Глава 46
30 декабря 2016 г., 16:38
Она стояла, укрытая полутьмой. Наматывала на палец длинную шелковистую прядь и говорила в трубку тихим, но веским музыкальным голосом:
— С Итачи мне было проще, — жаловалась она, — такой мальчик самостоятельный… Я не успела понять, что он вырос, и учить уже нечему и не надо. Вздохнула с облегчением. Не умею я… Не умею! Ну как ты это делаешь? Как ты с ним справляешься? Дома держишь? Да мы тоже никуда не выходим… Занимается он с приходящими учителями. Общения с братом хватает. Важного чего-то нет во мне, важного!.. Понимаешь? Я его обнимаю — не чувствую. Что такое со мной? Я плохая мать? Должна любить, должна же, а в сердце ничего не трогается, но я же устала, устала я! Мне бы отдохнуть, уехать куда-нибудь, побыть одной, подумать… Не обязана я всю жизнь… вот так… Надоело. Всем обязана: лицо держать, марку держать, в глаза заглядывать, улыбаться, разговаривать. И Саске обязана. Сказку на ночь, подушку поправить, в парк гулять… А я бы легла и уснула на сутки, на всю зиму. Ничего не хочу, а совесть грызет, даже ночью, даже во сне в груди ком. Не продышать… Я прочитала, что недолюбленные дети могут вырасти излишне жестокими. Это правда? Если это правда, то что мне делать? Я люблю. Люблю! Но не хочу его…
Микото повернулась, большими темными глазами нащупала прижавшуюся к косяку маленькую фигурку, опустила зажатую в руке бормочущую телефонную трубку.
— Это ничего, — сказала она. — Это мама с врачом разговаривает. Врачам всегда всякие глупости говорят…
Саске не ответил, выскользнул из комнаты и пошел к брату. Нашел его, склонившегося над учебниками, сложил руки на столе и положил на них голову, наблюдая за движением тянущего след непонятных слов карандашом:
— Жестокий — это как?
— Как монстры в ужастиках, — пояснил Итачи.
— Не хочу, — вздохнул Саске. — Мне они не нравятся…
— Смотри мультфильмы.
Саске задумался.
— Это мама про меня сказала, — собравшись, выпалил он.
Итачи отложил карандаш и заглянул младшему брату в глаза.
— Мама много чего болтает, — с неудовольствием сказал он. — Такая она у нас женщина. А ты не будешь жестоким. Обещаю.
— Спасибо, — просто сказал Саске.
Итачи он верил безоговорочно.
Пока над городом собирались тучи, свистел, срывая разноцветные объявления, ветер, и уходило в набрякшую черноту солнце, внизу по проводам неслись сообщения о штормовом предупреждении. Закрывались форточки и двери, убиралось с веревок белье, детей поспешно забирали из школ и садов, включали свет, поглядывая на сгущающуюся за окном тьму.
В больнице все было неизменно. Бегали покурить по последней медсестры, лязгали в блестящих тазах инструменты, в холле возили тряпкой по рыжему ободранному линолеуму, охранник заваривал чай. Нетерпеливый пациент в клетчатой рубашке стоял в коридоре и накручивал диск на старом зеленом телефоне. Горела лампа.
Все было как всегда, но больные оживленно перешептывались. Хирургическое отделение переваривало новость — в крайней палате под неустанным наблюдением людей в серой форме, приходил в себя раненый несчастной жертвой убийца. Слухи выманивали из своих коек даже тех, кто не желал подниматься. Разбирали костыли и топали в коридор, желая унюхать или уловить кусочек лакомой новости.
Вроде, парень и виноват. Только не доказали еще. А может, и не виноват, вон какое у нас правосудие… Да просто так не будут целым отрядом охранять! Виноват, виноват, еще как, и лучше бы тогда сдох, а то вон, отлеживается после операции, спасать еще их таких… маньяков. В КПЗ чего не перевозят? А нельзя трогать, говорят. Умрет, если таскать туда-сюда, вот и лежит…
Пациенты, довольные темой для беседы, разбавившей их скучные дни, сидели на диванчиках, обсуждая и добавляя новые домыслы — перезнакомились, наконец, и в хирургическом отделении городской больницы стало по-домашнему уютно и семейно.
Люди в серой форме в разговорах участия не принимали. Стояли себе за дверями палаты, глядя по-военному безразличными глазами на плакатики с изображением больной почки и открытого перелома. Врачи и медсестры проходили внутрь только под их контролем.
Больше в палату никто не мог заглянуть и глазком, поэтому пациенты с интересом следили за красивым молодым человеком, остановившимся напротив дверей. У молодого человека были снисходительные уверенные глаза, неторопливые веские движения и черная кожаная папка в руках.
