Savior can't save my soul

NC-17
Завершён
47
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
31 страница, 12 201 слово, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
47 Нравится 31 Отзывы 5 В сборник

5 step.

Настройки

Sôber — Papel mojado

      Инвентаризация людей, которым ты сделал больно, которые нанесли ущерб тебе самому. Молитва перед всеми гребаными Богами и иже с ними, обещание перед самим собой, что ты есть тот, кто должен взять себя в руки и доказать, что ничто не имеет над тобой власть, ничто не сможет сбить тебя с верного пути, ничто не… — Ну же, Рюноске, посмотри на себя.       Я задыхаюсь и закатываю глаза. Прикосновения, все жжется, раскаленными пальцами он выводит узоры на моем лице и сводит с ума, сбивает с толку, не позволяет осесть на мель, взамен предлагая исключительно мел — тот, что крошкой впивался в нежные стенки носоглотки, что растирал сосуды. Те расширялись от количества выпитого кофе, что он варил на моей кухне, истончались от никотина, когда его нет рядом, и порой каждый новый вздох казался мне последним — я чувствовал металл на основании языка, когда он приходил в мой дом снова и снова.       Вчера я нарисовал на подогретой ложке иглой шприца кривой узор нетвердой рукой, вчера я смотрел мультики на грязном потолке с трупным подтеком, и хрипло посмеивался, пока десять потов пропитывало некогда чистое постельное бельё. Боже милостивый, мне хотелось смеяться до скончания времён даже над самим осознанием того, каким должен быть следующий шаг после доверия. Я стирал слёзы, хохоча, давился густой слюной и слабым привкусом старых галош — «эспрессо», орехи, соль вместо сахара, и где-то там, все ближе по глотке вверх — пивные дрожжи.       А сегодня Дазай трогает пальцами — своими длинными, паучьими, куда более ядовитыми, чем то, что я загонял себе в вену под растянутой тканью серой пропотевшей футболки — пятна на моем лице. Я слышу, как он говорит, что они похожи на трупные. Они, блять, похожи на подростковые, на лицо все признаки растерянного школьника в коридоре между двумя дверьми — одна ведет в бездну, а вторая — туда, где поют ёбаные дифирамбы о счастливой жизни.       Не трудно догадаться, какую я решил выбрать, верно?       Дазай это понимает, трогает мое лицо, размазывает белесые полоски тональника, что взял из магазина напротив дома, и скрывает следы пребывания героина. Не многие анонимные наркоманы продолжают гоняться за призрачными надеждами на исповедь перед камнями в бесчисленных целлофановых пакетах, но мы ведь уже давно перестали быть анонимными, верно?       Все мы назывались именами выдуманными, как нам казалось, все мы признавались друг перед другом до последнего нашего вдоха, что каждая наша история — истинная правда, облаченная в двойной слой лжи. Все наши имена и истории — двойные агенты, бредущие по дороге из желтого кирпича навстречу к сияющему граду Нормальности. Чтобы стать настоящими, а не бродить бесплотными духами в топле натуральных.       Ну, а мы отправляемся в этот самый град по-своему, сквозь призму разбитого калейдоскопа фантазий, там, где цвета ярче, где смех звонче, где ты, живя полной — воображаемой — жизнью, на деле блюешь дальше, чем видишь.       Я позволяю себе тихо посмеяться до тех пор, пока не получаю по лицу. Лёгкая вибрация, отдача такая слабая, что ощутится лишь к следующему полнолунию — завтра —, ведь я всё ещё где-то в стране грёз, разве что, духом, но вижу всё как наяву. Вот он, Дазай Осаму, размазывает тональник по моему разорванному Джанком лицу, говорит о правильности поведения в общественных местах, о ёбанных, таких смешных нормах — пока моё сознание смеялось над бредовостью мироздания, тело моё надрывалось в предсмертных хрипах — таком же заливистом смехе — над нормами и моралью, признанных Богом и человеком.       Верно, сначала люди написали свои правила, а потом показали эти скрижали Богу, чтобы получить сраную печать. Они умные, эти древние люди, потому что потом пели песни о том, что эти скрижали писаны самим Господом, мать его Богом.       И плевать, что мы тут все, вообще-то, придерживаемся буддизма.       Он мне загоняет про мораль (при этом трахая так, как не трахается ни один нормальный человек), а я хочу загнать себе ещё одну порцию, чтобы размазаться окончательно, превратить сознание в бесконечный потоковый конденсатор, пока тело будет оставаться киселём.       Я ослушался его после того, как увидел, как он разговаривал с новым мальчиком, а теперь расплачиваюсь.       Я, Акутагава Рюноске, записываю в оба своих списка собственное имя как человека, которому сделал больно, как человека, который мне навредил.

