Холодные окна

NC-17
Завершён
893
12
автор
Фэндом:
Размер:
299 страниц, 146 765 слов, 56 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
893 Нравится 609 Отзывы 223 В сборник

ни холодно, ни горячо

Настройки
      В своих мечтах я летел на Олимпиаду под восторженные охи и ахи. Со всех сторон сыпался дождь из конфетти.       Реальность оказалась скучнее — по огороженному лентой входу, рябящему от вспышек камер. В окружении суетливых журналистов и поредевшей толпы фанаток, томно воздыхающих «Юрочка…».       Все, что я чувствовал, находясь в полупустом салоне самолёта — это одиночество, одиночество, одиночество. Отабек со мной не летел. У меня не было лишних денег, чтобы оплачивать его полёт в Париж, а собственных у него давным-давно кот наплакал. Последнюю крупную сумму мы потратили на авиабилеты в Данию, на рейс в середине апреля. Билеты были невозвратные. Я хотел предложить Алтыну доплатить за возможность вернуть их, но испугался, что это расстроит его. Самому было не понятно, откуда в моей голове взялись такие глупые меры предосторожности — как будто мне с какой-то стати приспичит отменить полёт.       То есть… не приспичит ведь?       Во Франции был чистый снег и яркие фонари на полупраздничных аллеях. На рассвете, когда солнце едва-едва показывалось из-под туманных облаков, мы заселились в гигантский пятизвёздочный «Ля бристоль» — мебель в стиле ар нуво, хрустальные люстры над кроватью и потолки в золотых вензелях. На стеклянном столике у окна красовался бисквитный торт с воткнутой в центр олимпиадной символикой. Пять разноцветных колец, сделанных из песочного печенья, припорошенных сахарной пудрой. Казалось бы, куда приторнее? — но внутри оказалась супер-сладкая клубничная начинка.       — Все так и норовят запихнуть в меня торт или любую другую сладость, — пробурчал я, дёргая застёжки чемодана; во Франции оказалось холоднее, чем я думал, поэтому я решил переодеться в свитер.       — Нашёлся привереда, — пробубнил Гоша, с удовольствием уминая цветное печенье. — О, тут на столе открытки… именные! Тебе и мне.       Сложенный кусочек картона пестрил ломающими мозг завитушками. Слова внутри были выведены каллиграфическим пером и переливались серебряным: «Месье Плисецкий…».       — Всё на французском, — хмыкнул я и кое-как перевёл в голове. — Это что-то вроде приветствия. «Добро пожаловать в Париж, ля дубль-меболь, чувствуйте себя как дома, счастливых Олимпийских игр».       — Вот это я понимаю — уровень! — обрадовался Гоша; он вращал открытку в руках, высунув язык, чтобы сфоткать её для инстаграма. — Не то, что тогда, в Самаре — рис с кукурузой и гречка на все случаи жизни. Тьфу…       — Кукуруза была вкусная, кстати, — недовольно заметил я.       — Не вкуснее, чем бисквитный торт, — закатил глаза парень, дёрнув в стороны бархатные шторы. — Ого! Отсюда видно Эйфелеву башню!       Башня торчала из-за бесчисленных покатых крыш, сияла сигнальными огоньками, сливающимися с холодным рассветом. Время было раннее. Мы с Милой и Гошей выбрели на улицу, чтобы изучить территорию, потоптались у закрытых до десяти кофеен. Изо рта шёл пар. Эти двое шутили и смеялись, как будто не веря в свою удачу оказаться здесь, а я наблюдал, как небо затягивает привычной для зимы грязной поволокой, и думал совсем о другом — как на удивление ужасно я вписываюсь в эти нежные парижские улочки. Как вырванный лист из ТелеСемь, вклеенный в выпуск Вог с Рианной.       На завтрак был омлет с беконом.       А на ужин — бутылка воды, выданная стаффом на Велодром де Винсен, где проводилось открытие Олимпийских игр.       До этого момента я не особо понимал, во что вляпался. Олимпиада в моём представлении всегда была чем-то охуенным, но всё же безумно далёким, маячащим красным флагом на горизонте, беги — не добежишь. В этот вечер я разглядывал переполненные трибуны, мигающие от цветных лайтстиков, и задавался вопросом: а где же всё-таки заканчиваются мечты и начинается та самая Олимпиада?       Тогда грянули салюты, и мне вдруг стало дико от мысли, что я вообще до этого дожил. Не сложился на половине пути, добился слезами, потом и кровью. Ценою собственной души выбил себе место под этим ярким, окроплённом фейерверками небом. Я действительно сделал это.       — Ой, да вы посмотрите на него, — довольно пропела Мила; на её лице играли радужные блики светового шоу. — Сияет весь прям. Счастливый!       А я был счастлив и не понимал, почему от этого счастья так больно.       И нарастающий, как воздушная тревога, страх того, что за этим счастьем последует — пустота, ещё более голодная, чем когда-либо.       Меня представляли как часть национальной сборной — в рядах лучших из лучших. Я улыбался, но так сильно хотелось плакать. Не зная, куда деть повлажневшие от пота руки, я тёр их об штаны и игрался с замком на олимпийке, пока улыбка на губах трещала по швам. Ощущать её в тот момент было до обидного болезненно, как будто это не улыбка вовсе, а так — короткое замыкание в мышцах, колючая судорога, тик.       