Не пустят, покачали головами. Кто такой? Родственник? Нет, не пустят.
Молодой человек сказал пару слов, потом показал прямоугольник визитной карточки и серые нехотя расступились.
Продажные суки. Или то власть пришла? Кто его знает, какая сейчас власть. Может, и не в военной форме она ходит, не с кобурой под мышкой, как раньше, а вот так, в дорогом костюмчике, с запахом одеколона и хорошо выделанной кожи…
— Как дела? — буднично спросил Итачи, пристраивая свою папку на маленьком столике. Огляделся, ища стул, нашел и подвинул его ближе. Сел. — Я тебе сразу прогноз дам. Умышленное убийство, совершенное с особой жестокостью. Давить на это будут с двух сторон. Во-первых, способ убийства, а во-вторых, соотнесут с твоей личностью. Дополнительный груз. Не любят у нас, когда обученный убивать начинает убивать незаконно. Не для того государство на тебя деньги тратило, чтобы ты без приказа своими навыками пользовался. Утешительного мало. Против тебя свидетельница и электронный носитель… видео с камер, — Итачи умолк, что-то обдумывая. — Почему ты ее живой оставил?
Саске молчал некоторое время, безразлично глядя в потолок.
Отливающие синевой губы раскрылись.
— Привычка.
Итачи понял.
— Острой необходимости не увидел, значит…
На улице все сгущалась темнота. Черный пепел, разведенный в густом наэлектризованном воздухе, мешал дышать. Слабое фосфорное свечение исходило от застывших в ожидании деревьев, исчезли даже самые беспечные птицы.
Пришлось включить дополнительную лампу, иначе строчки на густо исписанных листах сливались в сплошное полотно.
— Мне не дадут тебя защищать, Саске, — сказал Итачи, невольно понижая голос. — Я могу помочь твоему адвокату, собрать к суду нужный материал, но защищать тебя сам я не имею права. Значит, ты проиграешь.
Саске утомленно прикрыл глаза. Его тело, грубо очерченное сероватой простыней, тихо горело внутри себя, не отдавая ни капли тепла окружающему пространству. Тепло уходило глубоко, оставляя и посиневшую кожу, и складку губ, и ресницы. Остро и четко вспомнилось другое — детское тельце, укрытое пушистым одеялом. Сонно потянувшаяся ко рту ручонка.
— Из-за Наруто? — спросил Итачи, переждав подкатившую к горлу горечь.
— Прихоть, — сухо ответил Саске.
Объяснять он ничего не собирался. Вместе с вернувшимся сознанием он осознал, что борьба с собой была бессмысленной, что переступил ту грань, которую ощущал всегда, каким бы безразличным к жизням других людей ни был. Понял — демона не успокоить, да и давно пора признать ошибку — не было ничего человеческого, а демон был.
Он вел путем разрушения, не позволяя создавать, он причинял боль окружающим, он шептал на ухо, он не давал глазу ошибиться, он менял опустевший рожок на полный смерти, он вбил кусок пластика в мягкую беззащитную глотку.
Ему все равно — и не победить, потому что пора сменить местоимение и признаться: я.
Я, признал Саске, шел путем разрушения, ничего не создавал, причинял боль, шептал, не знал промаха, менял опустевший рожок на полный смерти, вбил кусок пластика в беззащитную глотку.
Совесть спала, а может, ее никогда и не было. Логика была, и логика эта заставляла делать человеческие выводы, пытаясь сохранить безопасность своего владельца в мире людей. Но она тоже проиграла.
А больно лишь потому, что так долго обманывался и считал себя человеком.
— Почему ты жив? — спросил он, отодвинув мысли о себе на второй план.
Итачи снова раскрыл папку, вытащил из нее маленький смятый прямоугольничек и осторожно расправил на столе. Оказалось — та самая салфетка с выцветшими цифрами и рваными краями.
— Я думаю своей головой. На провокации не поддаюсь. Твою просьбу оставил без внимания, поэтому сейчас могу чем-то помочь.
Саске хотел сказать что-то резкое, но горло перехватило.
— Тебе нельзя было приобретать привязанности, — сказал Итачи, сминая салфетку. — Слишком сильно ты привязываешься.
К салфетке он поднес зажигалку, вспыхнувшую ровным стройным огоньком, но занялось неохотно — пропитанная временем мягкая бумага сопротивлялась.
