***
За партой я держу перед глазами телефон и осознаю набранную комбинацию цифр – действительно, не забыл. Но что мне даст звонок? Поднимет ли кто-нибудь трубку? Что мне сказать? Да ничего. Это – ещё более бесполезный поступок, чем написание извинений. Или равный по цене и исполнению. Закрываю окно и блокирую. Безутешно потеряно, чтобы не быть найденным вновь. — Привет, Марк, — говорит Женя, обходя, но заглядывая. — А, да, — отвечаю невпопад, убирая мобилу и взгляд, а неуклюжая каверзная, не вбитая верным кодом улыбка застывает на лице – ни для кого, без смысла, потому что я нахожусь в совсем неудобной, не подходящей мне ситуации. И стоит себе мысленно проговорить, как она уходит, отстаёт, сама видит, что не к месту на моём лице. Такого рода проживание или смерть – они похожи. Удовольствия нет, кажется, вокруг могут быть одни стенания или нейтрального значения события, что заполняют недоговорённые ошмётки быта. Я им рад? Безусловно нет. Рад ли я чему-то вообще? Тоже нет. Таково наказание – быть без радости, без нежности, без чувств. Но Женя их предоставляет, пытается, и оттого мою голову скручивает диссонанс – он не может так делать, но поступает наименее ожидаемым образом, выдавливая мои силы, моё терпение, моё желание уйти в вечное одиночество. Он зовёт туда, куда я не могу пойти, черту которого мне не переступить, куда путь заказан, где я буду чёрным пятном среди облагороженной массы, наряженной в белое праздничное. Я не из тех людей, которых ожидает светлое будущее. Это Женя, но не я, не с билетом, который он предлагает разделить с собой. Почему-то очень захотелось последовать примеру Еля и избавить людей, окружающих меня, от себя, чтобы очистить их воздух, чтобы не заражать дурным примером, чтобы уменьшить количество херовых людей на единицу. Хочу пустить себя на утилизацию.***
— Марк, не хочешь есть? — спрашивает мама за столом, когда я, не предпринимая попыток взять в руки ложку, сижу за тарелкой и пускаю мысленные слюни, не закрыв рта. — Похоже. — Слабо киваю, чтобы согнать сонность, и поднимаю глаза, чтобы закрепить её образ – он исчезает, блекнет, снова темнеет и уходит на задний план, как раньше я утратил его. Смотрю, напряжённо вдаваясь в пропадающие детали, ускользающие мелочи. То же самое с отцом – ненароком отвожу взгляд, и его будто не существует, словно он постепенно стирается ластиком, кривой рукой художника, который решил не прорисовывать второстепенно персонажа. Охватывает тревога, и дыхание углубляется, ища спокойствия, но сердце пока что молчит. Смачиваю губы, сглатываю, ком по-прежнему преграда, а вытолкнуть его очень хочет чувство рвоты. — Я, пожалуй, отдохну, — отвечаю, тупя взгляд и задвигая стул. — Хорошо… — даже их голоса теряют свой блеск. Почти не видя дороги, добираюсь до койки, опираясь на стену. Падаю на живот и громко дышу, не моргая глазами, не желая утерять что-то ещё, кого-то ещё. Может быть, я реально болен? Ментально? Не в состоянии выдержать собственной жизни? Собственных проступков? Собственного напрасного существования, что заполняет без причины жизни других? Зачем я нужен? Такой, какой есть сейчас? Каким был раньше? И каким никогда не буду? Разве не это ущербно? Оливер снова лезет под руку. Его я вижу, хоть и смазано. Он маленький – меньше родителей. На него я всегда могу взглянуть полностью и всегда могу ответить на его чувства лёгким поглаживанием от макушки до хвоста, и он будет счастлив. Этим и занимаюсь. Он мурчит в ответ, ластится и укладывается клубком рядом со мной. Не замечаю, как сам пропадаю в безвредной деятельности, отключаясь. Будит, на первый взгляд, будильник, потом доходит, что мелодия не та, – входящий звонок. Абонент – «Денисов Евгений». Еле разглядываю, вычитываю символы и представляю, что