрачном расположении духа. Ей самой хотелось напиться, но позволить себе расклеиться сейчас она не могла. С одного бока сердце грела нежная радость — теперь она сможет видеть Рамут каждый день, целовать её утром и перед отходом ко сну, а с другого терзала ледяная печаль и тревога. До волчьего воя было жаль Бенеду, да и мысли о будущем ворочались тёмными осенними тучами: каково будет Рамут в городе — без любимых гор?
Повозка прибыла даже немного раньше обещанного — в половине двенадцатого. Пока сыновья Бенеды помогали грузить вещи, Рамут обводила вокруг себя тоскующим, влажно сверкающим взором. Северга, сжимая её руки, тихо спросила:
— Ты уверена, детка? Не пожалеешь ли ты о своём решении? Я-то буду безмерно счастлива видеть тебя рядом постоянно, но будешь ли счастлива ты? Ты здесь выросла, это твой дом. Город — это не твоя среда.
— Я буду счастлива везде, где рядом ты, матушка, — сказала Рамут с тяжелой дрожью слёз в голосе.
Когда пришло время садиться в повозку, над усадьбой раздался громовой рёв тоскующего зверя:
— Рамут!
Это кричала хмельная Бенеда. То ли ей кто-то сказал, то ли она сама почувствовала отъезд... Рамут затрясло, по лицу градом хлынули слёзы, и она зажала рукой растянувшийся в немом вопле рот. Впитывая неукротимую дрожь её тела своими объятиями, Северга сипло проговорила:
— Я не могу увозить тебя, детка. Это выше моих сил.
Дочь неистово стиснула её, прильнула в исступлённом порыве единения, сильная даже в своём горе.
— Я не могу без тебя, матушка... Это больше, чем что-либо на свете... — Девушка покрывала поцелуями всё лицо Северги, её дыхание судорожно рвалось и билось раненой птицей.
Навья поймала её губы своими, подхватила на руки и отнесла в повозку. Темань уже ждала внутри — с бледным скорбным лицом, не вытирая медленно катившихся слёз.
— Трогайте, — кратко и глухо бросила Северга носильщикам, усадив Рамут и вскочив в повозку.
Дрожь продолжала трясти Рамут, не давая её плечам расслабиться ни на миг. Северга сперва полагала, что это — от слёз и разбушевавшихся чувств, но на подъезде к Раденвеницу стало ясно, что всё намного серьёзнее. Пощупав лоб девушки, Темань охнула:
— Северга, она вся горит... Она больна!
Рамут бил озноб — без сомнения, озноб горя. Недуг схватил её в свои лапы быстро, скрутил мощно и беспощадно. Припоминая, Северга понимала: начался он ещё там, в усадьбе, когда дочь услышала крик Бенеды и задрожала всем телом. Сейчас, через каких-то три часа езды, она уже падала на плечо Темани в бредовом забытьё.
— Иди-ка на моё место, а я сяду с ней, — сказала навья жене, поддерживая Рамут.
Дочь бессознательно льнула к ней и цеплялась, будто утопающая. Северга хотела укутать её своим плащом, но у теплолюбивой и предусмотрительной Темани было с собой кое-что получше — толстое шерстяное одеяло. В него Рамут и завернули, под ноги ей подставили платяные дорожные ящики, а сверху — узлы для мягкости. Места в повозке не хватало, чтоб устроить Рамут лёжа, можно было лишь обеспечить её ногам вытянутое положение — с одного сиденья на противоположное. В Раденвениц они прибыли в четвёртом часу утра, и Северга сразу побежала на поиски горячих отваров — тэи и мясного. Удалось раздобыть тот и другой. Впрочем, мясной Темань сразу забраковала, сказав, что он как-то подозрительно пахнет. Северга понюхала: вроде ничего, кислятиной не несло. Но рисковать не стала, дав дочери только отвар тэи.
На следующей остановке Рамут немного пришла в себя, открыв глаза. Северга на руках отнесла её в уборную в отделении Извозного Двора.
— Давай, детка, не стесняйся... Что естественно, то не безобразно.
В чане нашлась горячая вода, и Северга бережно обмыла Рамут ниже пояса. Та мучительно краснела, но навья шептала ей на ушко:
— Ничего, моя сладкая. Когда-то ты была совсем кроха, и я делала всё это каждый день. Мыла тебя, вытирала твою попку... Просто представь, что ты маленькая. Доверься мне, матушка с тобой. Всё будет хорошо.