Алтын в тот же вечер отправил мне фотографию с включенным прямым эфиром Открытия на ноуте. Спросил: «Ну что, фигурист национального уровня, как ощущения?»       «Как в карусели» — ответил я.       Тошнит и кружится.       Мы долго переписывались ночью — я обнимал ногами подушку и нуждался, нуждался в Бэке, как в воздухе. Сейчас, когда в голове сталкивалось столько противоречивых мыслей, мне хотелось, чтобы мир замер на минутку. Прижатый к Отабеку в объятиях, я полностью терялся в реальности. В Париже Отабека не было. Были Гоша и Мила, но обнимать кого-то из них я не имел ни малейшего желания.       Темнота медленно кралась сквозь стены. Перед тем, как уложиться спать, я включил светильник в ванной и оставил дверь туда приоткрытой, чтобы свет добирался до кровати. В ушах стоял гул стадиона — радостные крики людей, смешавшиеся в злобный рык.       «Почему это всё так странно? — я перебирал эмоции, выискивая среди них гнилые; рефлексировал, иными словами. — Я ждал этого хуеву тучу лет, и вот я здесь, в чертовой Франции, мне дарят тортики с олимпийской символикой… но Олимпиада — где она? Где то облегчение, о котором я так долго грезил? Где, где, где?..»       Проворочавшись полночи, я уснул, чувствуя себя обманутым, как если бы я шёл к Джомолунгме, но, приблизившись, встретил песочный замок.       Следующие несколько дней мы с ребятами бродили по городу. Погуляли под Эйфелевой башней, запаслись магнитиками на холодильник и даже сходили на хоккейный матч Россия — Португалия, чтобы поддержать своих. Поначалу было откровенно скучно, а потом я внезапно понял, что безумно хочу, чтобы «наши» парни в красной форме в потроха разнесли «не наших». Бой получился жарким. Из спортивного комплекса я вышел довольный, обмотанный в сувенирный шарф.       Параллельно с этим я переписывался с Бэком везде, где находил Интернет. За время, проведенное в Париже, меня успело посетить разочарование: а ведь Алтын мог не свернуть с Олимпиады, и тогда мы бы вместе тусили. Целовались бы по ночам украдкой на заснеженной тёмной веранде, закрытой на зиму для всех, но только не для нас. И вот я разочаровывался, а потом вспоминал: Бэк сейчас там, где хочет быть — в нашем доме, на нашей с ним надувной кровати, тренькает там на любимой гитаре, пьёт пиво и живёт жизнью, которую сам для себя выбирал.       Он был счастлив без Олимпиад, а значит, я не имел никаких прав капризничать.       Предпоследнее утро перед соревнованиями началось с гошиных причитаний о том, что мы проспали завтрак. Почему-то не сработал будильник. На часах — девять сорок. Через двадцать минут в ресторане перестанут подавать омлет и грушево-яблочный смузи.       — Там сейчас панкейки закончатся, — сердито бормотал Гоша, натягивая в спешке спортивки. — Вставай быстрее, ле копуша!       — Сдались тебе эти панкейки. Ле придурок, — я откинул ногой одеяло, встал рывком.       И так же быстро, как моё пробуждение, сознание погрузилось в забвение — раз, два… Взор застлал чёрный туман, а когда он развеялся, я уже висел на Гоше, у которого от тяжести моей подкашивались ноги.       — Чувак, — испуганно выдохнул парень, укладывая меня обратно на кровать. — Ты чего падаешь?       — Слишком резко встал, наверное, — мир медленно переворачивался с головы на ноги; сердце гремело оглушительно — я расслышал с трудом, как Гоша ругается сквозь зубы, ища под ворохом одежды телефон.       — Сейчас Якову позвоню, лежи.       — Не надо никому звонить, — с головы до ног, тело пронзил холодный, растекающийся по клеткам озноб. — Мх… говорю же, встал резко. С кем, не бывает, блять.       — Со мной, например, не бывает, — резонно заметил Гоша, но всё-таки отложил телефон. — Ты воды попей хотя бы… только не умирай прямо здесь… — я лизнул пару раз горлышко бутылки и отпрянул; тошнота была такой сильной, что, казалось, может вывернуть от простой минералки. — На первом этаже есть медпункт, давай провожу тебя.       — Да я сам дойду, — отмахнулся я и поднялся.       Координация постепенно приходила в строй. Накинув олимпийку на плечи, я уныло поплелся по коридору — хитро выебанный узор на ковре перед глазами и размывался по гауссу. «А стоит ли вообще идти в этот дурацкий медпункт? — лениво рассуждал я. — Найдут болячку какую-нибудь — и всё, пиши пропало. А головокружение перетерплю как-нибудь, не впервые всё-таки. Сколько раз в обмороки падал на своём веку — пора бы уже привыкнуть… быть полумёртвым, в конце концов, моё второе агрегатное состояние. Так что срать. Уж лучше на завтрак сразу — может, успею…»       Лифт открыл просторную металлическую кабину. Я осмотрел себя в огромное зеркало до пола и грустно вздохнул. Чёлка отрастает — за уши не заправить, слишком короткая ещё, в глаза лезет. Лопнувший капилляр на белке, и, если приглядеться, вселенская заебанность в глубине зрачков. Хорошая диета и наполовину интуитивное питание пошли на пользу, и я наконец-то нажрал себе здорового вида щеки, что, к слову, немыслимо нравилось Бэку. Он называл их милыми и не забывал повторять, что я вернулся «в свои шестнадцать».       