***

— Ты ведь умница, правда ведь. Смотри, как все просто: ты делаешь так, как положено, а я тебя за это поощряю, правильно?       Он мягко улыбается своей лисьей улыбкой, смотрит коньячным, с нотками ореха, взглядом, а я делаю первый свой глоток — горячий сладкий напиток должен тонизировать тело, расширяя сосуды, разгоняя кровь и, тем самым, возвращая к работоспособности как разума, так и тела. Правильно, я делал так каждый раз, чтобы прийти в себя, так делала Гин каждый раз, когда понимала, что бить меня и кричать не имеет никакого смысла.       Я не нашел работу, я соврал. Я топился в луже блевотины и жалости к самому себе. Подняв изнурённый взгляд, судорожно сглотнул и только сейчас понял, что обжег себе гортань. Ничего, он смажет, Осаму знает действенный способ, как исправить любой недуг, и он понимал это, и понимал, как мне это нравится, именно поэтому смотрел на меня со снисхождением и нежностью одновременно, касаясь кончиками пальцев моей бледной — он мертвец! — руки. И это в общественном-то месте, игнорируя эту вашу сраную Божью мораль!       Ха-ха! — Я ведь принял твою помощь, разве нет? — Доверие. Мне нужно твое доверие, Рюноске-кун, целиком и полностью.       Он называет меня по имени. Это второй раз с тех самых пор, как он взял с меня обещание, с тех самых пор, как Гин узнала о том, что на самом деле происходит между нами, не вслух — лишь через коридор я поймал её осуждающий тяжелый взгляд перед тем, как она снова отправилась на работу ранним утром.       Я не доверился ему душой, но телом — однозначно. Это Дазай понимал прекрасно, когда поймал меня на периферии между реальностью и забытьём после дозы под вену, то что на руке, левой, потому что правая сотню раз регенерировала, превратив кожу в дубовую, и растянуться она сможет лишь только спустя месяцы. Бесконечные месяцы без продолжения самого классного мультика в твоей жизни?       Что за чушь.         Я прыгал от одного дерьма к другому, искал в них своё спасение, спасение своей души, слушая голоса извне, слушая телевизор, смотря радио, листая пустые фотоальбомы и щелкая кнопками старого телефона — каналы не переключаются, какая беда!       Я не доверился ему душой, потому что боялся подойти к краю.       Я подошел к краю в тот самый день, когда испробовал на вкус разжижение мозгов после безумной встряски — был на вершине мира, танцевал степ на могиле с собственным именем, и хохотал до самых первых птиц, на деле скручиваясь в кровати в кокон из чистых простыней и одежды, которые мне принесла Гин, которые попросила столетия назад развесить по местам. Разложить по полкам нормальности и совершить обряд по сожжению чучела гнилого ублюдка, высерка, не способного взять себя в руки.       Дрожащие, непослушные руки.       Быть может, в этом моё спасение? Быть может, Дазай сумеет накинуть на мою шею ошейник, затянуть потуже и вытянуть из зыбучих песков чёрного вязкого безумия?       Облизав губы, я провел вдоль своих спутанных, но уже чистых и откровенно отросших волос дрожащими пальцами. Каждый новый глоток горячего сладкого чая вытаскивал меня из бесконечных раздумий, я слышал голос, слышал звон металла о керамику, разговоры по телефону, ощущение лакированного дерева под пальцами, звонкий цокот маленьких каблучков и сияние — напускное, конечно же — солнечной улыбки миловидной официантки с большим декольте. Она красивая, я понял это только когда она принесла счет на подносе. И голос ее сладкий, и сама она пахла ванилью.       Кажется, я действительно возвращался в реальность, и она не казалась мне такой серой, как это было неделю назад.       Доверюсь ли я Дазаю Осаму? Человеку, который наматывает на свой кулак длинный поводок?