На следующей остановке сердобольный начальник отделения предложил им пересесть из обычной повозки в удобную — со спальным местом. За удобство, конечно, пришлось доплатить — как и за постель с пуховым одеялом. Её предварительно прогрели бутылками с горячей водой и только потом уложили Рамут. Темань безошибочно выудила из узла (как она помнила, где у неё что лежит?!) тёплые шерстяные носки и надела девушке. Она сидела у её ног, а место у изголовья дочери бессменно занимала Северга.
Темань сморило, и она прикорнула, поникнув головой на изножье постели. Привалившись к подушке дочери, Северга смотрела на супругу с усталым теплом под сердцем. Эта совместная забота о Рамут сближала, соединяя их незримыми новыми узами. Темань озябла во сне, и Северга укутала её сложенным вдвое шерстяным одеялом.
Весенняя ночь дышала тревогой и холодом — опять бессонная. Северга уже сбилась со счёту, которая подряд — то ли третья, то ли четвёртая... Всё перепуталось, слилось в одну мучительно длинную ленту дороги. Голова сама клонилась на подушку, рядом с головой дочери; как Темань когда-то, Рамут дрожала под одеялом, и Северга была готова отдать всю свою кровь до капли, всё тепло своего тела, всё своё дыхание, чтобы согреть её.
Отдать всё, повернуть время вспять, исправить то, что уже исправить нельзя.
Снег лепестков превратился в обычный — хрусткий, белый и холодный. Он скрипел под ногами, а от мороза смерзались ноздри. Доспехи ледяным панцирем сковывали грудь. Маленькая девочка расчищала заметённое за ночь крыльцо, а потом захотела пить: пересохло в горле от жаркой работы. Проворно достав ведро воды из колодца, она уже хотела зачерпнуть ковшиком, но увидела Севергу.
Дочка не узнала её, испугалась. Далеко не все взрослые выдерживали взгляд навьи, а девочка уж тем более обмерла, вжавшись в каменную кладку колодезной стенки. Северга выпила несколько глотков воды.
— Не поздороваешься? («Хоть словечко мне скажи, козявочка моя... Ну же, не обмирай!»)
У Рамут всё слиплось в горле, и она выдавила, жмурясь под ледяным взором страшного воина:
— Здр... Здравствуй, господин.
— «Господин»... — Кривая усмешка морозно-стылых, неподатливых губ. — Совсем, что ли, не узнаёшь? («Ну неужели твоё сердечко тебе ничего не подсказывает? Когда тебе было три годика, я приезжала к вам. И тётя Беня, наверняка, рассказывала тебе про меня...»)
Если взять её на руки — узнает или ещё больше испугается? А может, так лучше? Пусть лучше боится, чем любит. Не больно будет терять. Гырдан правильно поступил — не навещал её вообще, чтоб не привязывалась. «Ты совсем о ней не думаешь?» — спросила однажды Северга. «Стараюсь не думать, — ответил он. — Если я буду думать о ней, я проложу между нами связь, мостик, по которому однажды и её мысли побегут в мою сторону. И тогда я не выдержу, брошусь к ней. И всё, пиши пропало. Если её ручонки хоть раз обнимут мою шею — это конец. Я буду принадлежать не битве, а ей. Я уже не смогу сражаться так же яростно, не жалея жизни, я буду беречь себя ради неё, я стану слабаком. Скоро меня не станет, старушка. Чую задницей, недолго мне осталось топтать землю. Ей будет легче пережить мою смерть, если мы никогда не увидимся. Того, кто никогда не был живым перед её глазами, легче отпустить. Мой тебе совет: не навещай её. А если всё-таки навестишь, не касайся её, не обнимай, не ласкай. Не сближайся». «Тебе легко говорить, — скривилась Северга. — Ты не кормил её грудью шесть месяцев. Не купал её, не укладывал спать, не гладил её маленькое пузико, когда у неё колики. Она ни разу не написала на тебя. И ни разу не срыгнула тебе на плечо. И не цеплялась ручкой за твой палец. Она не была у тебя в брюхе, Гырдан! И не стучала тебе изнутри по почкам своими крошечными кулачками. Всё, что ты сделал — это вставил своего дружка в меня».