— Привязываешься — и ничего не видишь вокруг. За Какаси ты чуть не убил меня, за Наруто ты убил Пейна. По предварительным данным судя, Узумаки потребовал у Пейна полного отказа от лейбла, доход от которого они делили один к трем. Все активы были записаны на Наруто, ему же принадлежали торговые марки, доходы от рекламы и исполнения трюков. Пейн получал проценты за использование названия. Неслабые проценты. Наруто предложил отступные, единовременной выплатой, взамен на отказ на любые последующие притязания и полный разрыв всех деловых соглашений. Что случилось после, Саске?
— Наруто умер.
Саске отвечал машинально. Будущее виделось ему ворохом черно-белых бумажных квадратиков, не имеющих никакого смысла. Смысл потерялся и в настоящем. Вопросы Итачи, само его присутствие Саске не трогали. Мозг послушно отрабатывал необходимый минимум, переваривая информацию и реагируя, душа молчала, и это было приятно, как мятный утренний холодок.
— Где диски? — неожиданно холодно спросил Итачи.
— Где-то, — ответил Саске.
Его начинало лихорадить. Диски — он помнил точно, выпихнул из машины, когда Хаяте выбегал в аптеку. Где-то, растертые в пыль колесами утренних машин.
— Их ищут. Они могут стать твоим оправданием.
— Ты мне мешаешь, — надломленно сказал Саске. — Выжил — радуйся. Отойди в сторону. У меня ничего для тебя нет.
И погас. Сомкнутые веки с тонкой полоской-складочкой улеглись плотно, словно выведенные резцом из камня. Губы замерли.
Итачи поднялся, подошел ближе и долго стоял, ловя теплое легкое дыхание брата пальцами узкой руки. Тронул упавшую на лоб отрастающую челку, провел по пульсирующему горячему виску.
— Можно — все, — сказал Итачи сидевшему на перилах крылечка Кибе, нахохлившемуся в разноцветный комок. — Но он ничего не хочет.
Киба медленно потянул ко рту руку с зажатой в пальцах сигаретой, глотнул дыма и снова спрятался в воротник.
За его спиной стыло черно-желтое страшное безмолвие. Над домами копилась электрическая синева. Город ждал удара стихии. Легкий ветерок мел по асфальту, собирая окурки и обрывки, собирая крошечные пыльные буранчики.
— Иди домой, — сказал Итачи. — И забудь о нем.
Киба спрыгнул с перил, выпрямился и оказался собранным, сильным. Странного медового цвета глаза набрались уверенной остроты.
— Если бы меня туда пустили…
— Бесполезно, — оборвал Итачи. — Эмоциональное выгорание это. Посттравматика.
— Эмоциональное… выгорание? — Киба явно не справлялся с терминологией, но был против. — Там выгорать нечему. Саске есть Саске. У него эмоции мозгами компенсируются, и думает он раза в три больше, чем остальные. Ему смерть Наруто вперлась, контакт оборвался, не знает, что делать. Все! Вот и все причины его посттравматики. Наладить контакты — еще сто лет протянет. Ты не понимаешь — я понимаю! Я тоже искал, как себя наказать, когда за край вывалился! Мне до сих пор снится…
Киба умолк, встретив внимательный взгляд, одернул куртку и сказал уже спокойнее:
— Без толку. Ты знаешь законы, а Саске на них плевать, но он согласен на наказание. Только не будет наказания, херня получится и муть. Ему будет хреново и бесполезно.
Он расстегнул молнию, вытащил из-за пазухи плотно обернутый в полиэтилен пакет.
— Познакомься с братом заново…
Развернулся и побрел по больничной аллейке, сгорбившись.
Над городом протяжно грохнуло, вспыхнуло и разразился ад. Тусклые потоки воды обрушились на землю, дома и машины, превращая их в мокрый выцветающий картон. Поплыли краски, стерлись огни, ветер сошел с ума и бился о вздернутые рекламные щиты. Итачи хотел окликнуть Кибу и вернуть его, предложить подвезти, но тот уже нырнул в сырой подземный переход и исчез. Светофоры мигали исступленно, захлопывались окошки в ларьках. В небе варилось черное.
Защищенный полиэтиленом пакет в руках Итачи истекал прозрачными капельками.
Киба бросился по лестнице вниз, перепрыгивая по несколько ступенек. Его душила злоба. Кафельные стены мерцали. Топкая грязь лилась из швов. Где-то над переходом рвалось и лопалось небо, а внизу валялся мокрый картон.
Мы поколение, которому нет доверия.
Киба ускорял шаг, вырывался из мутных дождливых петель для того, чтобы тут же попасть в следующие — и задыхался.
На нас нет надежды. Мы слишком плохи для того, чтобы оправдать надежды поколения предыдущего и слишком хороши для того, чтобы с ним согласиться…
Асфальт пузырился.
Мы рождены свободными, но вместе со вкусом свободы впитывали вкус злобы, наркотиков, ошибок и ран.