***

— И ко многим ты так приходишь? — О чем ты?       Он свежий. Мой взгляд, он сказал, что мой взгляд свежий. Кофе, кстати, тоже, но пока я к нему не притронулся, увлечённо листая газету в поисках «рабочих» объявлений, где требуются рукастые и умные молодые люди. Ещё Дазай сказал, что я умный. Он так говорил каждый раз, когда я глотал свою «микстуру» от болезни горла, демонстрируя таким образом послушание и отказ от наркоманских принципов — тех, когда ты шаришься по чужим карманам в поисках мятых купюр исключительно ради одной единственной цели.       Курить он мне не разрешал, поэтому я делал это каждый раз, как Дазая не было в доме, но проблема была как раз-таки в том, что в доме Акугатава — в этой ветхой квартирке с момента, как Гин уходит на работу и ровно до тех самых, когда возвращается — Осаму был едва ли не постоянным гостем. Поэтому я курил настолько редко, что головокружения от последней сигареты вчерашним вечером было не избежать.       Кажется, я блевал, точно не вспомню, потому что каждый такой момент моё сознание блокировало. Как блокировало его всякий раз, как я извергал собственные внутренности, стоило только отравить вены спасительной, как я говорил, дозой. Вплоть до желчи и характерных звуков даже после того, как из меня уже нечему было выходить.         Полы приходилось мыть Гин. И, кажется, она меня ненавидела в те моменты всё сильнее. Однако сейчас, сидя на кухне под аккомпанемент птичьей свирели за открытым окном позади, с потоком приятного теплого воздуха — такого неестественного для осенней поры — я делал вид, что похож на человека. Я почти им был, если бы не сошедшие с лица пятна и мелкие прыщики, и лиловый синяк на локтевом сгибе, прикрытым всё той же серой, уже чистой, футболкой.       Я пил чёртов кофе, будучи нормальным, я читал газету, будучи нормальным, и чувствовал прикосновения к лодыжке, будучи абсолютно, мать его, нормальным. А Дазай, грудью прижавшись к столешнице, с любопытством и детским восторгом рассматривал моё лицо в поисках ответов. В поисках вселенной, где ему будет место, потому что Осаму оставался тем человеком, который не входил ни в какие рамки нормальности. И пускай он был куратором — самым странным куратором из всех, с кем мне доводилось видеться —, сам мужчина казался кем-то пришедшим из страны грёз. Со своими собственными странными устоями и принципами, сократившим двенадцать шагов анонимных наркоманов до пяти самых важных, где главным было и есть доверие между людьми.       Между мной и Дазаем.       Но так ли это? — Хигучи. В последний раз она сияла, хотя работу так и не нашла. Что с ней могло случиться? Или тот парень…не помню его имени, странный такой. — Неужели ты ревнуешь? — Ещё чего удумал.       Я знаю, что за свою дерзость могу получить, за свой тон и то, как использовал язык не по назначению, однако сейчас, утром, когда всё казалось реальным и простым, как казалось мне ещё в школе, я верил в себя и свои силы, я был обычным нормальным человеком, которого заботят собственные взлёты и падения, работа, учёба, какой-никакой статус и даже человеческое, мать его, мнение. Но к вечеру все эти декорации как дешёвая краска стекали со жгучими прикосновениями Дазая, с его испытывающим взглядом, с его острыми, как наточенное лезвие ножа, словами-приказами. И тогда я не смел его ослушаться.       Или же я намеренно себя так веду, чтобы получить это болезненное желаемое? Это грязное и жадное, но такое сладкое?       Своё наказание, своё поощрение. — Ну, что ты.       Змей. Он ласково шипит и перехватывает кружку, сдвигая её вместе с пробковой подставкой в сторону, тянется вперед и мягко касается моего лица щекой, губами, подбираясь к уху, чтобы обжечь старые раны едким смешком. — Ты ревнуешь, Рюноске, не смей этого отрицать. Не ври себе самому, мы ведь это проходили, разве нет? — Даже если так, — мне показалось, что я проглотил на какое-то время собственный язык, но даже если так, то сумел найти в себе маломальские силы, чтобы выдавить ответ, — это ведь не отменяет того, что ты к ним ходишь? — Ты знал, что ревность тебя украшает? Кажешься таким злым маленьким котёнком, — теряется эта связь, эта пытливость, что сводит меня с ума, и он снова отстраняется на своё место, делая глоток из собственной кружки. Я не думаю об этом, но знаю точно — когда он уйдёт, я буду касаться каёмки губами снова и снова, чтобы ощущать фантомный жар чужих губ.         Я схожу с ума. — Мы с ними только созваниваемся, ничего больше. Как ты мог заметить, я в твоем доме едва ли не каждый день. — Каждый вторник и четверг.       Дазай вопросительно вскидывает брови и смотрит из-за кружки.       Я думаю о том, что был бы счастлив увидеть, как лопается керамика. — Тебя здесь нет каждый вторник и четверг. Так, небольшое наблюдение. Да и не дозвониться до тебя в эти дни. Просто обратил внимание на эту странную закономерность.       Именно в эти дни ведь должны были проводиться изначально собрания анонимных наркоманов, не так ли?