А Гырдан, глядя на неё льдинками своих бесстыже-насмешливых глаз, протянул: «Мда-а, старушка... А советы-то мои опоздали. Ты у нас уже пропащая. Сердце твоё — уже в ручонках этой маленькой красотки навсегда. Не обижайся, детка, но ты уже не воин».
«Да пошёл ты!» — рассердилась тогда Северга.
С той поры она всем доказывала, что она — воин и больше никто. И себе — тоже. Как ей казалось, успешно.
Но Рамут дрожала. Это не мороз пробрался к ней под одежду, это озноб горя сотрясал её тельце, и Северга должна была спасти её. Если она сейчас не возьмёт её на руки, не будет этой звёздной ночи, этого волчьего бега и звериной пляски. Не будет этих трёх мучительно-страшных и таких сладких слов. Прошлое, настоящее, будущее — всё сошлось в одной точке, единое и неразделимое, легко перетекающее одно в другое. Подхватив Рамут, Северга коснулась дыханием её щёчки.
— Открой глаза. Посмотри на меня. («Больше всего я боюсь, что тебе придётся меня хоронить, малышка. Но это — такая же неизбежность, как эти три слова. Рано или поздно ты вытянула бы их из меня: зверь-убийца в твоих руках всегда превращается в щеночка. Я хотела бы уберечь тебя от боли, но, видно, уже не получится. Вот такая цена у этих слов, милая».)
Рамут тряслась — то ли от озноба, то ли от страха, а может, от того и другого вместе.
— Не убивай меня, господин, прошу тебя...
Чтобы спасти её, нужно было сказать другие слова — не те, которые Северга сказала тогда. Их было очень трудно произносить: суровые губы не гнулись, полотно нежности рвалось — свадебный наряд уже не сшить, но перевязать раны — сойдёт.
— Козявочка... Я — твоя мама. Как я могу убить тебя, о чём ты говоришь! Я думала, что нам лучше не видеться, но... Я по тебе соскучилась. Не могу без тебя.
Как порой дождь может идти при лучах небесного светила, так и у Рамут рыдания мешались со смехом — с каким-то недетским исступлением, надломленным и усталым, но светлым. Так не могла смеяться десятилетняя девочка; из её глаз лились слёзы нынешней Рамут — той, что лежала сейчас в повозке, охваченная недугом.
— Матушка... Я так ждала этих слов. Мне так плохо сейчас... Так холодно!
Да, прошлое и настоящее слились, и плод их слияния Северга прижимала к себе — дрожащий, обнимающий её за шею, заплаканный и измученный.
— Прижмись ко мне, — шепнула она. — Я согрею тебя. Прошу тебя, поправляйся. Ты нужна мне... Нужна, как никто на свете!
Она внесла её в дом. Дуннгар растапливал камин, присев на корточки.
— Здравствуй, Северга, — поприветствовал он, поднимаясь. — В отпуск?
— Нет, у меня дело поважнее, — сказала навья, подходя с дочкой к креслу.
Она сняла выстуженные морозом доспехи, чтобы Рамут могла прильнуть к живой и тёплой груди. Но этого тепла было мало, и навья попросила мужа Бенеды подкинуть дров в камин. Тот выполнил её просьбу, но поленья отчего-то не разгорались.
— Старина, ты что, раздувать огонь не умеешь? — досадливо и раздражённо бросила Северга. — Рамут надо срочно согреть — не видишь, её трясёт?
А Дуннгар улыбнулся хитровато-загадочно.
— Так ведь огниво-то у тебя, госпожа Северга. — И он постучал себе пальцем по груди — напротив сердца.
Всё происходило со сказочной причудливостью сна и ощутимым, осязаемым правдоподобием яви. Северга поднесла к своей груди ладонь, и оттуда к ней в горсть выскочила колючая, горячая искорка — непоседливый лучистый шарик. Рамут с улыбкой тронула его пальчиком, ойкнула.
— Жжётся...
Упав на поленья, шарик заставил их затрещать и вспыхнуть с такой силой, что Северга с дочкой даже подались назад от жаркого дыхания огня. Рамут, прильнув щекой к лицу навьи, блаженно жмурилась и уже не дрожала, а Северга, обнимая её хрупкие плечики, не верила своему счастью. Неужели недуг прошёл?
Глаза Северги открылись навстречу поднимающимся ресницам Рамут. Их головы лежали на одной подушке; навья, видно, задремала, прикорнув на изголовье дочери. За окошками повозки брезжил рассвет, а в ногах у Рамут скрючилась Темань, укутанная свёрнутым одеялом. Во сне она его бессознательно придерживала рукой, чтоб не соскальзывало.
