Поскольку горы Второго этого не прощают.
А ведь теперь мне ещё нужно будет поднакопить деньжат на свадьбу… *** — Ты совсем продрогла. Пойдём домой, пожалуйста. Она молчит. Не желает отвечать, но за руку меня держит стальной хваткой и отпускать не хочет. Габи знает, что у меня «высокий болевой порог» — так, кажется, это называется, и завела пренеприятную для меня привычку сжимать мою руку в полную силу. Она тренировалась почти десять лет в Академии и отлично умеет себя контролировать — скоординирована великолепно. Но Габи так нравится делать вид, что ей можно делать, всё, что угодно — просто девушка знает, что я крепкий парень, и вполне переживу такую боль. Она просто говорит: — Извини, я нечаянно. Линфорд роняет эти слова — так, невзначай, словно они ничего не стоят. Но я знаю, что это оттого, что Габи раньше люто ненавидела мужчин и многие умерли мучительной смертью от её руки. Она вырезала им сердце прямо из груди. Габи Линфорд, бывшая Победительница-профи, прекрасно разбирается в том, как надо пытать людей и как надо правильно причинять боль. Как же понимает чужую боль человек, которому самому приходилось испытывать нечеловеческую боль! Тут даже не играет главную роль тот факт, что моя невеста в прошлом — профессиональный трибут Голодных Игр. Это только верхушка айсберга: всё было в её жизни куда больней и кровавей. Но уж если я возжелал вытащить эту девчонку из всего этого ада, я не отступлюсь от своей цели. И точно не потому, что я поручился за её благонадёжность перед правительством Нового Панема. Не поэтому! А потому, что я люблю эту девчонку-убийцу, чёрт подери! — Ты слышал когда-нибудь, Гейл, что девчонкам в Академии Ромула было запрещено любить? — говорит очень странным голосом Габи. Теплее, чем обычно. — Понятия не имею. Никогда не слышал, — говорю я. Вру намеренно: мне что, признаваться ей сейчас в том, что она сама привлекла моё внимание в восемнадцать лет, в год своей Победы на Голодных Играх? Не знаю… И тут начинается её исповедь. Вот уж к чему я не был готов. Она опять меня застала врасплох. — Меня привели в Академию, когда мне было семь. Первый год я отъедалась —такая я была тощая, — начинает свой рассказ самая опасная девушка в Панеме, и я изумляюсь: — Тощая? Ты же говорила мне, что родилась в приличной и зажиточной семье, в Олдборо**, а твоя мать была биологом. Габи, я давно хотел спросить: учёный во Втором — это был твой отец? — Был… — еле слышно, почти шёпотом произносит Габи. Неожиданно её стальной захват слабеет, её рука начинает дрожать, и я пугаюсь. Опять так случается с Габи — если прошлое к ней возвращается, тогда жди беды. То, что ей пришлось пережить на Арене, а потом и в Капитолии, сломало бы кого угодно, а не только такую сильную девушку, какой всегда была Габи Линфорд, гроза мужчин Дистрикта Два. И тут меня внезапно захлёстывают воспоминания собственного прошлого...***
После смерти отца в тринадцать я ходил в лес. Один. Мама тогда носила Пози и была очень плоха. Как-то раз я напоролся, несмышлёныш, на старого, очень старого волка. У него вся морда поседела от старости. Он хромал на переднюю правую лапу и не стал пытаться догнать меня, а я сиганул от серого так, что дал бы фору любому зайцу. Старый волк просто остановился и завыл на утренний месяц. У меня тогда чуть сердце не выскочило из груди от страха. Но я почуял тогда, именно тогда, и запомнил, что старик выл от отчаяния и предчувствия своей скорой смерти. Я бежал с того ужасного места целых полмили и не оглянулся ни разу. Но испугался я тогда жутко. Заикался потом около недели. Но я всё равно на третий день пошёл в лес ставить силки, страх страхом — а в ту ночь Рори не мог уснуть, поскольку мы все легли спать голодными. Я услышал, как он плачет по сне. Очень тихо, чтобы не услышала мать, я слез и подполз к кровати брата, а пол был таким ледяным, что я едва не обжёг свои голые стопы. Утром, когда мать забылась беспокойным сном, Рори и Вик наконец-то уснули, я решился. Я дал сам себе клятву, что не вернусь домой, пока не добуду мяса. «Что, разве папка меня зря учил охотиться? Я должен. У меня должно получиться», — билось в моей голове. Через два часа я возвратился домой с двумя «косыми». А ещё я раздобыл в лесу сухие берёзовые дрова. Они замечательно горели в ту ночь, и впервые наш дом в Двенадцатом по-настоящему согрелся. Я так и не узнал, откуда в лесу, в полумиле, за кордоном взялись готовые дрова.***