Не опустившись до нужного этажа, лифт остановился на пятом и открылся, впуская нового пассажира.       В кабину вошёл Юри Кацуки.       Я потеснился, позволив ему встать рядом, и неловко уставился в табличку, сверкающую над ровным рядом кнопок. На табличке было написано: не бегать, не курить, не прыгать, не оставлять детей одних. Входя в лифт, заходите в него первым. Выходя из лифта, пропустите ребёнка вперёд. Глаза невольно скосили чуть вбок и поймали пристальный взгляд Кацуки. Я хмыкнул:       — Конничива.       Тот удивленно дёрнулся, на момент став растерянным-растерянным.       — Ты… знаешь японский?       Я усмехнулся. Боже. Почему, когда он рядом, я превращаюсь в выёбистую суку?       — «Здравствуйте. Как вы? Я хорошо. Нет, я не русский, я немец», — провозгласил я на японском и добавил уже на английском. — Вычитал в каком-то самоучителе из Читай-города. Пф…       Кацудон растерялся. Я мельком оценил подкачанное тело, одетое в простой свитер и джинсы. Кажется, он тоже опаздывал на завтрак, но в данный момент я интересовал его больше, чем панкейки с шоколадным сиропом.       Это немного льстило.       — Так чего ты на меня уставился?       Лифт остановился на втором. Остановка — ресторан. Я собрался было покинуть Кацуки, но тот вжал палец в одну из кнопок, и дверцы снова сомкнулись, оставляя нас в сгустившейся тишине. Последним, что я увидел снаружи, была молоденькая горничная в конце коридора, толкающая ведро для мопа с таким похуизмом на лице, что, казалось, обвались сейчас крыша отеля, та лишь озадачится количеством пыли, которое ей придётся выпылесошивать с ковра.       Пф-ф-ф, ну и дела. Завтрак отменяется. Я устало опёрся об стенку. После внезапного обморока стоять прямо было чуть затруднительно. Вместо костей в ногах был пластелин.       Кацудон собрался с духом. Я видел — это трудно для него, заговорить первым с таким сложным человеком, как я.       — Я просто хотел спросить… обсудить, — неуверенно начал он; его английский стал намного лучше, из него практически искоренился акцент. — В последнее время много чего случилось, столько разного… я, если честно, не совсем понимаю некоторые вещи… но очень хочу понять. Убедиться.       В его чёрных глазах, остротой так похожих на бэковы, плескалась плохо скрытая мольба: утешь меня. Скажи, что всё не так, как я думаю. Опровергни мои худшие опасения.       «Увы и ах, Кацудон, — посмеялся я про себя. — Сегодня мне придётся разочаровать тебя по полной»       — Не знаю, что ты хочешь услышать, я просто скажу как есть: между нами с Виктором было всё. Даже то, чего ты не хотел бы, чтобы оно было, — японец нервно сглотнул; его уши слегка порозовели. — Надеюсь, он подумает над своим поведением, пока лежит в больнице, — и, сам от себя не ожидая, полюбопытствовал. — Как он?       — Нормально. Он сказал, ты собираешься подавать на него в суд, — Юри сердито прикусил губу. — Неужели у тебя совсем нет сострадания? После всего, что он сделал для тебя…       — О… ты хотел сказать: после всего, что он сделал со мной.       Что будет, если лифт вызовет кто-то другой? Главное, чтобы к этому моменту дело не дошло до драки. Разнимать нас будет очень проблематично.       — Виктор — не плохой человек. Ему сейчас и без суда очень плохо, а когда дело дойдёт до него… Тебе стоит подумать о нём.       — А как же я?! — вспылил я, задавая вопрос, который не осмелился задать вслух в прошлый раз. — Почему бы вам, ребята, наконец, не подумать обо мне? Почему ваша с ним светлая любовь должна быть всегда в приоритете? Никто из вас не думает о моих чувствах.       — Но Виктор очень часто думает о тебе… — погрустнел Кацуки. — Кажется, ты совсем ничего о нём не знаешь. Ни-че-го, — повторил он по слогам таким тоном, что я почувствовал себя загнанным в угол. — Не забывай, как он помог тебе в детстве, как вырастил. Он всегда говорит хорошо о тебе. Запрещает говорить плохо… — и поспешно добавил. — Не то, чтобы я пытался, конечно…       Отлично! — чиркнуло, как спичка, в голове. Теперь я ещё и плохой! Давлю на них, таких влюблённых, несчастных, отравляю личную жизнь! Виктор был хорошим в моих детских, незамутнённых взрослением глазах. Он поставил меня на ноги и научил всему, что знал сам. Он водил меня в кино просто так и гасил родительские просрочки по ипотеке. Он кормил меня финскими конфетами и разрешал примерять старые костюмы. Взамен на это он просил лишь одно.       — Твой парень трахнул меня, когда я был ребёнком, — процедил я, с удовольствием отмечая, как складка между редкими тёмными бровями становится глубже. — Я думал, произошедшее вправит твои мозги на место, но ты продолжаешь выгораживать его. Смотреть тошно! Жизнь тебя совсем ничему не учит.       Япошка нахмурился сильнее.       — Виктор совершал ошибки. Это правда, — выговорил он, явно сдерживаясь от громких слов, подбирая максимально нейтральные. — Но все люди ошибаются. Проступки, которые остались в прошлом, не должны клеймить всю его жизнь! Потому что, если и бывали моменты, в которых Виктор поступил неправильно, он раскаивается — я знаю.       — Знаешь? — улыбнулся я.       — Уверен! — твердо отрезал парень. — Он не сделал ничего плохого, когда вы были в отношениях… — и, задумавшись, вздохнул. — Кроме самого факта ваших отношений… но это не повод привлекать его к закону.       — Знаешь ты или нет — как там у вас в Японии принято? — в нашей стране существует отдельная статья по совращению несовершеннолетних. Он прекрасно вписывается в эту статью.       Юри выглядел абсолютно огорошенным. Его губы подрагивали.       — Почему ты так ненавидишь его?! — в сердцах воскликнул он. — Почему не хочешь оставлять прошлое в прошлом?       Какой он миленький, злобно подумал я.       Такой маленький, влюблённый, наивный. Я тоже таким был когда-то — и как же хочется сломать эту нежность. Придавить краешком сланца и лопнуть. «Вопрос, конечно, этическо-моральный, как говорила общежичка, — вспомнился вдруг смутно знакомый голос одноклассника, которого я с трудом вспоминал по имени. — Рассказать тёлке, что пацан её кобель, или это уже не наше дело? типа, где та грань между делом, в которое можно нос засунуть, и делом, в которое нельзя?»       Когда речь заходила о Викторе, я не руководствовался ни этикой, ни моралью. В моём случае грань между «можно» и «нельзя» стиралась. Кацуки носил линзы, но на его переносице всё ещё сверкали те самые, ослепительно розовые очки.       — Я не хотел этого говорить, но, видимо, придётся, — вздохнул я; в глазах Юри мелькнуло любопытство. — В январе Виктор затащил меня к себе в машину и поцеловал. Просил вернуться и осыпал комплиментами, — с каждым услышанным словом округлое лицо вытягивалось и кривилось сильнее. — И когда я спросил, что он собирается делать с тобой, он сказал «если хочешь, я брошу его к твоим ногам».       Как это больно, как сладко — срывать с Кацуки эти сраные очки.       Швырять на пол и топтать, топтать, топтать… я следил за Юри, подмечая малейшие детали — раздутые от возмущения ноздри, подмятая нижняя губа. Влажные, удивлённые глаза. Я наслаждался этим видом с практически садистским удовольствием.       — Эт… то правда? — наконец, выдохнул он.       — Чистейшая, — усмехнулся я, уже празднуя свою победу. — Надеюсь, понимаешь теперь?       Юри мотнул головой и протестующе сжал руки в кулаки.       — И почему я должен верить тебе?       О, будда, он что, серьёзно?..       — А зачем мне врать? — только не говорите, что этому идиоту нужно всё объяснять… — Я соврал ради тебя в суде — не ради него! Ради тебя. Чтобы ты жизнь свою не угробил. Ты говоришь, что я ничего не знаю о нём, но всё совсем наоборот. Это ты его не знаешь, а я спасаю тебя от этого незнания.       — Но мы с тобой почти не знакомы! — поджал губы Кацудон. — Даже не говорили толком, кроме той пары дней, что ты провёл в Токио. Тебе ни к чему помогать мне. Так почему…       — Потому что, какой бы паскудой я не был, у меня большое сердце! — с гордостью провозгласил я. — И мне тебя по-человечески жалко. Я могу рассказать тебе такие вещи о нём, от которых у тебя волосы на затылке встанут, — из недр грудной клетки вырвался невольный рык, и я аж сам офигел от того, как устрашающе это прозвучало; парень вздрогнул. — Он испоганил мне жизнь. Я говорю тебе это, чтобы ты, бака, бежал от Виктора как можно дальше. А не убежишь — он и тебя на дно утянет когда-нибудь… ему так нравится, чтобы не он один, а вместе с кем-то в параше барахтался.       Кацуки сделал вдох — и на какой-то момент я подумал, что он разразится гневной тирадой, но парень взял себя в сжатые кулаки (хороший мальчик; сдержанный) и спросил на глубоком выдохе:       — Скажи, ты любишь его?       — Нет, — вырвалось из меня мгновенно — заученный до автоматизма ответ.       — А вот я — люблю, — сказал Юри, и сердце сделало скачок; я никогда не думал, что этот голос может быть… таким, сорванным и полным тепла. — Те страшные вещи, которые ты расскажешь… скорее всего, не заставят меня отвернуться от него. Да, я уверен. Как я уже говорил, он совершает иногда ошибки… но так ведь нельзя, чтобы весь мир был против него! Кто-то обязательно должен быть рядом. Хоть кто-нибудь… хотя бы я.       