ему может понадобиться от меня. Зачем звонить, когда можно написать? На свой страх и риск принимаю. — Да? — стёрто спрашиваю, щуря глаза и растирая по-новой. — М-марк, — будто от неожиданности произносит, — ты спал? Извини, что разбудил. — Какое ещё «извини»? Головой тронулся? — Фигня. — Откидываю руку и задеваю Оливера. Теперь прощение прошу я. — Что-то… срочное? — Нет, — теперь он отходит от темы. — Хотел узнать, есть ли у тебя сейчас дела. Но я, видимо, их порушил, — продолжается извиняющаяся интонация. — Дел у меня нет, — упёрто отвечаю, чтобы Женя перестал её впихивать и понял, что передо мной он не может быть в чём-то виноватым. — Точно? — переспрашивает. И накаляет. — Точно. — Вздыхаю я. — Тогда, — воодушевляется, — сходишь со мной кое-куда? Ох уж это мистическое «кое-куда» – даже не вселяет ужаса, как площадка забытого детского сада. — Схожу. — У тебя есть зажигалка? Или спички? — Интригует. — Нет. Зачем они? — Меня поджечь, что ли? Мелкими шрамами? — На месте расскажу. Я возьму тогда и для тебя, — произносит, держа в секрете, и назначает фактическое место встречи.***
Перевалило за десять. Потемнело. И похолодало. Не от температуры, а от ветра с северной стороны. Я прихожу первым, без наушников, ожидаю в полутьме, таящей тайны и загадки, среди недостройки, её пыли и оставленных блоков. Где-то валяются пустые бутылки, битое стекло, использованные резинки. Поражаюсь, как и для чего Женя избрал данное уединённое место, с, на первый ночной взгляд, сомнительной репутацией. Неужто решился преподать мне урок? что не стоит доверять людям, которые строят из себя «хороших»? что нельзя вестись на поводу у желания сделать как можно лучше? что не стоит давать людям управлять своей жизнью? Да я уже готов – мне без разницы, какой урок получать и каким путём – мягким или жёстким, всё захаваю и не пожалуюсь, проглочу без капли сомнения, сглатывая все иголки и острые шестерёнки, приправлю железо собственной кровью, слюнями и соплями, и останусь довольным. Ведь – как мне не быть довольным? Его шаги я различаю сразу, не пугаюсь появлению, но, замечая меня, Женя вздрагивает, вместе с коробкой в руках. — Я испугался, — говорит он, с облегчением вздыхая. Едва различаю его, видя на голове кепку, заправленную козырьком назад. — Темно же, — очевидно объясняю и достаю телефон, включая фонарь, чтобы осветить то малое пространство, в котором мы пребываем. На нём немного знакомые чёрные джинсы и совсем незнакомые толстовка и кеды. Коробка продолжает быть загадочным объектом, что, всё же, привлекает внимание. Что в ней может быть? В моей – прошлое, вырвавшееся наружу. А в его? Инструменты пыток? Мне уже не смешно так продолжать думать. — Что там? — спрашиваю, откладывая телефон, направляя свет рассеиваться прямо вверх. Женя улыбается и открывает её передо мной. А там лишь бесчисленные исписанный моей рукой листы, прошения о прощении, за всё то время, должно быть, что я писал и присылал ему, оставлял в почтовом ящике и убегал. — И зачем? — Продолжаю не понимать и задавать вопросы. — Затем, чтобы закончить. — Вселяет веру и решительность, но для чего? Для чьего окончания? Что здесь может закончиться? — Сейчас объясню, — произносит и ставит коробку на землю, на бетон. Извлекает содержимое, достаточно аккуратно, как патологоанатом внутренние органы из брюшной области подопечного-трупа. Не развивая сюжет в своей голове, захватываю телефон и присоединяюсь, добавляя света в Женино окружение. — Спасибо, — легко отвечает он и оставляет её пустой, на некоторое время замолкая, будто не находя верных слов. — Я был очень удивлён, когда получил их. Сначала и не представлял, кто мог отправить письмо почтой, — по-доброму усмехается, прикладывая палец к верхней губе, обнажая зубы, — а