***

— …носке       Когда я сделал новый вздох, я начал задыхаться — впереди, перед глазами, маячил белый потолок, лопнутая штукатурка, резинки с мокрым бельем, капли грузно падали на глаза, я почти чувствовал это, почти слышал, как громко шлепаются капли на водную гладь, как болезненно сжимается моё горло, как на периферии разума — где-то там, где нас нет, где аппликации призрачного мира теряют свои краски, возвращая в серость пропахшей затхлостью и плесенью реальности — я слышу голоса наперебой, как колокольный звон каждый новый звук до тех самых пор, пока жжение мёртвого, фантомного прикосновения не возвращает меня обратно.       Нет никакого белья, нет никакого потолка. Только сияние широко распахнутых глаз.       С мокрых темных волос стекает вода, и грузными каплями шлепается на водную гладь. Мы сидим в ванной уже двадцать минут, вода давно перестала согревать мой озябший организм и тщедушное мальчишеское, какое-то поломанное тело. Я считал себя прогнившим насквозь уродом, пока меня не касались руки Дазая. — Что с тобой? — Как…что произошло? — Ты внезапно отключился и стал задыхаться. Ты точно ничего не делал?       Я буквально вспыхнул в одно мгновение. — Ты же знаешь, что я чист. Я, блять, чист, Дазай, и ты это знаешь лучше всех. — Замечательно.       Его тон меняется, кажется, становится только мягче; он ласково касается ладонью там, куда мгновения назад ударил, и, словно зализав все раны одним махом, мягко улыбнулся и подался вперед, чтобы вдохнуть в меня новую жизнь.       И у него всегда это прекрасно получалось.

