31.12.1918
19 декабря 2016 г. в 13:21
Он больше никогда не побывает дома у Джереми Мартинвуда. С этим ничего не поделать, забыть об этом так просто не удастся, так что он с ожесточением думает: не больно-то надо. А как кричала мама!
— Ты сам себя наказываешь, Криденс. Ты понимаешь это? Как ты посмеешь взглянуть в глаза Спасителю нашему, как ты не сгоришь от стыда?
Мерзость, дрянь, как только у него хватило бесстыдства — это он слышит и понимает, и не знает, как. Как он мог набивать утробу, чествовать бесовский праздник, поклоняться бесам вместе с бесами — он не знает, ему стыдно, ему страшно и плохо, но он заслужил. Мать засунула ему пальцы в рот, и его вырвало в таз. Криденс был с ней согласен: еда была слишком хорошей, чтобы можно было ее есть просто так, без расплаты. Рассказы мистера Мартинвуда про Верден и Нормандию были слишком интересными, чтобы это не оказалось искушением, а миссис Мартинвуд засунула ему в карман куртки несколько конфет. С них-то все и началось: крики Честити, и крики Мамы, и заслуженное наказание. Возможно, мама права, и миссис Мартинвуд хотела, чтобы он, Криденс, попался в ловушку.
На чердаке не так уж и холодно, кроме того, из дыры вентиляции видно несколько домов и каштан, стоящий на перекрестке с Черч-авеню.
Сытно, сладко пахнет кухней, и Криденс воображает, как десятки и сотни матерей на Коламбус-стрит готовят картофель с мясной подливой, жирный, упоительно вкусный, огромная латка для всей семьи, и каждому можно брать столько, сколько хочет. Он облизывает губы, проводит языком вдоль десны, чувствуя — или надеясь, что чувствует — остатки дневного пиршества. В темноте пальто матери, отраженное в глухом окне — треснувшее стекло щерится в замазанную темной краской кладку — кажется незнакомцем, вежливо наблюдающим за Криденсом из угла. Криденс делает два шага назад, нащупывает рукав и кладет себе на плечо. Теперь это уже не незнакомец, это кто-то близкий, пусть и не узнаваемый, потому что он обнимает Криденса; кто же пришел поздравить его с днем рождения?
Свистя, взмывает и c грохотом разрывается первая шутиха, за ней — вторая, третья, и римский огонь, невидимый из окна, вспыхивает, освещая дом напротив. Фигура за спиной становится чуть отчетливее; Криденсу хотелось бы, чтобы это была мама, но мама спит или молится в своей комнате, этажом ниже, мама — эта, настоящая мама — не стала бы держать его за плечо, а та мать, что была раньше, первая, ненастоящая мать окончательно потеряна, так как ее место давно занято. Кто же это тогда, спрашивает он сам себя, хотя ответ уже знает; ему хочется продлить узнавание, встречу, потянуть время, как ленту, которой обвязывают хрусткую подарочную бумагу, тянуть медленно, наслаждаясь моментом, пока подарок не перестал быть возможностью, превращаясь в вещь.
Кто же это? Мистер Мартинвуд стоит за его спиной; нет, не он сам, потому что мистер Мартинвуд сейчас ужинает со своей семьей, не он, но что-то лучшее, большее. Кто-то, кто приходит домой с работы и зовет Криденса с порога, и обнимает его, и, возможно, приносит с собой сверток в оберточной бумаге, и говорит "Какой большой ты стал, сынок!"; кто-то, кто пойдет с ним гулять, они запустят вместе шутихи или яркую свечу римского огня, продырявят новогоднее небо и вернутся домой, а дома будет картошка с подливой и шоколадный пирог, в котором будут свечки. Когда Криденс их задует, отец погладит его по голове.
— Восемь! Семь! Шесть! — кричат на улице.
— С новым годом, папа, — говорит Криденс и смаргивает, потому что стекло глухого окна плывет перед глазам.
Три! Два! Один!
— С новым годом, сынок, и с днем рождения, — отвечает отец; лампа ослепительно вспыхивает и гаснет, и темнота за спиной обнимает Криденса, баюкая его, пока мир становится пятнами света, ветром и криками: то веселыми, то испуганными.