Очнувшись от воспоминаний, я замечаю, что Габи плачет. Чёрт меня побери, она плачет! За эти два года я ни разу не видел в её глазах ни слезинки. В чём дело? Моему беспокойству нет границ: неужели она всё-таки не выдержит всего пережитого ею ужаса, и мне тогда придётся везти её в ненавистный Капитолий, к мозговедам! — Что ты? Не плачь, пожалуйста, — негромко пытаюсь я уговорить и как-то успокоить её. Получается! Она начинает успокаиваться понемногу и кладёт мне голову на плечо. Я укрываю её своей курткой, а она негромко говорит, лишь для меня, — ведь такие рассказы — не для посторонних ушей: — Мама училась в Капитолии. Не удивляйся, и такое случалось, правда, нечасто. Она не была военным врачом, но и всякой мерзостью, вроде переродков, она тоже никогда не занималась. Они с отцом познакомились в Городе — он учился на офицера. Нет, не на миротворца, папа был связистом. Я не знаю, кто предложил отдать меня в Академию. А почему я была тощей? Потому что не хотела ничего есть. Сначала анорексия, а потом булимия, так это называется. А причиной этого была моя тоска по родителям. Уже тогда я была немного чокнутой, Гейл. Я думаю, меня отдали туда, потому что Академия в моё время была как интернат, и дети находились под круглосуточным присмотром. И это было именно то, что мне было тогда нужно. Контроль и присмотр, двадцать четыре часа в сутки. Жестоко. Мало от кого дождёшься таких признаний. Я молчу и слушаю её, затаив дыхание. — Первый год в Академии пошёл мне на пользу. Мозги встали на место. И тогда я решила остаться. Мне понравилось в Академии Ромула, Гейл. Знаешь, почему? Никто не пытался вдалбливать мне в голову, что я — ребёнок. Именно тогда я впервые почувствовала себя взрослой. — В семь лет? — с некоторой опаской спрашиваю я. Настроение Габи меняется молниеносно: она впадает в крайнее возбуждение и раздражение слишком быстро, даже для меня, чтобы я успел вовремя среагировать. Я помню, кто она. И то, как она девятнадцать месяцев назад засадила мне финский нож в грудь, почти в сердце, не забылось. Промахнулась ли Габи тогда? Не уверен, но я не уверен и в обратном... — Не знаю. Может, позже. В девять или в десять. Я рано начала так считать — это неоспоримый факт. А ещё я твёрдо решила для себя, что я никогда не стану влюбляться. Клясться я не стала, на моё счастье… — говорит мне Габи на ухо, и у меня на голове начинают шевелиться волосы. — Почему? Что случилось с моим голосом? Ведь не я же входил в воду, и купалась она, а не я. Но я говорю сиплым, осевшим голосом. И в горле моём гнездится боль. — Ты испугался? Не стоит! Дела те давние, сколько воды в Гаспере*** утекло с тех пор? Ты же знаешь, нам всем свойственно верить в разные небылицы, разные глупые и страшные истории. Вот и я поверила в эту небылицу. Вздорную историю, что студентка, которая влюбится в парня из другого дистрикта — непременно умрёт в жутких мучениях. Умрёт от любви. — От любви? — сиплю я в растерянности. — Так мне было тогда девять или десять лет, забыл? Дурочкой я была, вот и поверила, — с насмешкой в голосе втолковывает мне Габи. А еще я улавливаю в её голосе теплоту, и в этот момент начинаю отчаянно, предательски кашлять. Меня просто выворачивает наизнанку. Да, я простудился — в горах заболеваешь очень быстро. В особенности такие, как я, жители равнины. — Ты простыл, Гейл! Пошли скорее домой. Вечно с тобой проблемы! — насмешливо, но строго говорит мне моя невеста, и мы возвращаемся в селение.