У меня засосало под ложечкой, свело, закрутило, и я почувствовал себя так неожиданно плохо от существования такой любви — не понять, прекрасной или проклятой. Самое ужасное заключалось в том, что я видел в Кацуки себя — детальное отражение, брата-близнеца, только более красивого и совершенного. Он был способен полюбить Виктора так, как я не сумел. В нём было так много света, сколько я не смог излучить за всю жизнь.       Я понятия не имел, что мне делать с этой внезапно сгустившейся тоской. Своё собственное существование вдруг показалось таким жалким и ненужным…       Лифт дрогнул и взмыл куда-то вверх. На небольшом табло медленно сменялись номера этажей: третий, четвёртый, пятый…       — Ты — дурак, — подвёл я удручающий итог. — Слишком хороший для такого гада, как он… но теперь я, по крайней мере, понимаю, что он в тебе нашёл.       Незапятнанную доброту, святость наруто. Такие люди, как он с Олежкой, всегда становятся главными героями. А мне со своею гнилью роль уготована одна — плоская, второплановая картонка. Этой гнилью я Виктора и манил. Ею же и отталкивал.       — Хорошо, — пожал плечами Кацуки. — Кажется, я теперь тоже понимаю, что он нашёл в тебе.       — Интересно.       — Ты как свет на крючке удильщика. Никто не остаётся равнодушным.       — Мне не особо нравится, когда меня сравнивают с вонючей рыбой, — признался я, но эти слова оставили в душе склизкий осадок. — Неужели нет ассоциаций полу…       В следующее мгновение я ощутил на губах мягкое и на долю секунды впал в прострацию… а потом крякнул и отпихнул Кацудона так сильно, что тот упёрся спиною в зеркало. Щеки Юри были красными, но выглядел он крайне довольным — как будто совершил некий подвиг, что-то, что потешило его самолюбие.       — Ты ёбнутый?! — громко возмутился я, агрессивно вытирая губы рукавом. — Отомстить мне решил, что ли?!       — Просто вспомнил, как ты поцеловал меня тогда… в Солт-Лейк-Сити, помнишь? Это было так неожиданно, а твои слова… если честно, я никогда не был в таком замешательстве, — пожал плечами Юри. — И я подумал… было бы неплохо вернуть тебе этот поцелуй. Чтобы не оставаться в долгу.       Ох уж эти японцы с их запутанной психологией и символизмом из нихуя.       — Мог бы и не возвращать! — вспыхнул я. — Ба-ака!       Этот вскрик выбил из Юри легкую усмешку — унизительную для меня.       — Завтра чемпионат по фигурному катанию. Встретимся на льду, — слабо улыбнулся он и приготовился выйти; двери лязгнули. — И ещё кое-что, Юра… — оглядкой через плечо. — Я думаю, сильные не бегут.       Дверь открылась, и он выскользнул в коридор, запуская вместо себя незнакомую женщину в хиджабе. А я так и остался стоять. На губах тлел лёгкий, отталкивающий своей мягкостью вкус.       «Сильные — не бегут» — повторял я, как мантру, про себя.       Сильные — не бегут. Поэтому Кацуки останется до конца; будет стоять, вросший в землю, как каменная голова на острове Пасхи, неподвижный перед ветрами. Кацуки останется, и поэтому он — сильный.       Я же только и делаю, что бегу.

***

      На следующий день я проснулся, не чувствуя себя. А когда встал, испугался — меня словно и не было вовсе, как будто я встал с кровати, да так и оставил в ней скелет с мясом. С момента пробуждения меня преследовал тревожный озноб. Ознобом был уверенный взгляд Кацудона, его улыбка, щёки — красные, наливные, выдающее мандраж и смущение, точно он сам с себя был в ахуе, и ему этот ахуй нравился.       «Дурацкий Кацудон, — я сидел у окна в автобусе; мелькали улочки, но я смотрел в даль и видел в этой дали только Юри. — Такой хороший, такой правильный, такой лучший. Как у тебя это получается, смахивать проблемы в кулак и не оставлять от них мокрого следа? Как ты, весь такой чудесный, живёшь вообще? И, самое главное… как мне научиться жить так же?»       Произошедшее сбивало с толку и не давало собраться — а может, это было лишь одной из причин. Иначе то, почему мне было так плохо, не объяснишь. А плохо было, да ещё как — било по нервам, колбасило. Наворачивание кругов на пустом месте, покусывание губ, заламывание кистей.       Я думал: Это будет сейчас. Я ждал этого как не в себя, постоянно повторял: «Через год», «через месяц», «завтра».       Пока неожиданно завтра не наступило сегодня.       Это был стресс, стирающий отрывки дня из воспоминаний. Я шёл туда, куда идут все; делал то, что попросит тренер. Я не помнил, как оказался среди прочих, разодетый в белое, как в старые добрые, с измученным взглядом, приправленным перламутровыми блестками (жертва честного труда гримёра). Полупрозрачная ткань замечательно продувалась и позволяла потокам воздуха пускать вокруг груди сквозняки. Цвет кожи на запястьях едва сливался с белизной рукавов, разве что был чуть розовее и жемчужнее.       Я был красивым, но хорошо понимал — эта напускная чистота, эти кружева, пропитанные альпийской свежестью, были приманкой над пастью удильщика. Выдавала меня чёрная клякса татуировки, маскирующая шрам на руке.       — Какая красота, господи ты боже мой, — восхитилась Мила, когда увидела приодетого меня. — Молодой человек, тут с небес позвонили, просили вернуть их ангела! Ха-ха-ха!       — Очень смешно, — закатил глаза я, оттирая с губ перенасыщенный красный пигмент.       — Только характер у него скорее гоблинский, — пошутил Гоша, гуляя взглядом по усыпанным цветами ключицам.       — Сам ты гоблин.       Эти глупые шутки совсем не помогали успокоиться. В неравномерно быстром течение времени мне удалось выкрасть пару минут, чтобы уединиться в туалете для гостей. Туалеты вообще вещь хорошая, подметил я, намыливая расчесанные руки уже пятый раз по кругу. И поссать, и пососаться, а если в общем посмотреть, так вообще — прекрасное место для задушевных бесед. Стырив с собой телефон, я быстро набрал знакомый номер. «Денег, наверное, срубят за звонок… — прикусил губу. — Ну да ладно. Оно того стоит».       — Ты чего звонишь? — с ходу поинтересовался Бэк; от звука его голоса мне сразу стало лучше. — Тебе же выступать скоро, — на заднем фоне играла «павер» от эксо — та же самая, что играла сейчас на катке.       — Снова смотришь прямой эфир?       — Ну да, — подтвердил Бэк. — Как мне на тебя не смотреть? — его речь перемешивалась с чавканьем, противным и бескультурным; я сморщился.       — Что ты там жрёшь такое вкусное?       — Ну… — замялся парень. — Суши заказал вот.       Я громко цокнул.       — Ты издеваешься надо мной, Отабек Алтын. У тебя нет совести! Я тебе еды на год вперёд наготовил, — почему-то такие разговоры успокаивали лучше таблеток; я невольно улыбнулся, испытывая это житейское, умиротворяющее своей простотой возмущение. — Там было целых две кастрюли!       — У меня неподъемный аппетит, — принялся оправдываться Бэк, судя по голосу, ни капли не пристыженный. — Я съел все, что было, а сейчас мне лень как-то готовить, вот я и заказываю… хм, разное.       «Как он вообще выживает? — поразился я. — Ничего серьёзного приготовить не может и живёт на одних роллах с пиццей. Даже унитаз сам почистить не может — всегда ждёт, когда я снизойду. Комнатное растение, ни дать ни взять. Рано или поздно он помрёт без меня с голоду… или от язвы желудка». Сложно понять, раздражал меня этот факт или, наоборот, умилял. Это приятно, в конце концов, быть настолько полезным для кого-то — но не до такой же степени! Ладно, подумалось мне. Вот вернусь — и сварю ему что-нибудь нормальное.       — Так ты… чего звонил-то?       Я задумался — действительно, с чего это вдруг? Что побудило меня, находящегося в эпицентре событий, взять и вырваться наружу, забиться в райский уголок (пусть «райский» в этом случае означало разбрызганную воду вокруг толчков и разводы под дозаторами с мылом). Отчего даже сейчас, когда вокруг слишком много всего, меня грызла мысль, что чего-то не хватает?       — Эй, ало, — напомнил о себе Отабек. — Всё в порядке?       — Даже не знаю… — за бытовыми рассуждениями о еде стиралась острота тех чувств, которые гложили меня пару минут назад. — Уже лучше, наверное.       — Звучишь всё равно грустновато.       Грустновато, ха? Пожалуй, это слово — самый минимум того, что может описать моё состояние. Я присел на мраморную раковину, разглаживая складки на рукавах костюма.       — Такое ощущение странное. Грызущее какое-то, — может быть… — Может быть, мои ожидания просто не совпали с реальностью.       — Почему не совпали? — искренне удивился Алтын. — В вашем пятизвездочном отеле раздают гречку с котлетой на ужин?       Я рассмеялся, и горло заскрипело, как плохо смазанная детская качеля. Да что плохого сделала гречка, чтобы её так все невзлюбили?..       — Нет… с обедами всё шикарно, — я прикусил губу, формулируя рвущуюся наружу мысль. — Я просто успел забыть, что реальная жизнь — это не сериал, хоть иногда она таковой кажется. В реальности много разочарований. Здесь всё не так ярко и радужно.       — Тебя разочаровала Олимпиада? — ещё более удивленно переспросил он. — Но ты же так хотел… так долго ждал, чтобы оказаться на ней.       В этом и был смысл проблемы.       — Не знаю почему, но мне казалось, что у меня гора рухнет с плеч — а она стала только тяжелее. Я думаю… я, наконец, понял — мне не стать идеальным человеком. Таким, как герои фильмов.       — А зачем тебе становиться идеальным? — озадачился Бэк.       — Не знаю… Я ничего не знаю. Вот представь — живёшь кучу лет с невъебенной болью, а понять, где болит — не можешь. У меня сейчас так, — говорить было сложно; я подбирал слова, а они звучали совсем не так, как должны были. — Всё это какая-то ошибка. Моя жизнь — ебучая ошибка.       — Так-так-так-так, — грозно вмешался Алтын и цокнул языком пару раз. — Сбавь-ка обороты, Юра. А то ты от волнения, кажется, бредишь уже.       А может быть, это и есть оно — простое человеческое волнение. Я запустил пальцы в волосы, но сразу вспомнил, что они уложены, и поспешно одёрнул руку.       — Я встретил Кацудона вчера.       — Кацуки? — переспросил Бэк. — И что?       Чёрт.       -…чёрт. Он охуенный, — кто бы знал, что я когда-либо произнесу это вслух; завтра в Африке выпадет снег. — Если в мире существуют особенные люди, то этот свинтус будет в их числе. Это так бесит. Просто не представляю, что будет, если он ещё хоть раз посмотрит на меня с первого места. У меня нет права на провал — совсем. Безоговорочно.       Я всегда смотрел в спину людям, которые могут подмять под себя весь мир. И просто хотел быть кем-то. Не исчезать из памяти человечества, промелькнув пару раз в новостях, а остаться в истории не стираемым, не выводимым пятном. Кацудон был способен на такое. Я видел это в его искрящихся, блестящих от энергии глазах. Мне же самому было так сложно вдавливать эту энергию, потому что все силы уходили на то, чтобы хотя бы… не знаю… жить.       — Снова этот твой синдром отличника, — расфыркался тем временем Бэк. — Разве с такими мыслями нужно начинать Олимпиаду? — с моей стороны раздался тяжёлый вздох. — Давай я тебе сейчас одну вещь скажу, а ты её будешь держать в голове? — я молчал. — Давай?       — Ну, давай.       Он втянул в себя воздух со свистом и выпалил:       — Я верю в тебя, — моя рука невольно потянулась к груди, удерживая подскочившее сердце; больно. — Не в твою победу конкретно, а именно в тебя. Потому что, какой бы не был результат у этой дебильной игры, золото, серебро — неважно… в общем, что бы ни произошло, ты должен знать: ты хорошо справился, — у меня задрожали губы. — Ты всё это время хорошо справлялся — не только в катании, а в жизни, учёбе, во всём. Понял?       Ты хорошо справился.       Всего три слова, пробивающие толщь плотины насквозь. Как будто все мои грамоты, медали, сложенные в коробку из-под обуви, были созданы для того, чтобы я услышал это хоть раз: ты хорошо справился. Я согнулся пополам, пряча лицо в коленях. Я думал о том, как сильно любил его сейчас, и выносить эту любовь было сложно почти физически.       — Понял? — продолжал допытываться Алтын.       — Да, — выдохнул я, не видя толком ничего из-за заплывшего взора.       Перед выступлением была проведена короткая пресс-конференцию. Я отвечал на вопросы, как всегда, заученными наизусть предложениями. Прятал чуть мокрые глаза и говорил: всё класс, настрой хороший, спасибо тренеру, спасибо моим друзьям, слава Российской Федерации. Красная точка на камере оператора прожигала во мне дыру. Сердце буйно тарабанило в груди. Сегодня всё было как-то слишком «слишком».       Делая растяжку, я касался носом чуть ниже коленной чашечки и косился на судейскую трибуну. Думал: «Они все читали новости. Они знают, кто меня трахал. Теперь об этом знает весь мир». Возможно, они обсуждали меня и мой поганый характер; сколько раз обо мне успели пошутить за спиной сегодня? Кто для меня остальные участники — коллеги, друзья, враги? И кто я, Юра Плисецкий, для них? Красивое лицо? Прикольные шпагаты? Зазвездившийся долбоеб с кучей денег?       Шлюха или всё-таки народный идол?       Спустя полчаса после начала соревнований Кацуки взлетел в топ списка — и я снова сломался в шпагате, чтобы спрятать покусанные губы. Неужели не было ничего, перед чем он сломался бы? Я так завидовал его внутренней силе, здоровой уверенности в себе. Хотелось так же, а получалось — наоборот. Я отчаянно гнул себя, испытывая удушающую боль, и слышал, как стадион аплодирует. Ему.       А потом настал мой черед.       В Париже было два Лувра. Один — с Мона Лизой, а второй — мой. Имя ему было Лёд, и сегодня он был прекрасен. Холодное-прехолодное окно. Я осторожно вышел на полуглянцевую поверхность и заскользил — боже — так ровно… Лёд был моим океаном. Я бороздил его с малых лет — маленькая хлипкая байдарка, перекидываемая от волны к волне. В океане не было берега, но я не думал, что нуждаюсь в нём. Здесь, в толще чёрной леденистой воды, скрывались ответы на все мои вопросы.       У меня прорезались голосовые связки.       Я знал, как выгляжу на широком четырёхстороннем экране. Юноша в белом — тонкий и лёгкий, практически ничего не весящий. Пуховое пёрышко, выкраденное из гнезда северным потоком ветра. Белокожий, вечно молодой. И «боли нет места», мелодично текущее по воздуху.       Каждое движение подавалось абсолютному контролю — это стоило немалых сил и дыхания, но я был готов ими пожертвовать. Я репетировал этот танец раз за разом, оттачивал виражи и спирали, делал прыжки настолько невесомыми, что, совершая их, я смотрелся не грузнее снежинки. Знал бы кто, как это тяжело — выглядеть лёгким. Мне потребовалось так много времени, чтобы выучить хореографию; в ней было продумано всё — вплоть до согнутого якобы невзначай мизинца.       