Сбоку взметнулись ветви плакучей ивы. Медленно, словно вставшие дыбом волосы на престарелой голове. Костяной ствол.
Мы имеем право и пользуемся им, ценим индивидуализм и видоизмененное сознание; известный гонзо-журналист назвал наши стремления запросами поколения свиней, на нас нацелена реклама, в наших руках будущее.
Нам не верят.
Мы слишком резкие, слишком многое говорим матом, слишком многое себе позволяем, слишком мало оказываем уважения, слишком часто кидаем обертки на асфальт, слишком редко ценим друг друга, для нас не осталось ничего святого, мы пьем исключительно кровь, мы не знаем, чего хотим, мы плюем на славное прошлое, мы снимаем футболки с утренних трупов, мы воруем горшечные цветы из подъездов, мы разбиваем чужие машины, мы режем себе вены, мы не хотим учиться и идти вперед.
Мы слишком часто кончаем жизнь самоубийством, не желая бороться, а ведь — было же время, когда об этом было даже некогда думать, — мы пишем стихи; покупаем сигареты чаще, чем хлеб, рожаем раньше, чем положено; влюбляемся реже, чем нужно; требуем больше, чем заслуживаем.
И все-таки. Посмотрите на нас, люди прошлого поколения — на наше общее тело, распятое между вашим «надо» и нашим «хотим». На наши живые клетки, новообразуемые связи, веревки нервов, защищенные болевые, наросшие кости, распахнутые глаза.
Мы сможем — все. Дайте нам шанс. Даже если кажется — не в наши руки, не в наши исколотые вены, не в наши обожженные пальцы, не на основе наших слез, не нашим страхам… Дайте нам жить так, как мы хотим — по-другому.
И будет семь дней труда над новым миром. В первый день народятся растения — в них уйдут те, кто согласен построить быт и счастье на заслуженной зарплате. Они обволокут мир и спрячут под своей сенью его тайны. И это будет хорошо, скажет Шикамару.
Во второй день народятся рыбы и освоят неизведанные никому глубины, научатся дышать водой, соляной кислотой и пеплом, обойдут все физические законы и ухватятся за законы невидимые. Это будет хорошо, скажет Сай.
В третий день на Землю придут женщины. Новые женщины, только начавшие познавать себя, стряхивающие с рук комки липкого теста и раскрывающие глаза заново, превозмогая боль и слезы. Сакуре понравится.
В четвертый день появятся животные. Их будет множество, они сменят клыки и когти на синтезированные яды, они будут грызть друг друга и умирать сами, они будут ломать себе шеи о скалы и согревать телами умирающих собратьев. Пройдя через это они удостоятся права называться друзьями человека. Это будет хорошо, согласится Суйгецу, а Киба согласится с ним.
В пятый день в мир придут воины. Жестокие, с холодным пламенем в застывших глазах, прирожденные убийцы, стянутые доспехом собственных схем и логики. Без них некому будет составить поименный список растений, животных, женщин и рыб… Без них мир постигнет хаос. Саске об этом знает.
Чтобы обуздать сотворенное, в шестой день придет смерть. Она уравняет все шансы. Недзи будет рад.
А в седьмой придет солнце.
Мы будем совершать ошибки, мы будем их исправлять, ведь мир уже создан.
Киба поскользнулся на размякшей рыжей глине, налипшей на повороте, еле-еле успел вцепиться в металлический проржавленный поручень каких-то перил, вытянулся и остановился, задыхаясь.
Слезы лились горькими. Ему впервые удалось что-то исправить, и не просто исправить, а помочь Саске. Помочь хорошему — легко и приятно. Спасти сволочь — надо уметь.
Поэтому и стоял, плача, подвывая, одинокий, полный жалости к себе, несчастный и счастливый одновременно, и дождь смывал и слезы, и складки губ, и страдальческие морщинки на лбу…, а с сердца — густую смоляную вину за смерти тех, кто так и не смог преодолеть ловушки на пути нового поколения.
— Идите на хуй, — сказал Киба шепотом, размазывая слезы и дождь по лицу. — Эмоциональное выгорание… Хотел бы я так выгореть…
Он не замечал, что на размышления его давит недавно прочитанная книга, не знал, что мысли эти известны всем и каждому, и чувствовал себя на пике обновления и возрождения, как и любой человек, простивший себя самого…
Читать письма пришлось до утра. Под дикий гул черного ветра, под неумолчную молотьбу каплями железных карнизов и царапающих стекла гнущихся беззащитных деревьев. Итачи изредка поднимался, шел на кухню за новой чашкой кофе, на ощупь возвращая себя из мира Саске в мир привычной квартиры. Без этих прикосновений стен не было, не было зеркального паркета и мебели, а были мелкие горячие пески, разноцветные скалы, трупный сладкий запах и человеческая деятельная мысль, шаг за шагом вытаскивающая себя из окружения смерти.