потом прочитал и всё понял. От кого и зачем. И почему. — А я никогда не понимал, зачем и почему пишу и отправляю их тебе, — кидаю с теми недовольными чувствами, что бурлили и хотели выбежать из меня в первую очередь. — Тогда я нашёл ложный смысл, — шутит Женя. — Но – он тоже смысл. Который помог мне. Который стал ресурсным и ответил на возникшие вопросы. В тот момент, в классе, я видел, что что-то стоит не на своих местах, что-то идёт не тем чередом и происходит совсем не так, как планировалось и хотелось. Я знал, но не мог осознать. Было тяжело. — «Тяжело»? — Те чувства, которые я в последний раз увидел в кабинете, очень далеки и намного хуже, чем просто «тяжело». — Невозможно. — Женя понимает. — Абсолютно. Тогда всё порушилось. Исчезло. И не оставило следа. — Он вспоминает с печалью и трудом, что хочется его остановить, запретить копаться в грязи. Но это – такой терапевтический метод – выговориться, рассказать до конца. — Но благодаря тебе, я понял, что было не так. — И что же? — А я ухмыляюсь по-злостному – безрадостно. — Что человек, который был тем вечером у детсада, и тот, который находился в классе, – оказались совершенно разными людьми. Мотивы и приоритеты настолько изменились, что сам человек… ты, Марк, стал другим. Не похожим на себя. — Ты так оправдываешь меня? В нём развился комплекс жертвы? — Нет. Так я увидел случившееся. — Безусловно после того, как отболело избитое сердце, зажили огромные гематомы на коже и заросли глубокие раны. — Если бы ты остался прежним, то и не был бы тогда со мной. А, если бы и был, то послушал Елисея и сделал, что предлагал. — Конечно же, он помнит. — И письма стали тому подтверждением – человек, который не переживает, не стал бы оставлять их. Не позаботился о том, чтобы остаться не замеченным. Он бы не думал о том, что он сделал. — Может быть и правда. — То, чего ты не замечаешь, Марк, то, о чём я говорил, – это угрызения совести. И ты бы не страдал от них, если бы остался тем человеком, с которым я только познакомился. — Угрызения совести? — выплёвываю смешком, облизывая губы. — Серьёзно, что ли? — Строго сморю в синие глаза, а они знают, о чём говорят, что хотят донести. У него есть цель – не её намётки, не примерно видимая без контура фигура, она есть в самом конечном её виде и пристанище. — Это они, Марк, и тобой их пережито достаточно. — А есть ли разница, пережито достаточно или нет? Разве может быть хоть какое-то «достаточно», когда дело касается изнасилования? По мне так, нет. Нихуя. Я испортил тебе жизнь. Ты хоть помнишь, как говяно себя чувствовал? Как страдал? Как рыдал каждую ночь? Когда никому не мог рассказать? Когда не мог вытерпеть прикосновения? Как делал вид перед своей матерью, что тебе «просто плохо», а не до смерти ужасно? ты просто болеешь, а не переживаешь самое огромное потрясение в своей жизни? — Я не сомневаюсь, он помнит. Такое не забыть, не вычеркнуть. Его лицо изменяется, отпускает зачатки улыбки. Женя серьёзно выслушивает каждое слово и не отрывается от меня. Я теряюсь, глотая воздуха. — Никакие угрызения совести погоды не сделают. Они… ничего не сделают. — Я заминаюсь и смотрю в пустое дно. — Я помню, — отвечает крепкой хваткой, — всё из этого, каждый день, начиная с той минуты, когда меня схватило два «незнакомца», — живот, проникая сквозь кожу, хватает ледяная рука, стискивающая кишки, — и повалило на землю. Один держал, был сверху, угрожал, вводил свои правила. Второй был позади, он делал то, на что рассчитывал, — тонкая кисть с длинными пальцами погружается вглубь, наматывая на себя пульсирующую упругую ленту светлого оттенка. — Я помню, как было холодно, как было твёрдо на земле, каким раскалённым оказалось лезвие, коснувшееся щеки, и как остро оно порезало кожу, как его