Я пытался передать ощущения, слипшиеся друг с другом, как плевки зажеванной до потери вкуса жвачки, где-то между лёгкими и горлом. Всё по-дурацки переиначено, систематизировано, сжато в плотный куб. Я всегда, в течение жизни, распутывал что-то одно, в то же время запутывая другое — у меня не получалось быть счастливым, у меня не получилось грустить. У меня не получилось ничего, а если я оказывался хорош хоть в чём-то, то этого всегда было мало.       Вся жизнь от и до — одна, блин, борьба с самим собой ради самого себя, бессмысленная и выматывающая. Единственным результатом моей внутренней войнушки, как у всех прочих войн, была боль, боль, боль, боль, боль, боль, такая частая, ставшая перманентным состоянием.       Но даже от привычной, казалось бы, боли, можно было смертельно устать. При такой усталости думаешь: закрыть бы глаза да не проснуться. И просыпаешься на следующий день, поражаясь — всё-таки жива та часть меня, которая ещё не сдалась. Пытаешься отыскать потом её, эту живучую, скользкую дрянь, чтобы добить, но та прячется слишком хорошо.       Бэк говорил: все плохое когда-нибудь заканчивается. Этот труднейший этап — всего лишь незаконченное предложение; совсем скоро ты поставишь в конце него точку, начиная заново, с заглавной буквы. «Потому что это жиза, Юр, — стонал он, навернув три банки пива под онлайн-концерт металлики. — Бесконечная патока предложений… которые заканчиваются… мн… точками».       «Не «потока» — «поток» — поправлял я его и внутренне смеялся с услышанного. С чего он взял, что моим стенаниям будет положена точка? Ведь все плохие события в моей жизни идут через запятую. А параллель эта и вовсе в корне неправильная — кто-нибудь хоть раз встречал такое, чтобы жизнь человека заканчивалась точкой, а не оборванным, сказанным наполовину словом?       Чириканье коньков, бьющихся об лёд, проходило волной сквозь тело и громко раздавалось в голове — громче, чем музыка. Я отчаянно хотел быть понятым и ломался от неисполнимости своего желания. Потому что все, что фигурист вкладывает в танец, понятно только самому фигуристу, а зритель — попкорновое, во многом не думающее существо — вычитывает о нём в анонсах и познаёт через интервью. Язык жестов ему не ведом. Он смотрит, потому что красиво, предполагает: про несчастную любовь, наверное.       Я крушил, дробил молотом эту стену, пытаясь выйти за пределы движения — это был танец, в котором я вопил что есть мочи.       На висках скопился пот, грязный от тонального средства. Уже к середине выступления начинали отниматься ноги, а я был готов к этому чувству — я тренировался так много, что научился переживать моменты слабости, игнорировать разрывающиеся лёгкие и втягивать в себя кровь из носа. Лишь бы всё было идеально.       Дышать было нечем.       «Тебе не нужно дыхание, — прошептал я себе, кусая губы от невыносимой боли. — Воздуху не нужно дышать. Нужно — парить»       В детстве всегда было проще. И где оно, детство, сейчас? В гробу, — приходил ответ сам собой. — Вместе с папой, мамой и дедушкой. Где-то там, на первой капельке крови, капнувшей на пол в коридоре, тебя поглотила боль — и с тех пор не выплёвывала обратно. Этому нет конца, нет конца, нет конца.       Когда я остановился, сердце продолжило мчаться вперёд — его в грудной клетке как будто бы даже и не было. Зато были громкие звуки, рокот аплодисментов. Не удалось понять, настолько ли громогласные они на самом деле или же так казалось только мне. Барабанные перепонки лопались, но внутри… внутри была тишина. Абсолютная. Не слышно даже, как кровь ударяет в виски.       Я сделал несколько скользящих шагов вперёд и притормозил — грудь разрывалась, как будто я вдохнул слишком много и кислород теперь рвался наружу. Голова кружилась, прямо как тем утром, в отеле. «Ну да простой ты ещё чуть-чуть на ногах, — взмолился я самому себе, цепляясь за воздух так, как будто он был плотным. — Ещё пару минут… и узнаем, кто здесь самый пиздатый…»       Я продолжил свой путь к трибунам, но вдруг нашёл себя разлёгшимся на льду. Прилип к нему щекой и обомлел — не чувствую. Ни боли от приземления, ни усталости. Ни холод льда, ни жар собственного распалённого тела.       Стадион терял цвета, сужаясь до родного оранжевого светлячка вдалеке.       «Давай я тебе сейчас скажу одну вещь, — произнёс взволнованный голос Отабека. — А ты будешь держать её в голове?». И я держал, не выбрасывал из памяти, даже тогда, когда веки смыкались против воли.       «Ты хорошо справился» — я даже не подозревал, что существуют в мире слова, способные сделать так спокойно — облегчение, спадающее одеялом с плеч после долгой, кровопролитной войны. Больше не нужно воевать — ласково шептал на ухо Бэк. Тебе больше вообще ничего не нужно делать.       Я провёл наугад по льду, собирая пальцами наверняка холодную ледяную крошку.       Надеюсь, когда я п
Примечания:
893 Нравится 609 Отзывы 223 В сборник
Отзывы (102)