Сухие конспекты дней, шедшие в начале, постепенно сменялись идеей. Саске брался за идею осторожно, тревожно, подбираясь к ней, как к магическому шару, в котором каждый может увидеть свое настоящее лицо. Шаг за шагом он обесценивал свою свободу хищника и приближался к человеческому облику, и чем дальше пытался это осознать, тем чаще вспоминал. Вспоминал и признавался — себе, с тем же ужасом, с каким осознавал, что убийца не может быть прав.
Строчки о Наруто выглядели бережно-нежными. Буквы стояли ровнее, обдуманнее, не жались друг к другу боками, выводились плавно.
Вряд ли Саске сам осознавал, что, выписывая их, вычерчивает не слова, а прикосновения.
Сквозь запах крови и горячего металла теплело настоящее дыхание.
Итачи перечитывал некоторые письма по два-три раза, и с трудом находил в них того Саске, которого знал сам. Импульсивный агрессивный ребенок, действующий по принципу «хочу!», исчез.
Вместо него строки писал взрослый человек, отчаянно пытающийся разобраться в себе, к себе же беспощадный.
Итачи обдумывал нового Саске и понимал: этот человек не будет врать и изворачиваться на суде, набирать себе команду защитников и оправдываться.
Этот человек не откроет истинную причину жестокого убийства, надеясь скостить себе срок.
И ни слова не скажет о том, что сошел с ума, предал себя самого, забыл про самоконтроль, потому что лишился того, кого любил.
Утром ветер стих. Запутался где-то в верхушках деревьев и бессильно повис. Влажная жирно поблескивающая земля дымилась. Снег ушел навсегда, весне пришлось пробираться по воронкам и рытвинам, ища, куда бы приладить свое первое тепло.
Последняя чашка кофе и утренние новости. Письма Итачи упаковал в тот же пакет, оставив два конверта, разных по датам, но имеющих несомненную связь.
Щелкнул, согреваясь, экран огромного телевизора, выбросил на поверхность апельсиновую рекламу, какую-то скачущую лошадь, быстро бегущее небо, а потом овальное приятное лицо дикторши.
Итачи внимательно выслушал новости, еще раз посмотрел на кадры подъема расколотого надвое болида, выплывающего на тросах из сплошной массы выгоревшей растительности, на мелькнувшие обугленные руки и собранные движения спасателей. Выключил телевизор, куда-то позвонил, что-то уточнил и снова вышел на улицу, к гаражам, где куском каменного угля остывал новенький «бентли».
Ему пришлось собрать всю свою обкатанную любезность, неотразимую ласковую настойчивость. Без них не прорваться через тройной кордон женщин — через полубезумную мать, сложившую тощие полупрозрачные ручки на подоле старой сбившейся набок юбки, через жесткую, как кристалл, тетку, через перепуганную девчонку, поддакивающий обеим развалинам надежды.
Шизунэ не понимала, что Итачи нужно от Наруто, лепетала что-то невразумительное, и жилка на ее горле билась так, что казалось — вот-вот брызнет кровь, Цунадэ, его узнавшая, мерзко сщурила прекрасные кошачьи глаза, уже подбитые морщинками и требовала каких-то немедленных разъяснений, уверенно, но тоже абсолютно несвязно.
Они вместе создавали бесполезную стену из оплывших восковых кирпичей, никому не нужную, но стойкую в своем запоздавшем желании защитить.
— Ему никто не нужен, — уверяла Шизунэ, глядя встревоженно. — Ему нельзя разговаривать. Его нельзя волновать. Зачем вы ему?
Цунадэ упирала на то, что у Наруто должна начаться новая жизнь, и в ней больше никому нет места, Сакура просто рыдала за их спинами, превращая действо в театральную постановку.
Итачи вспомнилось, что в стрессовых ситуациях женщина способна убить своего ребенка, расценивая убийство актом спасения. Психологи считают это стремлением вернуть дитя обратно в утробу, где он будет в полной безопасности.
Все три женщины создали из больничной палаты Наруто утробу, а в Итачи видели вредоносный вирус, способный разрушить теплый уютный водяной мешочек.
Пришлось вывернуть на поверхность пласт правды и сожалеюще сообщить, что Наруто проходит подозреваемым по делу убийства своего партнера, и адвокат ему необходим как воздух.
Расступились, опустив руки, бессильные перед новой опасностью, бесполезные.
Ему действительно было трудно разговаривать. Ему и слушать было тяжело.