язык слизывал кровь, проникая в рану, а голос шептал: «Успокойся», — она не останавливается, сжимая органы до предела, запуская процесс в обратную сторону и отправляя порцию ко рту, который я незамедлительно закрываю, — и как горели мои ноги, сколько лились слёзы, сколько про себя я просил остановиться, но умирал в страхе и боли, особенно позади, когда меня трогали чужие пальцы через резину. — От собственных пальцев в тот же момент захотелось избавиться, отпилить, отрезать – любой способ хорош. — И помню, как не мог подняться, продолжал рыдать и надеяться, что никто не появится, не увидит меня, сжимал руки и не знал, как коснуться самого себя, чтобы помочь себе, сделать хотя бы одно движение, чтобы сообразить, как сделать другие, как собрать себя. — Перепланировка в животе, свершаемая одной конечностью, завершается успешно – каждый орган потерял свой прописанный адрес: сердце билось в желудке, кишки опустились на дно, почки и печень в районе сердца пытались уместиться втроём. — Может быть, я действительно не помню, как долго это происходило, но, когда вернулся домой, там уже была мама – я не мог ей показаться, я не мог убежать, я не представлял, как вообще добрался до квартиры. И там уже, я точно так же не забыл, сколько времени провёл в ванной, сколько пытался очистить себя, сколько раз чуть не захлебнулся водой и слезами, как меня трясло, как мне была противна собственная одежда, как в первый раз я не позволил маме прикосновения, как прятался под одеялом, а каждое шевеление доставляло череду мук. И все дни, недели так же хорошо прописались в голове. Он не говорит со скукой, буднично или бесчувственно. Рассказывает так, как будто дело потеряло свою актуальность, и сейчас о нём можно вспомнить, как не о сильно значительном. Но для меня, его мерная речь, его чёткие слова явились сущим ужасом, который произошёл в тот вечер, который был с ним всё это время, который не заключается в одно «изнасиловали», который теперь раздирает меня в клочья, позволив ощутить безоговорочное влияние на себе, разрывает плоть и мышцы, ломает кости как щепки, а после чистит ими зубы, выпуская сытую отрыжку. — Я знаю, что это жестоко, и что поступаю, как садист, — и у него есть на это право, которое я готов самолично подписать ему, — потому что давлю на твою совесть, на твоё слабое больное место. Но я лишь хочу сказать тебе, что я всё помню и знаю, Марк, что произошло тогда, чем оно окупилось и чем является. — Так раз ты всё помнишь, нахера делаешь это?! Зачем прощаешь? Зачем улыбаешься? Зачем говоришь так, будто ничего не изменилось? Почему делаешь вид, что этого не случилось?! — я просто ору, не думая, выплёскивая весь свой гнев и ярость, которыми хочу хлестать только себя. Голос слабым эхом теряется в бетоне. — Какая к херам совесть? Слабое место? Не поебать? Я – урод, который во всём виноват! Если бы не я, ты бы жил, как раньше, тихо и нормально… А я… — Взахлёб идут слёзы. — Всё из-за меня… — Стираю рукой влагу с лица, желая не оставлять следов, но их дохрена много. — Не поебать, — из всех вопросов он отвечает на этот. Замечательно! — Я лучше пойду. — Резко поднимаюсь на ноги. Приливает кровь и долбит в башку, но я уже на пути. — Останься, — просит он, и я повинуюсь, разворачиваясь: на его лице просьба, с определённой ценой, а я в состоянии разглядеть её потому, что даже не подумал о мобильнике – всё в момент пропадает. Женя берёт листок и долго всматривается, словно может вычитать нечто новое. — Почему ты не слышишь меня? — Я слышу тебя. — Тогда почему не слышишь себя? — И себя я тоже слышу. — Тогда почему ты убегаешь?! Почему ты задаёшь столько вопросов и уходишь? Тебе, действительно, нужен ответ? или ты хочешь, чтобы мои слова не повлияли на тебя? — Он не ругает, не