***

  — Ты не так это делаешь, дай сюда. — Конечно, с ошейниками ты справляешься лучше всех. — И тебе это нравится, — лукавая улыбка, блеск коньяка и ореха — даже спустя столько времени я продолжаю чувствовать этот запах на подсознательном уровне. Он прав. Мне это нравится, равно как и все, что делает Осаму. Сегодня четверг, день, когда должна была по старому расписанию проходить встреча наркоманов, день, когда Дазая не должно было быть тут, однако с самого утра от него прохода нет. Размотав узел галстука, он ослабил его и перевязал заново, так, как нужно, приглаживая однотонную ткань к аккуратной выглаженной белой рубашке. Она смотрится так странно на мне, в отличие от растянутых футболок, от грязных рубашек с пятнами от соусов (или собственных испражнений? Отходы жизнедеятельности, все мы лишь кучка грязных глупых наркоманов, надеющихся на чудо, на Господа, мать его, Бога, на ебеню-мать, мне смешно, а изо рта только вздохи вырываются при малейшем прикосновении его пальцев в коже), странно, потому что н о р м а л ь н о.       Так, как должны выглядеть реальные люди, верно, Дазай?       Тебе это нравится, Дазай? — Мне нравится. Ты очень красивый, ты знаешь об этом? — а сам хитро щурит свои глаза.       Он знает, о да, он знает лучше всех, как меня выворачивает от себя самого, как я ненавижу смотреться на себя в отражении, с какой ненавистью я касаюсь собственного тела, проводя водные процедуры.       Принятие себя прошло безуспешно, однако он научился с этим справляться, верно?       Он делал все, чтобы только рядом с ним я любил себя и своё тело, я испытывал наслаждение при малейших прикосновениях к своей, не его, коже, чтобы думал без конца о прикосновениях ночью, когда касался самого себя.       Боже, как это низко и смешно.       Как это прекрасно. Как сладко.       Как сладко слушать собственный стон и думать о том, как Осаму от этого заводится, и как приказывает, как с утробным рычанием призывает к тому, чтобы я, и только я трогал самого себя, глядя в его глаза.       Я коротко улыбаюсь ему и отвожу взгляд, там, где зеркало, и моё отражение, отражение нормального человека, который чист. Почти чист, не считая больной привязанности — з а в и с и м о с т и — к Дазаю.       Он обходит меня со стороны, ласково касается ладонями плеч, ведет в стороны и показывает, как следует держать осанку без слов, и носом зарывается в черные укороченные руками умелого мастера волосы на макушке.       Каждое его ласково прикосновение — повод делать глубокий вдох, и продолжать жить. — У тебя все получится, Рюноске. Это только собеседование, у тебя много косяков, и достаточно ментальных проблем. Я знаю, что это тяжело. Но ты ведь знаешь, как с этим справляться? — Теперь знаю.       Знаю, не вру, я знаю, как скрывать свои недостатки, знаю, как нужно говорить и какой тон следует использовать при разговоре с потенциальными начальниками. Знаю, потому что всему меня обучил Дазай. — Ты мне доверяешь? — Доверяю.       Я доверился ему. Телом. И душой.  

***

      «Какого чёрта тебя опять не было на встрече, Дазай? Ты должен понимать, что если допрыгаешься, то снова окажешься в…»       Я не дочитал, не успел, когда услышал голос над ухом, не успел нажать «далее» дрожащими от холодного воздуха с улицы пальцами, кусая заусенцы на второй с перерывом на глубокие тяжелые затяжки. Я даже не кашляю, лишь легкое чувство тошноты доводит до дрожи в коленях, и где-то там, с желудка, должно быть, подымается волна — жгучая волна желчи.       Это страх. — Почему ты здесь? — Ты думаешь, я разрешу тебе разговаривать с мной после того, как ты вторгся в мою личную жизнь?       Тонкие и длинные пальцы Дазая находят опору в оконной раме по обе стороны от моего дрожащего от холода позднего вечера — страха, это страх, беги! — тела, а его дыхание (как поздняя осень, сыростью листвы с лёгкой горечью на основании языка, там, где еще утром я чувствовал крупицы сахара), жгло кожу шеи. Перед глазами размазываются напечатанные слова, перед глазами расплывается это «Куратор Накахара» выше основного текста, странного текста, который в кожу впивался крошкой битого стекла.       Отсутствие на какой встрече должно было привести Дазая к чему-то, где он уже был ранее, к чему-то, где ему однозначно не нравилось, к чему-то, где слова Куратора — закон, которого следует придерживаться до тех самых пор, пока ты не пройдёшь все ступени перед главным искуплением.       Эта исповедальня давно превратилась в дом похоти и разврата, а каждые проводимые в неправильное время встречи игнорировались не только мной, но и самим Дазаем.       Он стал появляться здесь так часто далеко не потому, что волновался за неприкосновенность моей хрупкой души в таком чужеродном гнилом теле.       Все, потому что…  