Итачи, чуткий к эстетике, с трудом свел картинку прошлого с картиной реальности. Исчезли ясные, редкой синевы глаза, вместо них в кровавой густой сетке сидели мутные остекленелые комочки; плавных мальчишеских очертаний лицо осело, словно лопнул поддерживающий его каркас, и появились вмятинки, ямки, провислости, натянутости, сломы, чернения, лиловости, желтизна.
Изъеденные губы с мягкими влажными трещинами, что-то влажное, стекающее с них. Собранная мягкими волнами масса плеч и рук, похожая на приспущенную рыхлую серо-красную замшу, и у сгибов белеющие твердые комочки вышедшей наружу кости.
Пахло резкими больничными запахами, раскаленным телом, слюной, кварцевой лампой и страданием.
С ним нельзя было тянуть долгие беседы, и Итачи рубанул с плеча:
— Вытащи Саске, — сказал он, растеряв свою обычную сдержанность.
Наруто с трудом повернул голову, натянув жилы на странно белой шее. Повернул не в сторону Итачи, а к толстой ребристой трубке, нависшей над его щекой. Раскрыл спекшиеся губы, обхватил наконечник. В трубке булькнула вода.
Оторвался от нее, и захрипело — в набирающей новую воду трубке и его груди.
Глупо было просить его о чем-то. Самоубийцу, не вписавшегося в поворот, ведущий к вратам смерти, раненую неудачей совесть.
— Никто, кроме тебя, его не переубедит, — настойчиво сказал Итачи, до холода в пальцах осознавая, насколько бесполезные вещи сейчас говорит. — Он не может себя простить. Прости его.
Наруто прикрыл распухшие красные веки, отдыхая после вынужденного движения.
— У него никого кроме тебя нет. Он не знал, что ты выжил.
Как об стену. Ему все равно.
Итачи долго сидел молча, слушая булькающие хрипы в груди чужого ему человека, которого умудрился полюбить его брат, и из-за которого он потерял всякую надежду на будущее.
В коридоре слышались нетерпеливые шажки — туда-сюда, туда-сюда… Итачи представились бьющиеся о стекла фонаря мотыльки. Женщины, непонимающие и сгорающие…
— У меня так все болит, — наконец выговорил Наруто, — что болит все вокруг.
Его голос набрался срывающегося шершавого шипения.
— Я не хочу его видеть, — уронил он, и снова засвистело-захрипело между тяжело расходящихся ребер.
Итачи поднялся, развернул припасенные конверты и подошел к кровати Наруто ближе, расправил смятые листы и показал на вытянутой руке.
Наруто скосил мученически выкрашенный кровью глаз, поймал зрачком несколько строк и застыл. Живыми оставались только медленно плывущие в сетках сосудов кольца помутневшей радужки.
«Обещай, что ты этого не прочитаешь.
Подумал — если написать, станет легче. Как думаешь — по доброй воле избавляются от донорских органов? Я бы избавился, если бы обнаружил, что отторжение отравляет мне кровь, и жить надо на таблетках. Избавился, будь это печень или сердце. Лучше сдохнуть, чем такое терпеть. С мясом проще, с чувствами — никак. У меня эта встроенная от тебя любовь, лишний, ненужный орган, который врос и не вытащить. Или меня просто вывернет, и выпишут билет в психушку, или терпеть. Я терплю, хотя отторжение идет полным ходом: я не понимаю, зачем мне это нужно, почему досталось мне, почему досталось от тебя. Чертово время не лечит, а заражает все новыми и новыми симптомами. Появляются сны, остреют воспоминания. Все. Вросло. Блевать кровью легче, чем говорить, что люблю. Я и не скажу. Я не смогу тебе сказать, но…»
Наруто еле заметным движением показал — прочитано, и Итачи перевернул лист на другую сторону.
«…могу сказать себе. Когда ты скажешь, что не понимаешь убийства из прихоти, у меня останется полшанса. Когда я забуду об этом из-за ревности, у меня не останется шанса. Когда я сорвусь, у меня не останется права даже думать об этом».
— Что он сделал? — спросил Наруто, с трудом отрываясь от чтения.
Итачи с облегчением перевел дыхание, сложил лист пополам и начал рассказывать. Наруто слушал, изредка касаясь кончиком розового языка лопнувших страшных губ, его палило жаром, грызло болью, но мысли чуть прояснились, и фоном для них, растянувшимся полотном, на котором держалось сейчас и внимание, и дыхание, и билось вновь прикрепленное сердце, были написанные Саске слова.
В палату заглядывали. Приходили медсестры в нежно-зеленых костюмах, боком протискивалась Шизунэ, появлялась озадаченная Цунадэ, но Наруто умудрялся вовремя пресечь их взглядом, и Итачи начинал понимать, что могло влечь этого человека вперед и заставлять остальных ему верить.