порицает, спрашивает, немного повысив голос. Чтобы я лучше услышал, лучше понял, чтобы подумал. Я безмолвен. И в шоке. Если кто-то из нас болен, то это определённо я. Если кто-то из нас чего-то не понимает, то это я. Если кто-то убегает от жестокой реальности, то это я. Тот, кто ничего не хочет изменять, это я. — Я не знаю… — вымученно отвечаю, теребя волосы, — я не понимаю, как можно так поступать, по-доброму относиться ко мне… смотреть без отвращения. Как ты можешь быть таким? — теряю себя в ветре, Женю в своих глазах и город вокруг, он словно отмирает как кусок окоченевшей кожи. — Могу, потому что хочу, потому что, в некоторой мере, во мне закрепились подобные установки, но, я считаю, оно к лучшему – я не топлю себя в ненависти, не утягиваю тебя за собой, и, благодаря этому, я могу находиться здесь, с тобой, говорить без отголосков боли тех дней. Не буду врать, иногда я ощущаю их, но лишь по той причине, что я до сих пор в процессе принятия, хоть и совершил уже уйму шагов, хоть и чувствую, что принёс в мою жизнь каждый из них. Чаще всего я очень хотел, чтобы Женя брезговал моим существованием. Значит ли это, что я снова хотел замарать его? испачкать? Хотел, чтобы он опустился на один уровень со мной? Тогда, я совершил ещё более непоправимые поступки, помыслил о том, что только больше загадит чужое существование. Я хотел, чтобы он поступал подобно многим, которые делают вид, что разбираются в морали, осознают её суть и наличие, вознесение среди поколения, но забыл, что он – немногий, отличный тем, что смотрит на мир под призмой своей культуры, своего благородного и честного воспитания, и подобным справедливым образом относится к людям. Теперь уж наверняка. — А твоя совесть, Марк, проела в тебе дыру. — За свершённые ошибки я вполне заслуживаю сквозное украшение. — Отсмехаюсь, а Женя подзывает себе, возвратиться. Я делаю неуверенные шаги и присаживаюсь, прижимая руки к телу. Сердце насмешливо не стучит. — А ещё, как человек, ты заслуживаешь достойной жизни, — обращается в полуобороте, показывая в своих руках моё письмо, один лист из пачки писем. Над всеми «извини» красной ручкой горят цифры, словно бесчисленные уходящие за словами, — и искупления, которое получить может каждый. Напряжённо растягиваю улыбку, пряча иной природы чувства. Женя вновь за старое – за понимание, за серьёзность, за взрослость. Я ухожу как метроном в одно дело, качая головой. — Как ты себе это представляешь? Как я могу жить достойно и как могу получить искупление? — Я не представляю, я вижу. Уже увидел. Может быть, ты не знаешь, не подозреваешь, но ребятам в группе ты нравишься, хоть они и считают тебя тихим закрытым человеком, но при этом ответственным и небезучастным. Ты знаешь цену семье, в которой вырос, относишься к родителям с надлежащим уважением. И не хочешь, чтобы они волновались о тебе. — Я похож на Женю. — Чтобы хоть кто-то даже подумал волноваться о тебе, из-за того, что ты тот, кто ты есть. Твой образ жизни достоин, но оброс сомнительными причинами, которым не хватает простоты, которые погрязли в отрицательных чертах. Которые не верят, что может стать лучше для «подобных» людей, но, знаешь, Марк, я верю. — Опять взялась ниоткуда вера и протянутая ко мне зажигалка. — Что может стать лучше? — решаюсь сподвигнуть гипотезу, принимая огнеопасное устройство, которое, кажется, иногда недооценивают. — Что станет лучше. Возможно, во мне говорит самоуверенность или желание привнести светлые цвета туда, где, на мой взгляд, слишком темно. И чему в помощи я не могу отказать, в большей мере по собственным соображениям, конечно, чем по твоим. — Женя улыбается, когда говорит, когда смотрит на меня. — Хочу быть эгоистом, который может помогать. — Рядом с ним зажигается маленькое