— Доброе утро, матушка, — прошептала Рамут с улыбкой, кроткой, как сама заря.
— Доброе утро, милая. — Северга села прямо, размяла затёкшую шею и только после этого заметила, что дочь больше не трясётся. Корка тревоги на сердце покрылась трещинками, сквозь которые сладко и тепло заструилась радость. — Девочка, как ты? Тебе лучше?
— Лучше, матушка.
Рамут повернулась на бок, не сводя с Северги ласкового взгляда, от которого навья впадала в глуповато-нежное, хмельное состояние. Зверь по-щенячьи радовался и своими прыжками разносил повозку в щепки. А Рамут, выпростав руку из-под одеяла, коснулась груди Северги:
— Огниво у тебя в сердце.
Самая короткая продолжительность озноба горя насчитывала в среднем десять дней, но Рамут справилась с недугом за пять. На пятый день пути у неё остались лишь слабость и головокружение, и из повозки Северга выносила её на руках — закутанную в одеяло, хотя дочь больше и не мёрзла. Но навья перестраховывалась. В самой тёплой из гостевых комнат она водворила Рамут в постель, укрыла и велела дому приготовить для неё чашку свежего отвара тэи и завтрак — молочную кашу и сырные лепёшечки. На мясной пище она решила не настаивать. Себе и Темани она заказала открытые пирожки с мелко рубленной смесью мяса и крутых яиц, посыпанные тёртым сыром.
— Дом, — сказала она. — Запиши Рамут не как гостью, а как жильца. Это моя дочка, теперь она будет жить с нами.
«Слушаюсь, госпожа Северга. Госпожа Рамут, добро пожаловать».
Рамут была потрясена способностями одушевлённого дома-слуги.
— Как-то немного неуютно, — смущённо улыбаясь, сказала она. — Как будто кто-то всё время наблюдает...
— Пусть тебя это не беспокоит, — усмехнулась Северга. — У дома нет зрения в обычном смысле. Наше местоположение в комнатах он определяет другими способами. Так что, — добавила она, подмигнув, — можешь раздеваться смело, никто за тобой не подсматривает. А если тебе что-то понадобится, просто попроси: «Дом, сделай то-то и то-то». И всё.
Кусочек масла золотисто таял в тарелочке с кашей, отвар янтарно дымился в чашке, а Северга, упиваясь тихим счастьем, не могла отвести от Рамут глаз — сидела на краю постели и смотрела, как дочь ест. Та улыбалась, прятала глаза и жевала всё более вяло — словом, опять смущалась.
— Да, я знаю, у меня такой взгляд, что кусок в горле застревает, — вздохнула навья. — Кушай, детка, не буду тебе мешать. Как доешь, просто прикажи дому убрать столик с посудой. И отдыхай, ты ещё слаба.
Поцеловав Рамут в макушку, она сама отправилась за стол, где её ждала Темань. Супруга уже успела переодеться из дорожного в домашнее.
— И всё-таки, что между вами произошло? — спросила она, когда они заканчивали завтракать. — Что Рамут должна была сделать, чтобы довести тебя до белого каления?
Успокоившийся было зверь-убийца заворочался внутри, заворчал, приподнимая губу и показывая клыки.
— Не будем об этом, дорогая, — сухо сказала навья. — А то ты тоже преуспеешь в доведении меня до этого состояния. Лучше не ищи новой встречи со зверем. В прошлую, мне помнится, вы не очень поладили.
— Как скажешь. — Темань вежливо улыбнулась и чуть кивнула, колко и нервно блеснув разом похолодевшими глазами. — Нарываться — опасно, это я хорошо усвоила.
— Вот и умница. — Северга, смягчая острый угол, чмокнула супругу в щёку и поднялась из-за стола. — Всё, что меня беспокоит сейчас — как устроить Рамут. Она уже не дитя, ей нужно либо учиться, либо работать. Думаю, она предпочла бы второе, но боюсь, чиновничьи препоны не дадут ей заняться врачеванием в городе. На эту деятельность нужно разрешение, а без свидетельства об образовании его не получишь.
— У меня есть кое-какие связи, — подумав, молвила Темань. — Но не уверена, что удастся всё провернуть. Не исключено, что Рамут придётся учиться, чтоб соответствовать требованиям закона.