Он закончил рассказывать, еще раз проверил, не упустил ли какой-нибудь детали, показалось — не упустил.
— Я-то думал, на кой-черт выжил… — слабо улыбнулся Наруто.
— Разочаровался? — спросил Итачи.
— В себе, — спокойно ответил Наруто и скривился от боли.
К мечте нужно идти, внимательно глядя под ноги. Мечта. Вот она, красавица, в звездном небе, твоим отцом нелюбимой женщине подаренная. Кажется — руку протяни. И тянешь. Быстрее, быстрее, и плевать, что не через тернии, а через жопу. Цель, говорят, средства оправдывает. Да еще и кажется — отмывается же, легко, как золото из песка, стоит только под душ встать.
Жизнь доказывает: все отлично. Тебя любят. Смог. Сумел. Преодолел. Лавры пожинай, об остальном забудь. Нашептывает. И забываешь…
А потом, глядя на себя… тошнит. Добился, долез, докарабкался и ту самую мечту умудрился засранными руками залапать. Мало того — другим показал, гордо, с блеском… Блеск все и затмил.
Что делать? Куда бежать, кому жаловаться? Сдаться? Остатки себя, правильного, предать? Умолять, в ногах ползать, сосать с проглотом? Киллера нанимать, в судах завязнуть?
Сам виноват, во всем виноват сам… Сам и решал. Проблема не в Пейне, не в толпе, не в ожиданиях и надеждах, вот же она, проблема, волочится по улицам и леденеет от ужаса — дошел до ручки.
Лучше остаться мертвым львом, чем жить собакой, слышал о таком? Решено было заранее.
Про родственников, друзей и долг не надо. Свобода — это когда сам решаешь, жить тебе или умереть, а иначе не свобода это, а курятник со всеми вытекающими. Посидел, покудахтал и в суп по мановению величественной руки в резиновой перчатке, от которой до сих пор сортиром несет.
Ты так хочешь? Я так — не хочу.
Сам выбрал…
И остался жив.
Омои из кожи вон вылез, чтобы модель весила всего ничего. Потому болид и лопнул пополам, поэтому и вспыхнул. На него пошел мягкий легкий металл. Была бы машина стандартная — смяло бы меня там в котлету и дело с концом, а эта игрушка не выдержала, развалилась. Откинуло в сторону, хрен знает куда, сознание вырубило сразу же, а трава сухая, кустарник стоял, и пошло все гореть…
Из такого ада не выбираются, но неудачник же с рождения…
Не понимаешь? Пример тебе. Вот висит в галереях шедевр. И люди ходят на него смотреть, и в золотые рамы впихивают, и на уроках рисования репродукции в учебниках, и молодые художники мечтают.
И тут обнаруживается, что картину эту художник дерьмом рисовал. Золотую красочку с ним мешал и ляпал. Нет, ну, найдутся энтузиасты, которые, скрепя сердце, перерисуют, чистым и непорочным образом, да и историйка, может, подзабудется…, но кто-то, в разговоре услышав и силясь понять, о чем речь, крикнет: «А! Та самая, что говном нарисована!»…
Пожаром по ним… пожаром. Огнем. Подделки, издевки, обманки…
— Наруто, — позвал Итачи, поняв, что тот начинает бредить.
Сухая кожа на скулах натянулась, глаза остыли.
— Да, — вяло сказал Наруто. — Саске. Я обещал, что успокою его демона… Меня только на это и хватит сейчас… бывшего красивого хорошего мальчика…
Он сказал: поговорю с Конан. Сказал, что записи мониторной «Лонгина» с камер, обслуживающих входную дверь и коридор, обновляются каждые полтора часа, ради экономии места на дисках, потому что на улицу и коридоры приходится львиная доля съемки. Сказал, что документы от ножа до сих пор хранятся у него, и принадлежит он, соответственно, ему, а сам он… малолетний придурок, не предупредивший о силе опасной игрушки… ранение по неосторожности. И пусть Саске запомнит одно — он был рядом с ним с самого начала. От самолета до операционной, и после, и был бы сейчас, если бы не этот несчастный случай. Надо будет — подтвердят. Все. Все две с половиной бабы.
— Значит, у него есть шанс? — напоследок уточнил Итачи.
— Есть, — устало сказал Наруто. — У него — есть.
Больше Итачи от него ничего добиваться не собирался. Оставил письмо на прикроватном низком столике, еще раз посмотрел в размытые в серую акварель глаза и вышел.