пламя, оранжево-синее, от такой же маленькой проблемоносной примочки. — Разве тогда ты эгоист? — Если человек не желает помощи, а ты всучиваешь её ему, то – да, эгоист. — Или всё же альтруист? Ты думаешь о другом человеке, он тебе не безразличен… — Но если я не считаюсь с ним, то где же здесь свобода выбора? Я могу попробовать сделать возможное, зависящее от меня, но, если человек не пойдёт навстречу, это превратится в насилие. — Логично. — Сухо сглатываю я, чиркая металлическое зубчатое колёсико, взывая к свету и теряя его. — Поэтому я спрошу, Марк… — его голос дрогнул, — ты хочешь, чтобы стало лучше? — Огонь с его стороны потухает. — Я, — тихо смеюсь, — х-хочу… — не могу ему соврать, — но есть ли смысл мне жить лучше? — Есть, — легко отвечает Женя, шумно вбирая носом ночной воздух. — Есть шанс, почему бы им не воспользоваться? Следя за Женей, я думал точно так же, но в более пагубном ключе. — Марк, я тебя прощаю. — Повторяет он. — Но вопрос в том, простишь ли ты себя? — Нет. — В чём я однозначно уверен. — Как я могу? За такое не прощают. — Если не меня, то я себя, наверняка, не оставлю. — Тебе от этого легче? — интересуется он, уже зная ответ: — Не похоже. Тогда зачем? — Наверное, затем, что так правильно. — Тру над губой и прижимаю пальцы. — Смотря с чьей точки зрения. — Он говорит слишком глубокозначно для меня. — «Правильно» – это лишь чья-то позиция. Чужая правильность будет наделена иным значением. — Так и у меня было своё «правильно», которое ласкало душу, которое насыщало её, которое не принуждало испытывать тех самых мук совести, с которыми я удостоился знакомства. — И я не считаю, что не прощать себя, – правильно. Звучит зажигалка и листок ярко вспыхивает, горя в руке и медленно чернея, съёживаясь и разваливаясь. Зрелище приковывает: то ли потому что выгорают мои слова, то ли потому что то, что не имело для меня смысла, вдруг теряет его. То ли потому что я поражаюсь возникновению нового сочетания, благородного соития цветов в глубокой тьме, и они поглощают не меньше синего моря. Горящий клочок Женя отпускает, и он исчезает, не долетев до коробки. — Когда я начал соображать, то захотел ответить. Но не смог: не знал писать или печатать, как принести или оставить, и что именно я хотел бы донести до тебя своим ответом. В итоге слова копились, хранились, и даже когда я произнёс, что желал, вслух, остался мелкий осадок. Будто они до сих пор взывают к ответу, к моему голосу. Будто ты до сих пор не услышал меня. Я уже всё понял давным-давно, пусть и звучит это высокомерно. — Нет. Не звучит. — Подхватываю лист и без раздумий поджигаю его. — Они просто уже не нужны. Они изжили себя. Так ведь? — Нет. Они все поселились в голове. И в сердце. Ритуал маленького очищения ни в чём неповинных листов привлекает таинственностью и загадочностью, шёпотом из далёкого прошлого, где шаманы и знахари воспринимались всерьёз, выстраивали свой авторитет за счёт внушения и использования кое-каких влиятельных трав. Мы поступали проще – играли в публике на двоих и предавали пеплу переработанное дерево. На паре страниц сидел скотч. Женя сказал, что некоторые висели у него в шкафу. Без дальнейших разъяснений. Когда пламя коснулось коробки, она принялась гореть по периметру, а мы начали подкладывать немного больше, будто дрова, для разогрева. Краски яснели, освещали пространство, но держались от нас на расстоянии, не находя обходного пути приближения, кроме накалённого воздуха. — Знаешь, мне это кое-что напоминает, — сладко произносит Женя, как и я, залипая в мареве. — В названии есть «четыреста пятьдесят один»? — Убийственная стихия и умирающее слово. — Да. — Радуется со смущением. Наслаждается с восхищением и не жалеет, совсем ни о чём. — Очень похоже. — Только то сгорали