***

— Я чувствую этот мерзкий запах. Я снова его чувствую, Рюноске. Неужели ты решил меня ослушаться?       Он видел. Видел и наблюдал, как я открывал окно в кухне, как вытягивал сигарету из мятой старой пачки, как затягивался и дёргал плечами от этого премерзкого чувства возвращения к неким истокам, и слушал, как шёпотом читал слова, как водил пальцами по экрану чужого телефона, вчитываясь в каждое слово. Я не ревнивый, никогда им не был и вряд ли когда-то буду, однако эта невероятная злость до тошноты в глотке, до кома слёз в горле или отвращения до степени абсолютного непризнания того, что я действительно ведь чего-то добился, верно? Чего-то, что можно было бы назвать смело нормой, когда выходил на улицу без опаски, когда в голове не звенели тысячи голосов, когда во рту не было этого несмываемого вкуса дерьма — дерьма, в котором я варился всё это время с того самого первого дня, когда снюхал с учебника литературы неровную дорожку бледно-розового порошка, пока над головой довольный голос шептал, что такой цвет говорит о чистоте материала.       О чистоте разума, о чистоте распахнутых широко глаз.       Но Дазай все видел, и потому позволял себе всё, что могло бы меня снова сломать, подчинить и показать, что никому иному я не обязан, кроме него.       Моей следующей ступенью должен был стать список людей, которым я сделал больно, и список тех, кто сделал больно мне. И, кажется, последний явно лидировал.       Ломая до хруста суставов, он основанием ладони уперся в мой затылок и второй рукой ловко подхватил за подвздошную кость, чтобы выгнуть под нужным ему углом, чтобы сломать, языком следуя от ямочек на пояснице вдоль выгнутого дугой хребта плавно к самому загривку, где сомкнулись его ровные острые зубы уже, должно быть, в сотенный раз, вдоль огрубевшей кожи, вдоль оставленных им шрамов до взвизгов и хриплого вздоха.       Я снова слышу это. Слышу голос Гин. Это была она, она звала меня в ванне с подвешенным над самым лицом бельём, она касалась моего лица, пока я болтался где-то на границе между реальностью и сном, ну, а сейчас, когда реальность мазалась под никотиновым приходом с тошнотой и болью во всём теле, я отдавался Дазаю душой и телом за то, что позволил себе оплошность.       Позволил чему-то раскрыться, стать той правдой, которую он сам не хотел принимать, делая всё возможное, чтобы оттянуть момент, когда появится необходимость п р и з н а т ь.       Я думал, что ничего больнее его укусов быть не может, не может быть больнее того, с какой жадностью, с каким благоговением он путал пальцы в моих волосах, наматывая и дёргая на себя, заставляя выгибаться настолько неестественно — клянусь, я слышал хрусты, я слышал каждой вздох своего сустава, и слышал, как хрипел с жадностью сам Осаму, губами прижимаясь к моему искусанному уху, ловко прикрытому длинными светлыми прядями. Чтобы никто не видел, разумеется. — Неужели ты решил отступиться, Рюноске? — Нет, я…       И весь воздух из лёгких выходит с громким вскриком, когда чужая плоть до сияющих вспышек перед глазами буквально всухую рвет меня на части, что все декорации этой фантомной реальности начинают дребезжать от моих криков, где всё скручивается как в центрифуге в тот момент, когда Дазай переворачивает меня на спину, перехватывает за бёдра и рывком тянет на себя — насаживает до звона хрусталя.       Я слышу этот звук опять так же далеко, словно имею свою личную, собственную радиоволну с кем-то извне, с кем-то из параллельной реальности, кто пытается сквозь бесконечный белый шум прорваться к моему разбитому на тысячи осколков сознанию       Я слышу звон битого стекла, пока смотрю в его глаза, полностью теряя связь с собственным разумом от боли. И физической тоже.       Если я все это время думал, что Дазай есть моё спасение, моё прощение, пока держал за кольцо на этом незримом ошейнике, то сейчас — нет, ещё давно — начинаю понимать, что все это время лишь удавка натирала кожу шеи. — Ну же, позови по имени того, кто спас тебя, Рюноске.         Если я не буду его слушаться, он сожрет меня целиком. Он вырвет все мои внутренности, выжжет в сознании, напишет грязными от спёкшейся крови пальцами на ребрах собственное имя так, как я делал это, когда ломал себя снова и снова, оставаясь в одиночестве, тогда, на первых ступенях в будущее, где меня ждало «Настоящее». Где меня ждала «Жизнь». — Да… — Громче!       Он сходит с ума так, как не сходил с ума даже я сам.       Его ступени были сокращены из двенадцати до пяти. — Дазай!       Его ступени оказались лестницей в ад.       Коньячные глаза, легкий ореховый аромат, оттертое пятно кетчупа, жвачка.       Никотин спровоцировал. — Рюноске!       Ребра словно сдавила неведомая, но вместе с тем невообразимая сила, и со следующим ударом тяжелой капли о моё лицо, я с болезненным вскриком резко подался вперед и увидел черные глаза Гин.       А дальше я блевал в подставленный услужливо таз до болезненных спазмов, лежа в холодной ванне. Вены, руки, каждая конечность выкручивалась наизнанку, изнывая, а внутри так и жжёт, так и жжёт, пока проясняющееся сознание выталкивало токсины наружу.       Всё это было болезненной ретроспективой после принятия самого большого страха в моей жизни. Все это для меня раскрылось ещё давно, однако моё нежелание принимать действительность послужило очередной героиновой дозе лишь для того, чтобы снова пройтись по бульвару несбывшихся надежд, хватаясь за более яркие воспоминания тех дней, что он проводил со мной.       Я доверился такому же больному человеку, как и я сам.