Наруто сцепил зубы, считая его шаги, удаляющиеся по коридору. Во рту выступила соленая вязкая кровь, сдерживаемая так долго боль набралась сил и ринулась в атаку, захлестнув с головой, обнаженным мясом по камням…
Не стерпел — выгнулся, раскрыв рот, и закричал режущим жутким криком.
Двери распахнулись, влетела Шизунэ, бормоча укоряющее «нельзя без обезболивающего», как раньше бормотала «нельзя на улицу без шарфика», следом Цунадэ, прокуренная насквозь, дышащая тяжело.
Бесчисленные зеленые костюмчики, халатики, лампы, иглы…
И когда содрали, сняли наконец вечно нарастающую кровавую корку с рук и боков, вгрызаясь в нее скрипящими скальпелями, вытерли досуха льющуюся сукровицу, обложили салфетками, а потом снова сняли, вкололи все, что могли вколоть, и Наруто вернулся из жуткого кокона боли, он сразу потребовал Конан.
Шизунэ, тихонько плача, набрала номер, сумрачная Цунадэ снова закурила, время потекло вязким песчаным потоком, и Конан пришла, грузно ступая на дрожащих ногах, укутанная с головой в черный кружевной шарф, лиловая от переживаний.
— Ребенок мой, — тихонько сказала она, становясь на колени возле кровати Наруто. Колдовские ее глаза унялись, растеряли все колдовство и стали глазами обычной уставшей бабы, у которой за спиной обычные безвредные бабские годы и тяжелый удар, тоже обязательный.
— Зачем вы так себя вели? — печально спросила она без тени упрека. — Глупые мальчишки, что вы делили, к чему стремились? Разве плохо вам было?
Наруто ничего объяснить не мог. Конан жила в каком-то своем странном мире, где все друг друга любили, были хорошими, дрались тоже из любви и трахались исключительно по ней же. Деньги она воспринимала как нечто само собой разумеющееся, существующее всегда и в нужных количествах, передела территорий не понимала.
Ее работа в «Лонгине» забавляла ее и только. Ей нравилось разбираться в бумагах, писать красивым почерком столбики цифр и считать их, неизменно радуясь правильным результатам.
— Я вспомнила, — продолжала нашептывать Конан, не ожидая ответа, — как мы искали вереск… Мне было шестнадцать, и я прочитала стихотворение о вересковом меде… Я хотела его увидеть, мы взяли машину и поехали искать вереск… Нашли. Проехали почти шестьсот километров, но нашли. Он такой… нежный, сиреневый… Мои воспоминания, вот что жалко, Наруто, — она по-детски скривила губы, вцепилась в уголок простыни. — Как же мне жалко! Они теперь только у меня, их некому хранить. Раньше нас было двое, мы вместе помнили вереск, а сейчас я одна, совсем одна…
Она тихонько заплакала. Размотавшийся кружевной черный шарф сполз ей на лицо, пряча опухшие глаза.
Обратная сторона справедливости.
И когда она затихла, все еще дрожа плечами, маленькая и совсем нелепая, Наруто повторил то, что сказал ему Итачи:
— Помоги вытащить Саске.
Конан вздрогнула и замерла.
— Ты должна понять, — сказал Наруто. — Все то же самое, но другие лица…
Нет прощения тому, кого мы не знаем. Нет логики там, где невозможно поступить иначе.
И пока Конан обдумывала свое решение, над городом появился густой молочный туман. В нем все еще плутал Киба, раскрывший секрет склада, и уверенный теперь, что ему тоже есть место в вечном цикле жизни, в нем растворился Какаси, осознавший наконец, что ему больше нечего терять, в нем запутались парализованные страхом мысли Шизунэ, в нем утомленно спала Цунадэ и видела во сне яркий блеск волос Минато, в нем существовали и бродили сотни и тысячи людей, каждый из которых имел право на ошибку и прощение.
Суйгецу ставил на огонь облупившийся чайник, обжигался, не чувствуя ожогов; Сакура заказывала билеты на самолет, стремясь вырваться из замкнутого круга, в который попала по своей вине; Сай видел вырезанных в туманных покрывалах играющих в карты богов и слушал их неторопливые разговоры, разговоры вне времени, и точно знал, чем все кончится…
Саске с туманом боролся. Тот подступал, атакуя его сознание, заволакивал ледяным мерзким киселем мысли и тело, нападал, объедал ткани и нервы, смаковал и натягивал на нитки.
Туман мешал ему спать, а спать хотелось, и он все пытался заснуть, но мог только терять сознание, и боролся он до тех пор, пока не пришел Итачи и не сказал, что нет смысла пытаться: Наруто жив.
И тогда Саске откинулся назад на подушку, туман стал нежным и теплым, накрыл его и помог дышать.