чувства писателей, прожившие века, а это не более чем моя вина. — Твоя вина – тоже чувство. И оно прожило не один день. Усмехаюсь, будучи поглощённым маленьким костром, зарождением жизни и её потери. Он верно говорит, но не сравнимо – великие люди и жалкий я, произведения, наполненные новым словом, посылом и криком, и мои исписанные листы, поглощённые одной последовательностью букв, уничтожение благоговейного мира и освещение меня… Будто радостный оранжево-красный огонь должен в конце прикоснуться ко мне и возвратить к праху, из которого я не восстану как Феникс, в котором буду остывать, который смоет и унесёт в землю дождь, который смешается с пеплом дешёвых сигарет, купленных в ближайшей продуктовом, и остатками разлитого пива, такого же качества и производства, что моя жизнь. Языки пламени уносятся холодным ветром как подхваченные попутным потоком яркие лепестки календулы, сияющие искры взлетают как пыльца и погасают, достигнув своего предела. — Не бойся, — говорит волшебный голос, предлагающий спуститься к берегу моря, взглянуть на линию далёкого горизонта, которую мы определим благодаря белоснежным облакам, что касаются края, посчитать чаек на причале и сесть на миниатюрный паром, чтобы в компании капитана отправиться на встречу солёному воздуху. Почему Женя вытаскивает меня? Почему он спасает меня тогда, когда в отчаяние его загнал я? Но спрашиваю о другом: — Как ты справился? — потому что не могу так легко поверить, потому что в его примере ищу спасение и для себя, потому что хочу узнать, как стать человеком, подобным ему. Женя с щепетильностью подкидывает быстро сгораемое топливо и оставляет руку у вспыхнувшего с новой силой огня. Сжимает слабый кулак и возвращает к себе. — Пошёл к психологу. — Ох уж эти специалисты, повыползали как тараканы. Неспроста, да? Смеюсь скользкими мыслями. — Но не самым моим разумным поступком стал тот, что я пришёл к нему почти сразу же. На первой сессии я назвал своё имя и, попытавшись выдавить из себя слово, заплакал. Все пятьдесят минут. Так, наверное, сессий семь-восемь прошло: когда я приходил, садился и вымаливал из себя крупицы предложений. Мне, конечно, предлагали прийти тогда, когда я пойму, что смогу рассказать, старались начать разговор с отвлечённой темы, использовали другие способы взаимодействия, но я оказался крайне упёрт. А потом, понемногу, я начал рассказывать… — Женя замер со вздохом, видимо, припоминая некоторые особенности. — Мы работали над этим – много и часто. На самом деле, я до сих пор хожу к нему. Потому что… кое-что, время от времени, взывает. — Тогда мне не стоит сомневаться в том, что изменило его, что не дало сломиться, что сделало его умнее и ещё более гуманным – он обратился за помощью, ему помогли, он не остался один. Он не дал себе окунуться повторно в ту ошибку, которую считал верным решением. Он так повзрослел, что на его фоне я беспечный ребёнок, не готовый приступить к выполнению сложной задачи, потому что всегда предпочитал что попроще – будь то поведение, партнёр, отношения, контрольные, саму жизнь хотелось прожить на поверхности. Я уже могу не волноваться о нём, не переживать, он попал в честные руки, сейчас – держит сам себя, потому что ему дело по силам. — А ещё… мне как-то сказали, и меня это задело, что я не могу проявлять агрессию, не позволяю ей выхода. Затем я принял это положение, поскольку понял, что это действительно так… Но именно этот блок позволяет мне не впадать в яростный аффект. Возможно, если бы я пережил его, мне стало бы тоже неплохо, но видел бы я настолько ясно? Не пропал бы там? В гневе и презрении? Скорее всего, я боюсь этого чувства, но, без него, я всегда ощущаю, что стою крепко на своих ногах и придерживаюсь своего мировоззрения, которое не