***

—…и я понимаю, что вина лежит исключительно на мне самом. Прошу принять мои извинения, я постараюсь сделать всё, чтобы это исправить. — Да вы издеваетесь! Как можно так говорить, когда я снова обнаруживаю его в таком состоянии? Он практически сумел из этого выйти, если бы не ваш… — Боюсь, что именно он этому и поспособствовал.       «Куратор Накахара» оказался низким относительно молодым человеком с яркими рыжими волосами. Но если лицо его казалось мне моложавым, глаза выдавали в нём взрослую личность, и только при взгляде на них можно было понять, что ему около тридцати лет, если не больше. И он искренне сожалел о том, что произошло, и я видел эту застывшую ярость в ясных голубых глазах: о, он как нельзя лучше всех понимал, как сильно виноват в том, что не уследил за своим пациентом, и не увидел в его поведении по время проведения встреч — тех самых, что по вторникам и четвергам — повышенной активности, которая была свойственна ему лишь во время рецидивов.       Дазай Осаму — хороший актёр. Дазай Осаму — психопат с возбудимым типом.       Когда я в последний раз решился отвести взгляд в сторону от лица Накахары, то там, в глубине небольшого зала, в кругу из стульев и таких же больных сидел он, в больничной одежде, какую носили здесь те, кто проходил долгосрочные процедуры, и махал мне рукой.       И улыбался.  

***

— Как ты себя чувствуешь? Ну…после этого… — Ты так говоришь, словно я побывал на каторге. — Ну, знаешь, ты утром был белее мела, так что на правах сестры я просто обязана была узнать, как все прошло.       Кофе на вкус оказался почти приторным, но так даже лучше. Лучше, чем никотин и перманентные спазмы во всем теле. Но если конечности иногда сводило, то желудок этих ощущений давно уже был лишен. Только если утром, когда на шее Гин затягивала галстук (удавка, это удавка!) и молча говорила о том, что все пройдет хорошо.       Всё и в самом деле прошло как нельзя лучше. — Они приняли меня на испытательный срок, а там посмотрим.       Так же как и я сам, Гин не отличалась особой эмоциональностью, но мне было достаточно и её короткой довольной усмешки, чтобы знать, что она чувствует, и как гордится тем, что я сумел пройти все двенадцать ступеней пару месяцев назад, как доводил ее постоянными мантрами в своей комнате, как посещал храм всякий раз, как меня начинало затягивать в сизую трясину — а на дворе уже весна.       Я продолжаю верить, что смогу продержаться как можно дольше, смогу войти в нужную колею и справиться с тем, что продолжает внутри меня подгнивать каждый раз, как появляются нехорошие мысли.       Я прошел все двенадцать ступеней, но никогда не смогу пройти те сокращенные пять: я не смог открыться, принять себя, признать помощь извне и довериться. А в моем единственном списке людей, что убивают меня изнутри, стояло лишь два имени: Акутагава Рюноске и Дазай Осаму.       Я не доверяю себе. И не смогу довериться никому.
Примечания:
47 Нравится 31 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (4)