сломят сиюминутный чувства. Лучше ненависти, которую можно подарить человеку, её заслуживающему, – это прощение. Хуже ненависти может быть только прощение, которое нельзя принять. Эти две позиции сейчас я могу осознать и сказать, почему же так корёжит его «прощаю». Я, подняв глаза, смотрю на Женю, объятого тёплым светом в чистом своём проявлении, и вижу сильного человека, преодолевшего боль, нашедшего в себе силы взглянуть на случившееся и на человека, что принёс терзания, сокрушения, ставшего кем-то большим, не похожим на массу, которая только заступается красивыми речами без храбрых действий. Быть сильным значит уметь прощать, уметь принимать прощение, уметь принимать в себе того человека, которому преподнесено как дар свыше то же самое, не отличное от первых двух прощение. И я пока не готов стать сильным – мне проще быть слабым, проще презирать в себе те черты и качества, те поступки и мысли, чем принять их, как свои собственные, проще сказать, что я – дерьмо, и умыть руки, чем всё-таки заглянуть глубже в себя и понять, что я вкладываю в это «дерьмо», кто скрывается за подлецом и уродом и как превратить труса в человека, умеющего гордо принимать нападки внешнего мира. Сейчас – это не для меня. Сейчас я хочу быть нищим человеком, на которого можно плевать, которым можно пренебрегать, потому что куда-то, до безумия, хочу выместить свой гнев, которого я и достоин. Пока от себя себе подарить могу лишь это. — Я рад за тебя, — отвечаю искренне и чувствую слёзы. — Правда… что ты… смог пережить это. — Давлюсь воздухом, впиваясь в затухающее пламя и закидывая последние материальные доказательства моей неусыпной и существующей совести. — Спасибо, Марк. — Женя так часто называет по имени, что мне уже стыдно его слышать. — Надеюсь, ты скоро догонишь меня. Было время, когда он шёл за мной, я брал его за руку, теперь наступил мой черёд пойти за ним, чтобы не скатиться, не вернуться, не упасть с тонкой канатной тропы. — Женя, — его имя даётся мне совсем нелегко. — Да? — Его глаза кажутся совсем не синими – оранжеватыми в мягком цвете, притягательными и такими чистыми, какими я их ещё не видел. — Я могу… взять тебя за руку? — Можешь, — отвечает без обратных вопросов, даётся без дрожи, ждёт меня. Меня не покидает тряска, когда я касаюсь прохладной кожи, когда пальцы плотнее ощущают её и его. Женя сжимает немного крепче, а я не проявляю силу, ощущая, вникая. Воспроизводя. Это не поцелуи, не прикасания к другим частям тела, кожи, это соприкосновение с тем, с чего всё завязалось – с рук, пальцев, их взаимодействия, может быть, на тот момент насильственного, но постепенно превращающегося в желанное. Эта маленькая связь удерживает с ним, с источающимся огнём, с чёрными небом и запахом гари, моего сожаления и прощения, отпущенных грехов и моей заштопанной души. Мы снова наедине, без высокопарного диалога, в беседе о близком, обыденном, приевшимся. Женя снова ведёт себя так, что мне не описать его адекватно с первого взгляда. Я снова поражаюсь ему и восторгаюсь им, потому что он действует не так, как предписываю я, потому что он выходит за мои рамки, как стихия, что прожгла, лишила себя их, но, взамен, умерла. Однако, Женя – человек, что, переступив через себя, не уйдёт в мир иной, он подстроится под новые условия и возьмёт реванш, вырастет, поднимется и заслужит скрупулёзных аплодисментов с моей стороны. Прижимаю его руку и ощущаю тепло, которым он не страшится делиться, вижу улыбку и улыбаюсь скованно сам, слышу его дыхание и улавливаю темп, полностью подстраиваясь, знаю, что он не боится меня, и стараюсь не бояться, включая в своей памяти фразу из трёх слов, родную себе: «Человеку нужен человек». — Спасибо. И я знаю, что эта благодарность чистосердечно звучит от меня.